В гимназии по коридорам и классам горели керосиновые лампы. Первый урок тянулся томительно, долго. Старый латинист-чех вызывал по очереди, и шел перевод Саллюстия с разбором всех грамматических тонкостей латинского языка.
Батюшку, конечно, «заговорили». Он и сам охотно пошел на это, поддаваясь общему предрождественскому настроению.
Лампы были погашены. В окна лился холодный, матовый свет хмурого зимнего дня. В классе было свежо. Батюшка, высокий и худощавый, в черной с проседью, красивой бороде ходил то около досок, то в проходах между парт и рассказывал о разных Рождественских обычаях в России и заграницей.
– Вот у нас, в Петербурге, этого нет, чтобы со звездою по домам ходить… У нас только елки – это более немецкий обычай… А на юге у нас, и вообще по деревням собираются мальчики, устраивают этакую пеструю звезду с фонарем внутри, светящую на палке, и ходят по домам. Поют тропарь праздника и разные такие рождественские песни «колядки»… Хозяева наделяют ребят чем, кто может. Кто сластей даст, кто колбасы, кто хлеба, что гусятины, вот и у самых бедных становится сытный праздник Христов. Так ведь это же праздник бедняков!.. Праздник милосердия и подарков… В Вифлеемском вертепе, просто сказать – в хлеву, – Пресвятая Дева Мария родила Отроча млада Превечного Бога. Ангелы воспели Ему хвалу, пастухи поклонились Ему и волхвы из далеких стран принесли Ему, Младенцу Христу, драгоценные дары.
Отец Ксенофонт окинул класс грустными глазами и сказал:
– Ну, вот ты, премудрый Майданов… Чему ты улыбаешься, невер?.. Дарвина понюхал – всезнающим философом себя возомнил? Ты, брат, не стесняйся, встань! Когда я тебе говорю. Ноги у тебя от этого не отвалятся. И руку из кармана вынь. Перед духовным отцом стоишь. Ты что, брат, думаешь?.. Сказки рассказывает старый поп?
– Я, батюшка, ничего… Только мало ли легенд?..
– Эх, ты стоеросовая дубина!.. Легенда!.. Сказки, скажи!.. Но, почему же на протяжении девятнадцати веков люди живут этой легендой, этой сказкой?.. Благоуханно вечна она… Вот давно ли народился твой, Майданов, Дарвин, а уже протух, провонял, и серьезные ученые отказались от него… И вернулись к тому, что без Бога и самого мира не могло бы быть. Единым Божиим промыслом создана вся мудрая механика вселенной… Ты знаешь ли, всеученый Майданов, что в католической Германии и Франции в этот день в костелах устанавливают вертепы? И сколько подчас тонкого искусства, глубокой мысли вложено в эти маленькие раскрашенные фигурки из дерева, из гипса, или папье-маше. В вертепе сделаны ясли, солома висит из решетки, стоят волы, осел, овцы. Тут же сидит святой Иосиф и Дева Мария. В яслях младенец Христос… А дальше изображена пустыня, волхвы на верблюдах и звезда в небе… Прямо картина… В этот день в костел идут поселяне-французы, немцы ремесленники, ведут детей, преклоняют колени перед вертепом и смотрят, и молятся, и сколько тихой радости вливается незаметно в их души… Что же, премудрый Майданов, они все глупее тебя, гимназиста верзилы?.. Ты вот дорос до того, что считаешь, что стыдно молиться Богу и верить в Него. Погоди!.. Дорастешь и того часа, когда вспомнишь о Нем и прибежишь под Его защиту. Только не поздно ли будет? Ну, садись, и помни – сказал Христос: «Будьте такими, как дети. Их есть Царство Небесное…»
Резкий звонок внизу, у лестницы, возвестил большую перемену. Батюшка поклонился и, шурша пахнущей ладаном и розовым маслом рясой, вышел из класса.
* * *
На четвертом уроке, когда смуглый и черноволосый Рудагов мучился у доски, не зная, как решить уравнение со многими неизвестными, а Гурочкин отец в синем вицмундире, заложив руки в карманы, стоял сзади него и следил за несмелыми движениями его руки, то писавшей мелом буквы и цифры, то быстро стиравшей их тряпкой, стеклянная дверь, с синими тафтяными занавесками на нижних стеклах приоткрылась. За нею показалось, плоское рыбье лицо инспектора.
