«Да, конечно, это конец».
Бахолдин не опустил ставней и только задернул желтую легкую занавеску. На улице за окном горел фонарь. Свет от него мутно входил сквозь занавеску и создавал в комнате подозрительный, тревожный, точно населенный живыми существами полумрак.
Смерть глядела отовсюду. Она точно подстерегала Бахолдина, стараясь внезапно и неожиданно схватить его. Она то выставляла свой страшный череп из угла, где висели пальто и шляпа Бахолдина, то блистала лезвием косы под самым потолком. Она шелестела совсем подле, по мягкому ковру. Садилась на корточки, пряталась за стулом с брошенным за него платьем.
Бахолдин знал, что смерть это – «ничего». Это конец, крышка, полное небытие. Не Нирвана, ибо в Нирване все-таки что-то есть. Бахолдин читал где-то: когда спросили Будду, что такое Нирвана, он сказал: «Понять Нирвану нельзя. Можно только постигнуть. Объяснять же лишнее, ибо объяснение ничего не дает и не подвигает по пути познания совершенства в Правде». И тогда же, когда прочитал это суждение Будды Бахолдин, он решил: «Никакой Нирваны нет. Просто и ясно: нет ничего». Была клеточка, росла, множилась, почковалась, создавая органы, давая ощущения и мысли, шевелилась под напором крови, двигала мозгами, думала, образуя свое «Я»… И вот сердце расширилось, стало как старый растянутый пульверизатор, не подает больше крови, куда надо, и нельзя думать и волноваться. Ноги и руки стали холодными, тяжелыми, скользкими и нечувствительными, как у мертвеца. В ушах ныла какая-то звенящая струна, и нудно, тяжело под самой лобною костью болела голова.
Бахолдин стал думать, как и когда он умрет. Будет ли это удар и он лишится языка, способности двигаться, станет полуидиотом, как стал Ленин, евший свои нечистоты и мычавший в ответ на замечания?.. Или он уснет и не проснется?.. Однако как ни старался понять, как это он уснет и не проснется, не мог. Сквозь строй разумных выкладок пробивалось, как травка на погорелом черном месте, соображение: «Если есть конец жизни, есть конец и смерти… – И сейчас же он думал: – А как же клетчатка? Она будет распадаться, разлагаться. – И тут же мысль забегала вперед: – А что, если я буду чувствовать и ощущать это распадение?»
Бахолдин давно был атеистом. Последние годы, занимая видный пост в коммунистическом государстве, он не только укрепился в своем атеизме, но даже приучил себя издеваться над Богом и над верою, стараясь в своем цинизме превзойти самых ярых безбожников. Несколько раз, с каким-то волнующим ощущением сладострастного вызова, он писал и отсылал в «Безбожник» стихи, полные такого издевательства, что у наборщиков, набиравших эти стихи, холодели руки.
Это было: карьера…
Карьера и деньги влекли его всю жизнь.
«Жареным пахнет…» «Гони монету», – вот что заставляло его работать, учиться и служить.
Выйдя из военного училища в полк, он не полюбил полка, не слился с ним, не стал участником веселых офицерских пирушек и резвых шалостей. Он не увлекся работой над солдатом, просвещением новобранцев, не старался заслужить похвалу ротного, одобрение полкового командира, не щеголял гимнастикой, не стремился попасть в охотничью команду, чтобы с людьми-молодцами стать и самому молодцом. Он не увлекался ни танцами, ни музыкой, не искал романов с дамами гарнизона, не горел любовью, не мучился ревностью.
Он сразу засел за книги. Он готовился поступить в Академию. Без Академии и вне Академии нет карьеры. Нет карьеры, нет власти, нет и денег.
Бахолдин блестяще окончил Николаевскую Академию Генерального Штаба, тогда еще помещавшуюся на Неве у Николаевского моста. Он усвоил военные науки и с ними получил все пути к карьере.
Он понял, что карьера – не строй, не фронт, не тревожная, полукочевая жизнь с солдатами, полная трудов и лишений, но большой штаб с тишиною высоких, просторных кабинетов, из чьих широких окон видна большая площадь. Самые стены так толсты, что они кладут какой-то предел между кабинетом и площадью, и оттого дворец и колонна памятника, видные снаружи, кажутся далекими. В этих кабинетах, где пахнет дорогим табаком и пылью бумажных папок с делами, надо проводить недолгие часы, а остальное время посвящать «карьере».