– Извините, Матвей Трофимович, – негромким голосом сказал инспектор, – певчие на спевку!
Тяжелая тишина класса, где точно ощущались мучения Рудагова у доски, нарушилось. Певчие вскакивали с мест, с грохотом бросали пенали в ранцы, собирали книги и тетради. Раздавались голоса:
– Матвей Трофимович, вы позволите?..
– Разрешите, Матвей Трофимович?..
Смелый Гурочка сунул в руку Рудагову шпаргалку – решение уравнения, и тот, воспользовавшись суматохой, развернул ее и бойко застучал мелом, найдя нужное решение.
Гурочка с другими певчими мчался, прыгая через три ступени вниз, в малый зал, где уже сидел за фисгармонией регент гимназического хора. Тонко и жалобно прозвенел камертон, певуче проиграла фисгармония: «до-ля-фа»…
Дружный хор гимназистов грянул:
– Рождество Твое, Христе Боже наш… возсия мирови свет разума…
Шибко забилось сердце у Гурия… Праздники… Рождество… Елка… подарки всей семьи… Удивительная сила семейной любви и счастья быть маминым, иметь сестру и братьев, не быть одному на свете, сильной волной захлестывала Гурочкино сердце, и звонко звучал его голос в хоре:
– В нем-бо звездам служащий…
II
Гурочка издали увидал свою сестру Женю. Она спускалась с подругами с крыльца на большой, белым снегом покрытый гимназический двор. И точно первый раз заметил Гурий, что его сестра совсем стала барышней.
В белой шапочке из гагачьего пуха – охоты дяди Димы – в белой вуалетке, в скромной кофточке, она улыбнулась брату одними своими большими лучистыми голубыми глазами.
– Поспел? – сказала она. – Я знала, что ты придешь меня искать.
– Мама сказала?..
– И без мамы догадалась… Услыхала, как ты рано подрал сегодня в гимназию… Что?.. Елки смотрел?.. Привезли?..
– Ну. Да.
– Хорошо… Пойдем… Я одна боюсь на Невский… С тобой не страшно. Ты совсем кавалер… Ишь, как вытянулся…
Женя была немного выше Гурия. Высокая, стройная, очень хорошенькая, с чуть вздернутым носом, с темными каштановыми волосами и с светло-голубыми глазами, с милой счастливой улыбкой на зарумяненных морозом щеках она шла быстрыми шагами – «по-петербургски» – рядом с братом и весело болтала. Оба были бедно одеты. Гурочкино пальто перешло к нему от старшого брата Володи, его выпустили внизу и домашним способом надставляли кверху и все-таки оно было коротковато. Отложной воротник фальшивого барашка был потерт и в серых проплешинах.
Женя бойко постукивала каблучками кожаных ботинок, она не признавала суконных теплых ботиков, говоря, что ходить без них – петербургская мода.
Всего три часа было, но уже совсем стемнело. Оранжевыми кругами фонари по улицам загорелись. Стало как будто еще темнее, но вместе с тем и уютнее и интимнее. Мягко и неслышно лошади по снегу ступали, быстро скользили бесчисленные санки извозчиков. Ласково раздавалось:
– Э-ей, поберегись!..
– Куда же? – спросила Женя.
– По всему Невскому, от самой Литейной.
– Ну, конечно, часы смотреть? – с ласковой насмешкой сказала Женя.
– Да.
– Успокойся, будут у тебя часы. Только покажи какие?
– Я хотел… чтобы с браслетом.
– Посмотрим.
На углу Невского и Владимирской пришлось подождать, пока городовой в черной шинели и валенках, закутанный башлыком, белой палкой не остановил движения. Столько было саней!.. Нетерпеливо фырчал на снегу чуждый Петербургу, странный автомобиль.
– Я думаю, их много у нас не будет, – сказала Женя.
– Почему?
– Снег… Не везде так расчищено, как на Невском. А по снегу машине трудно.
– А как хорошо!.. Быстро!.. Удобно!..
Сестра с любовной насмешкой посмотрела на брата.
– Тебе нравится?
– Оч-чень! Я хотел бы быть шофером!
– Кем, кем только не хотел ты быть, милый Гурий… Помню, что первое, о чем ты мечтал, – быть пожарным… В золотой каске.
– Ну, это когда еще было… Я совсем маленький был.
– Потом… почтальоном.
– Полно вспоминать, Женя, – недовольно сказал Гурочка.
– Нет, постой… Потом – ученым путешественником, этаким Гектором Сервадаком из жюльверновского романа. Ну а теперь?.. Ты надумал?.. Кем же ты будешь в самом деле? Ты уже в пятом классе. Еще три года – и все дороги тебе открыты. Университет?.. Политехникум?.. Инженерное училище?.. Военно-медицинская академия?.. Куда?.. Может быть, офицером будешь, как дядя Дима?.. Как дядя Тиша?..
– Я, Женя, как-то еще не думал об этом.
– А я!..
– Ну, знаю… Артисткой!..
– Ты помнишь дядю Диму? – переменила тему Женя.
– Очень смутно… Я был совсем маленьким, он юнкером тогда был. Я немного боялся его. Помню, что он приходил со штыком и долго одевался в прихожей; мама всегда ему башлык заправляла. Володя его штык-юнкером прозвал… Помню еще стихи про него говорил Володя: «юнкер Шмит из пистолета хочет застрелиться».
– Ох уж этот наш Володя!
– А что?..
– Летит куда-то…
– Вверх?
– Боюсь, что в бездну.
Удивительный Невский перспективу свою перед ними открывал. Дали темны и прозрачны были. В густой лиловый сумрак уходила череда все уменьшающихся фонарей и дальние казались звездами, спустившимися на землю. От витринных огней магазинов желтоватый свет лился на широкие панели. Изнутри у самых стекол были зажжены керосиновые лампы, чтобы стекла не покрывались морозным узором, закрывавшим выставки.
Густая толпа народа шла по Невскому. Модный был час – четыре. Женя с Гурием шли быстро, искусно лавируя в толпе. Это тоже было «по-петербургски». Они гордились тем, что были петербужцами, что в толпе не терялись, что эта нарядная толпа, суета предпраздничной улицы были им родными, с детства привычными. Где уже очень стало много народа, за Пассажем, Женя взяла Гурия под руку и мило улыбаясь шепнула: «Совсем кавалер»…
Они вспоминали всех родных, говорили о том, кто что и кому подарит на елку. Это называлось у них «делать перекличку».
– Ах, Володя!.. Володя!.. Он старше тебя, он должен бы быть ближе ко мне… А мы с ним точно чужие. И всегда-то он меня обижает. Очень уже он умный. Ты, Гурочка, мне милее, ты проще.
– Мерси.
– Как думаешь, какого зверя пришлет нам дядя Дима в этом году?.. В прошлом году он прислал нам тигровую шкуру… Своей охоты.
– Слона!
– Милый Гурочка, слоны в Туркестане не водятся. Дядя Дима самый далекий от нас… Страшно подумать… В Пржевальске… Почти полторы тысячи верст от железной дороги. Дядя Тиша на хуторе.
– Мне всегда, Женя, почему-то вспоминаются «Вечера на хуторе близь Диканьки» Гоголя. Ты бывала у тети Нади… Похоже?..
– Да, если хочешь. Просто, уютно, очень сытно… Мило… своеобразно… Патриархально…
– Всегда нам на праздники шлют то гусей, то индюков, то поросенка… А помнишь, соленый виноград… или соленый арбуз. Розовое варенье. Пальчики оближешь. Ароматно, вкусно…
– А в общем, точно тонкую бумагу клякс-папир жуешь.
– Они богатые?
– Как сказать?.. Трудятся… Дом у них лучший на хуторе, под железной крышей… Опять же он есаул.