Бахолдин оценил все. У него были тонкий ум и большое чутье. В длинном, в талию, черного сукна сюртуке, сшитом у Норденштрема, с академическим значком и серебряным аксельбантом, в узких брюках с тонким кантом и со штрипками, изящный, надушенный, с коробкой дорогих конфет от Балле или с букетом Ремпеновских роз, он умел появиться в гостиной жены высшего начальника, сановника или министра, рассказать новость и по поводу нее ввернуть красивое и умное слово.
«Le beau Baholdine»[3] – появлялся везде, где было высшее общество. Он посещал салон графини Фрицевой и был своим у баронессы Шенграбен. К нему льнули иностранные атташе. Дамы счастливо улыбались, когда он подходил.
Он умел все и охотно брался за все. Он устраивал благотворительные концерты, базары и маскарады. Он разрабатывал планы осенних маневров. Он делал сообщения, руководил военной игрой, писал статьи в газетах и журналах. При всем этом он умел, когда нужно, остаться в тени. С блестящим и ярким талантом он составлял «всеподданнейшие доклады» для своего начальства, нисколько не тревожась, что под его работой стояла не его подпись.
В своем служебном кабинете он появлялся часа на три, между полуднем и четырьмя часами дня, но он умел работать, когда нужно, всю ночь.
За его работоспособность и готовность отдать, кому нужно, свою работу его сослуживцы, офицеры генерального штаба, прозвали его «паровым ослом».
Однако он вовсе не был ослом. Он умел тонко прислушаться к мнению начальника, угадать его желание, и, все равно, сходилось ли оно с его мнением или было ему обратно, он писал работу в духе, желательном начальнику, с одинаковою убедительностью и с одинаковым пафосом.
Когда в штабе кто-нибудь из старших терялся, как ответить на какой-нибудь запрос, как разработать новый проект, говорили всегда: «Ничего. Надо поручить Бахолдину. Бахолдин сумеет».
Во имя карьеры Бахолдин отрекся от себя. У него не было личных убеждений и это ценилось в нем особенно.
«Бахолдин беспристрастен…» «Бахолдин бесстрастен…» «Надо попросить Бахолдина подготовить в прессе новый проект».
Бахолдин с одинаковой готовностью писал о значении красивой, пестрой, старой формы для духа армии, о количестве калорий в солдатской пищевой даче, о единстве военной доктрины, о лыжах, о мундштуке, о стратегии Леера, о количестве материи, потребной для солдатских портянок, о маневрах во Франции.
Все, что прикажут. Все, что требовала жизнь. Все, что давало карьеру. Он сделал карьеру. В тридцать лет он был полковником. Холодно, сдержанно и сухо, «в белых перчатках», он откомандовал на ценз полком. В двухтысячной солдатской массе он не вызвал ни любви, ни ненависти. Точно и не было его. И когда он сдал полк, солдаты уже не могли вспомнить его фамилии. Восемьдесят офицеров полка едва знали его в лицо. Он и к ним подходил «в белых перчатках». Иногда он появлялся в полковом собрании к завтраку, сопровождаемый почтительным, копировавшим его одежду и манеры адъютантом, бросал кому-нибудь из офицеров два-три небрежно ласковых слова и садился в голове стола между штаб-офицерами. Он даже не знал по фамилиям всех офицеров. Зато он устроил «военную игру», на которую пригласил свое начальство из округа. На экономию от солдатского пайка он выстроил унтер-офицерский клуб и солдатский театр. Тогда это было модно: сближение с солдатом, своего рода «хождение в народ». Все это, впрочем, как-то осталось незаконченным, незавершенным. Не было времени. Он томился в полку, торопясь вернуться в приятную теплоту своего штабного кабинета. Живые люди тяготили его.
Были, конечно, и женщины. Любви тут не было. Бахолдин считал, что сантименты вредны и для карьеры и для здоровья. Все должно быть подчинено разуму. Потому, когда разум указывал ему, что есть опасность полюбить, когда он начинал слишком долго останавливать свой взгляд на какой-нибудь одной женщине, он ехал на Итальянскую в светский дом свиданий и там оставался несколько часов, выбирая всегда разных.
В свете на него обращали внимание. Жены товарищей восторгались им: le beau Baholdine! Он был и в самом деле красив в полном расцвете своей мужской силы. Ни полон, ни худ, всегда элегантно и модно одет, остроумен. Он был на виду. Могли бы быть и романы. Но их не было. Романы могли завести далеко и помешать карьере. Женщины требовали чувства. Бахолдин гасил в своем сердце всякое чувство и был осторожен в ухаживаниях. Тем больше им увлекались, и восторженный дамский хор сопутствовал его карьере.