– Не правда ли, как это занятно, что у нас дядя казак…
На углу Михайловской, где был громадный дом-дворец Елисеева, нельзя было не остановиться. В гигантских окнах – в Петербурге еще и не было таких – горами сласти и фрукты были навалены. Большая кисть желтых бананов с потолка свешивалась, финики в длинных овальных коробках, винные ягоды, изюм трех сортов, яблоки пунцово-красные, зеленые, оранжевые, почти белые, розовые, длинные, продолговатые «крымские», плоские, как репа – «золотое семечко», виноград восьми сортов, апельсины, мандарины, ананасы – все глаз ласкало и странные мысли о далеких странах навевало. Когда двери открывались, из ярко освещенного магазина тянуло пряным, «экзотическим» запахом ванили и плодов.
– Какие мандарины! – воскликнул Гурочка. – Ты видишь, Женя?.. Больше апельсины… И совсем плоские. Это из-под Батума. А там японские какисы… Таких у нас на елке не будет.
– Ты завидуешь?
– Ничего подобного… Мама верно говорит: «Бога гневить нечего… все у нас есть… слава Богу, сыты, обуты, одеты». А ведь есть голодные… Мама всегда учила – не смотри на богатых и не завидуй им, а смотри на бедных и жалей их.
– Мамина мудрость.
Не доходя до Мойки, Гурочка потащил сестру переходить Невский. Женя догадалась, в чем было дело.
– Часы?..
– Да. У Буре.
Окна часового магазина были высоко над землей и надо было издали смотреть на выложенные на бархатные щиты золотые, серебряные и темной стали кружки часов.
– Постоим, – вздыхая, сказал Гурочка.
– Хороши?
– Оч-чень.
– Какие же тебе приглянулись?..
– Вон те маленькие… никелевые… со светящимся циферблатом и с ремешком.
– Будут твои… Только это большой секрет и прошу меня не выдавать. Мама сказала, что дедушка еще на прошлой неделе прислал тебе на часы.
– Женя!.. Милая!..
– А ты знаешь, что мы пошлем дедушке? Это Шура придумала. Молитвенник в переплете темного бархата. Каждая страница в узорной цветной рамке. Узор везде старинный, русский. Сто страниц в молитвеннике, и узор нигде не повторяется. Это очень дорогое Синодальное издание. Я видала. Очень красиво. Оч-чень!
– А папе – масляные краски. Как давно он мечтает о них. Это решено…
– Да, Шуре поручено их подобрать.
– У Дациаро?..
– У Аванцо. Хочешь посмотрим?..
Гурочка понял хитрость сестры и локтем прижал ее локоть.
– Знаем… знаем, – сказал он.
– Ну что знаешь, – притворно равнодушно сказала Женя. – Ничего ты, мой милый, не знаешь…
Но у нотного магазина Юргенсона Женя замедлила шаги, а потом и вовсе остановилась. Ни интересного, ни красивого там ничего не было. Разложены были нотные тетради с крупными заголовками, но за стеклянными дверями бледно-голубые, розовые и белые афиши висели. Они-то и привлекли внимание Жени.
«Концерт солистки Императорских театров Марии Ивановны Долиной»… «Концерт народной песни Надежды Васильевны Плевицкой»… «Концерт Анастасии Димитриевны Вяльцевой»… Вечер романса… Концерт… концерт… концерт…
Эти афиши точно заколдовали Женю. Она и холод позабыла. Маленькие ножки в стареньких ботинках стыли на снегу. Женя топталась на месте и все не могла отойти от этих заманчивых афиш. Открывалась дверь магазина. Душистым теплом тянуло оттуда. Видны были пустые прилавки и скучные шкапы с картонками. Жене казалось, что несло из магазина запахом сцены и эстрады, ароматом артистической славы. Сюда за нотами ходили артистки.
Артистки!!.
Гурочка равнодушно просматривал афиши.
– Вот и тебя, Женечка, когда-нибудь так аршинными этакими буквищами пропечатают: «Концерт певицы Евгении Матвеевны Жильцовой»… Да нет!.. Ты будешь в опере… И я, гимназист седьмого класса, из райка буду неистово орать: «Браво, Жильцова!.. Жильцова, бис!»…
– Тише ты!.. С ума спятил!.. На нас оборачиваются… Смотрят на нас.