Приближался сороковой год, – год для решительной, быстрой карьеры. Ему намекнула баронесса Шенграбен, что ему надо жениться. Губернаторы, генерал-губернаторы, атаманы казачьих войск, командиры корпусов должны быть женаты. Так легче получить место, легче сделать карьеру. Требовались не только губернаторы, атаманы и командиры, но и губернаторши, атаманши и командирши. В семье легче устроить необходимые «приемы».
В три недели вопрос был решен. Бахолдин сделал предложение графине Тамаре Дмитриевне Сохоцкой и получил согласие. По отцу полька, по матери русская, православная. Тамара Дмитриевна была богата и очень красива тою славянской, чуть полной красотою, которая делает «представительных» дам. Такая именно была нужна Бахолдину. Она засиделась в невестах. Ей шел 27-й год, и она с радостью приняла предложение великолепного Бахолдина.
Для брака надо было побывать у исповеди. Бахолдин, лет двенадцать не бывший у исповеди, – в штабе за этим не следили, – пошел в церковь. Холодно и чинно он заявил, что ему нужно быть у исповеди. Когда он стал у аналоя, он равнодушно окинул глазами крест и Евангелие и вопросительно взглянул на священника.
– Давно ли вы были у исповеди и у святого причастия? – кротко спросил священник.
Бахолдин не ответил ничего. Он так строго посмотрел на священника своими серыми, немигающими глазами, что бедный батюшка смутился, завозился руками под епитрахилью, предложил исповеднику поцеловать крест и Евангелие и поспешно стал читать разрешительную молитву.
К причастию Бахолдин не пошел вовсе. Ему вовсе не было надобно таинственное общение с Христом, великая извечная тайна. Ему надобно было только свидетельство о бытии у исповеди, и он получил его тогда же.
Свадьба была торжественная. С высокопоставленными особами, с Высочайшими посаженым отцом и посаженой матерью.
Это тоже было звено карьеры.
Когда через два года у Бахолдина родилась дочь, названная Светланой, Бахолдин не обрадовался и не опечалился. Родительское чувство в нем не заговорило. Появление ребенка было в порядке вещей. Это входило в понятие карьеры.
Дочь росла. Сначала ее приносили к нему в кабинет поздороваться с папой. Потом она приходила для этого сама, нарядная, как куколка, и синими, не мигающими глазами с испугом и любопытством смотрела на отца. «Banjour, papa». – «Bonjour, mafille». Отец больше ничего ей не говорил, не ласкал ее и отпускал сейчас же в детскую. Она росла возле матери и была чужой отцу.
Карьера приблизила Бахолдина к Царю. Ему поручали делать доклады, он привозил к Государю бумаги своего начальника. Почтительно, более того – раболепно, он делал доклад, стараясь угодить Государю и не думая о цели доклада. После он, где нужно, восторженно, с умилением, радостным голосом рассказывал, что ему сказал Государь и как он ответил. И он же, попав в другое общество, умел в почтительный рассказ о Государе вложить чуть заметную насмешку, едва уловимую иронию. Он не любил Государя, как не любил никого, кроме себя.
Однако Бахолдин скоро почувствовал, что путь карьеры, раньше такой простой, прямой и быстрый, стал извилистым и трудным. Явилась Государственная Дума, заговорила общественность. Бахолдин устроился докладчиком при Думской комиссии. Появились новые знакомства, новые связи и вместе с ними новые пути. «Запахло жареным» там, где, казалось, и пахнуть не могло. Бахолдин стал необходим для министерства. При столкновениях с Думой, при нападках ее членов он умел так округлять и смягчать все недоразумения, так представлять доклады Думе, а думские запросы министерству, что взаимная работа казалась возможной. – Это надо поручить Бахолдину… Бахолдин выкрутится… У Бахолдина были квартира в двенадцать комнат, пара лошадей, казенная машина, адъютанты, ординарцы и два телефона. Он достиг, чего хотел. Впереди было назначение маленьким царьком на очень богатую окраину. Его проталкивали туда с редким единодушием и Дума и Министерство. Его карьера завершилась. Ум не даром работал. Чувства были не напрасно подавлены.
В эту бессонную ночь, в тишине немецкого курорта все это проносилось в голове Бахолдина. Проносилось и другое.
Он будто слышал в этой чужой немецкой комнате торопливые шаги своей дочери, девятилетней Светланы, как слышал он, когда она пришла в последний раз в его кабинет. Синие глаза смотрели тогда с непонятной мольбой. В загнутых вверх ресницах блистали слезы.
Она ничего тогда не сказала ему, но и сейчас Бахолдин чувствовал на себе немой детский упрек ее взгляда.
Не тогда ли, не после ли того и началась у него эта болезнь, которая привела его сюда, на немецкий курорт?
О проекте
О подписке