– Привыкай, сестра… Артистка!.. Талантище!..
– Идем домой… Поди, тоже замерз, как и я…
III
Артистка!..
И точно Женя мечтала стать артисткой. Все это так неожиданно, чисто случайно вышло нынешним летом.
Женя гостила у тети Маши на даче в Гатчине. На стеклянном балконе в одном углу горничная на гладильной доске горячим утюгом гладила белье трех барышень, двоюродных сестер Жени – Шуры, Муры и Нины, в другом Женя рассыпчатое тесто для печенья готовила. С пальцами, перепачканными маслом и мукою, Женя во все горло пела по памяти, слышанный ею от матери старинный романс.
Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей,
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней…
– Вот хорошо-то, барышня, чистый соловей, – хваливала горничная, нажимая утюгом на плойку.
Воробьи за раскрытыми окнами трещали. В зелени ярких турецких бобов с коралловыми кисточками цветов реяли бабочки. Голубое небо висело над садами. Томительно прекрасна была тишина жаркого полудня.
Немой тоски моей не множь,
Не заводи о прежнем слова,
Так друг заботливый больного
Его дремоты не тревожь…
Внезапно дверь отворилась и прямо на балконе появился человек в соломенной панаме, в светлом летнем костюме и с тростью в руке.
Женя, как испуганная птичка, вспорхнула и умчалась, оставив доску, стеклянную рюмку и ряд желтоватых кружков на железном листе. Горничная вопросительно смотрела на вошедшего.
– Скажите, милая, кто это у вас тут пел?..
– А пел-то кто?.. А барышня наша, Евгения Матвеевна.
– Могу я видеть ее мамашу?
– Маменька их здесь, тоже в гостях… Если чего надо, скажите, я пойду доложу. Как сказать-то о вас прикажете?
– Скажите, господин Михайлов из Русской оперы.
Женина мать, Ольга Петровна, получив доклад, вышла на балкон. Она была смущена. На ее свежих щеках проступили красные пятна. За дверью невидимые и неслышные стали Женя и ее двоюродная сестра Шура.
– Простите меня, сударыня, – сказал господин Михайлов. У него были мягкие манеры и вкрадчивый приятный голос. – Может быть, мое вторжение покажется вам неделикатным и совершенно напрасным для вас беспокойством. Но, как артист, я не мог… Я проходил мимо вашей дачи, когда услышал пение… Божественный, несравненный романс Глинки. Я просто-таки не мог не зайти и не поинтересоваться, кто же это так очаровательно поет? Сказали – ваша дочь… Простите, ваша дочь училась?.. учится?.. готовится куда-нибудь?..
– Нет. Она сейчас в гимназии… Она только в церковном хоре поет. Вот и все.
– Но ведь это несомненный талант!.. Голос!.. Ей необходимо учиться… Такая редкая чистота, такой тембр… фразировка… Можно думать, что ей кто-нибудь уже поставил голос. А вы говорите, что это без работы, без тренировки… Это же феноменально…
Ольге Петровне ничего не оставалось, как пригласить господина Михайлова в гостиную. Неудобно казалось оставлять его перед пахнущими ванилью кружками из теста и простенькими панталончиками в плойках Шуры, Муры и Нины.
Господин Михайлов сел под высоким фикусом, в кресло, поставил между ног палку с золотым набалдашником, повесил на нее светло-желтую панаму и с теми актерскими, пленительными ужимками, которые невольно покоряли смущенную Ольгу Петровну, сладким ворковал баритоном:
– Я могу устроить вашей дочери пробу у Фелии Литвин.
– Я не знаю право… Моя дочь раньше должна окончить гимназию.
– Я понимаю, сударыня… Я все это отлично даже понимаю. Может, вас стесняет?.. Нет?.. Уверяю вас… Госпожа Вельяшева с удовольствием займется с вашей дочерью… А там консерватория… И, если ничего неожиданного не случится, – сцена ей обеспечена.
– Сцена?..
Господин Михайлов только теперь заметил большой и, видимо, семейный портрет красивого почтенного священника с наперсным крестом, висевший на стене против него, и поспешил добавить: