Оставленный в оренбургском лазарете, два месяца боролся он с костлявой. Метался в бреду на топчане, вопил истошно и жалостно, призывая Ангела-хранителя защитить от упыря, сосущего по ночам его кровь, и наконец, Божьим промыслом, немного оклемался и вошел в разум.
Болезнь превратила князя в настоящий скелет с воспаленными, ввалившимися, полубезумными глазами. Нога гнила и никак не заживала. Комендантская комиссия признала поручика безнадежно больным и отправила помирать в родовое, списав из драгунского полка, как значилось в документе, по причине неослабной лихорадки, ломы в костях, фистулы и горячки.
Двадцатичетырехлетний полумертвец добрался до Костромы на перекладных к концу благодатного лета. Год еще он отходил, отпивался травами, жарился баней, зашептывался знахарями и, частично восстановив здоровье, остался хром и нелюдим на всю жизнь, заслужив у окрестных помещиков кличку «шалый князь».
Жил он на отшибе, прикупил в лесу земель вокруг своей деревушки Пылаихи, возвел там каменный дом и крепкую церковь с трапезной и колокольней. В крестьянские дела не вникал, позволяя приказчику нещадно себя обворовывать. Общался больше с темными мужиками – то ли охотниками, то ли колдунами.
«Шалого князя» боялись как огня – встретить его, бродящего с волкодавом и охотничьим ружьем в лесу, считалось дурной приметой.
К сорока годам он неожиданно женился на бедной дворянской сироте Чигринцевой и, поговаривали, муштровал ее, как кавалерийского новобранца. Дворовые хозяйку жалели.
Через год родился первенец Павлуша. Но сын не изменил привычек «шалого князя», более, тот стал совсем нелюдим, на свою половину никого не допускал, спал ночью при свече, по-прежнему бродил по лесам, охотясь в основном на волков. Шкуры их неизменно раздавал крестьянам, чем хоть и был хорош.
Однажды, по мартовскому снегу уйдя на лыжах в лес, князь запропал. К ночи завела унылая метель, переросшая в злую бурю, – трое суток нельзя было высунуть наружу носа. На вторые сутки собака приплелась домой одна, скулящая, голодная и прибитая, что с матерым волкодавом никогда прежде не случалось.
Когда бросились искать, нашли его висящим на сосне недалеко от дома в Падушевском овраге. Место прокляли, хозяина схоронили в склепе в церковной ограде, приписав смерть лихим людям. Любимая его собака вскоре исчезла.
Зато в округе стали замечать по ночам белогорлого худющего кобеля, коего местный колдун определил как оборотня. Пытались стрелять его серебряной пулей, но не достали.
В Падушевском овраге на полную луну слышали мерзкий волчий вой, и вконец напуганная молодая мать Дербетева заказала особую читку. Молитвы сделали дело – вой прекратился, а белогорлая собака как сквозь землю провалилась.
Традиционную утку с антоновкой и Татьяниного сбора бобрянской брусникой смолотили в один присест. «Многие лета», стройно пропетые профессору Павлу Сергеевичу в начале торжества, и теперь еще порой шутейно вспыхивали в разных концах стола, но, не подхватываемые всеми, так же и затихали, – гости пресытились и занялись фруктами. Смаковали заморские ликеры, настоящие, купленные, как и все изобилие, Ольгой Павловной на валюту в хорошем магазине. Сам Профессор куда-то отлучился.
Главной темой застолья был домовой, разбивший любимую Ольгину супницу, и как бесплатное приложение к нему – римлянин Кашпировский, зарядитель воды Чумак, воскреситель трупов Лонго и мелкие феи и «православные» целители от Вельзевула. Ларри Коре, американский славист и Ольгин муж, возбужденный и счастливый, с детства знающий цену телевизионным кудесникам, наслаждаясь последними российскими деньками, изливался в любви Аристову и Волюшке Чигринцеву под неизменную «Столичную». Клялся прислать по факсу – и немедленно – статью о казаках в собираемый загодя юбилейный профессорский сборник.
В десятых числах необычно жаркого сентября на террасе большой подмосковной «академической» дачи заканчивалось чествование семидесятивосьмилетия Павла Сергеевича, заканчивалось чинно, традиционно хлебосольно, как все, что делалось в доме Дербетевых.
В конце шестидесятых (кто теперь вспомнит) ученый, писавший дотоле в основном о социально-экономической истории России, резко сменил стиль. На строгом худом лице проступило происхождение, на мизинце поселился родовой сердолик-печатка в рыже-золотом ободке. Павел Сергеевич занялся персоналиями осьмнадцатого столетия.
Документ ожил. Направляемый умелой рукой ученого стилиста, вынырнул и задышал портрет. Личность сближала века, намекала подтекстом на то, что едва различимым зародышем пряталось в сухой идеологизированной экономике прошлых академических штудий. Его книги имели успех как здесь, так и за океаном. Возникла небольшая полуопальная школа, создавшая перво-наперво особый элитарный язык: старомодно галантный, полный неподдельного веселого юмора и скрытых цитаций, коими блеснуть почиталось за честь, – язык сообщества позволял с ходу вычислить и отделить своего от чужого, «непосвященного». «Птенцы гнезда Дербетева», упиваясь игрой, прощали шефу все ради истинных знаний, даже патриархальное самодурство и желчность, столь отличные от холопского сибаритства потомственных паркетных холуев.
Демократичные американцы ценили архивные знания, точное слово и начитанность Профессора не менее его отмененного историей титула, звали наперебой читать лекции, но Павел Сергеевич ссылался на лень и не изменил Отчизне ни разу. Зато когда дочь его Ольга в восемьдесят третьем вышла за стажировавшегося у Профессора Ларри Корса (он же Ларион Корсунский – из первой волны), когда ректорат затерзал Павла Сергеевича вызовами и разбирательствами, он проявил жесткость, не поддался, не уступил ни пяди. Победно-презрительно язвил, в перестройку вышел из партии, отослав билет по почте, и доживал теперь с младшей Татьяной, полностью им закабаленной после смерти жены, много работал за столом, оставив в университете узкий спецкурс, выросший из потайного «кухонного» кружка шестидесятых. Чуя время, он спешил: Екатерина Вторая – Просветительница одна занимала его внимание всерьез.
Профессор вышел на террасу, как только он и умел, вроде незаметно, несуетно, но значительно ступая, исподлобья обозрел присутствующих. В руках держал перевязанную лентой коробочку темно-зеленого фетра. Сразу пала тишина. Когда напряжение достигло высшей точки, опустился в кресло и, не глядя ни на кого отдельно, начал по существу, уверенный, что каждое слово услышат и запомнят.
– Мне скоро помирать, господа, факт. Значит, нет больше смысла хранить семейную тайну. Люди здесь не чужие, сына мне Бог не дал, но даровал девчонок, коими я порой весьма бывал доволен.
Вы знаете, что родовое наше – Пылаиха – с шестидесятых не существует как деревня. Знаете, что есть у меня домик в Бобрах, в пятнадцати километрах. Поселились мы там так.
В тридцать пятом после перековки на заводе «Серп и молот» я поступил в ИФЛИ. Жениться случилось поздно, уже после войны. Вера Анисимовна и уговорила меня съездить в Пылаиху, которую смутно помнил по детским воспоминаниям и знал более по преданию о кладе, зарытом в родовом одним из Дербетевых после Пугачевской войны. Причем легенда говорила, что страшный вурдалак сгубил в конце концов бравого драгуна, завладевшего сокровищами. Не веря особо ни в Бога, ни в черта, мы отправились в путь. Не ради денег, конечно; мы их тогда, и всегда, впрочем, презирали – готический роман и сказки теток волновали куда сильней.
Шли полем. Попутный мужичок объяснил, что до Пылаихи километров пятнадцать кругалем и пять через поле, но в баньке поселилась ведьма и в десять вечера летает над лесом на помеле. Осмеянный, он обиженно хмыкнул и пошел стороной. Нарочито и весело отправились мы напрямки.
Близилось к десяти. Пылаихинская церковь виднелась на бугре за деревьями, на луг опускался туман. Какая-то банька с трубой, просевшая и явно бесхозная, прилепилась у ручейка на нашем пути. Я засек время. Ровно в десять в полном безветрии в тишине сумерек из трубы отвесно в небо взлетел, воспарил – не подберу слово и сегодня – огненный шар. Потрясенные, мы пали в траву. Повисев с минуту, шар стал кататься по воздуху кругами, набирая скорость. От него исходило прерывистое гудение, отдаленно похожее на всхлипы ветра или скулеж зверя. Круг в воздухе замкнулся. Потом я вычислил время – семь минут, тогда нам показалось – вечность. Огненный шар летал и летал, затем завис опять над банькой и со щелчком всосался в трубу.
Наступила мертвая тишина. Вера молила возвращаться – я настоял идти. Было страшно. Но ничего больше не случилось. Банька в темноте чернела пятном, появился ветерок, затем закапал дождик. Ночевали в Пылаихе у бабки. Расспрашивали о шаре и получили выговор за свое безрассудство: падушевская банька считалась здесь проклятым местом. Охота смеяться у нас совсем отпала.
Тем не менее места нам понравились. За бесценок выглядели дом в Бобрах – девчонки больше там и воспитывались. Татьяна, как вы знаете, и теперь туда наезжает: грибочки и брусника на столе – ее рук дело. Я, понятно, не был там давно, впрочем, и не жалею… Так вот, в Пылаиху и в те годы ходили мы редко, в основном за опятами, да и то пока там жили люди, мрачное, признаюсь, стало место. Крестьяне, перемещенные в начале тридцатых, фамилию мою не знали или не сопоставляли с помещицкой – таиться хоть здесь не приходилось. С тех пор при случае я всегда расспрашивал естественников – шаровой молнией сие быть никак не могло. Не скажу, что струсил, нет, тут иное: я вдруг понял, что клад мне в руки не дастся. Свидетельство сему – остатки, передаваемые по наследству.
Профессор аккуратно размотал ленту, раскрыл коробочку. Гости подались вперед и разом ахнули.
– Оля, Таня, подойдите, – произнес Профессор торжественно. – Колье и перстень – Тане, брошка – Ольге, – объявил он. – Ты, – добавил старшей, – все равно увезешь, пусть большее останется тут, на Родине. Вот так, господа, клад искать теперь девочкам, их мужьям, Волюшке, он хоть из Чигринцевых, но родня. Вам цвесть – нам тлесть, – пошутил Павел Сергеевич мрачно.
Драгоценности пошли по рукам, поднялся гам. Профессор возвышался над столом, наслаждаясь произведенным эффектом.
– Тут в перстне инталия – вырезной сапфир, погодите, погодите, – вглядываясь в камень, закричал приглашенный Аристовым Княжнин, – буквы…
– Не буквы, а иероглифы, молодой человек, – оборвал язвительно Павел Сергеевич. – Впрочем, и буквы имеются – арабская вязь, но их можно разглядеть только в лупу. По чести, я боялся носить по спецам – время не благоприятствовало, за такие камешки большевики могли б и срок намотать. Теперь бизнес шагает, так, господин Княжнин?
Но его ироническое подчеркивание фамилии, как и последующий уход остались незамеченными – музейные, огроменные камни примагнитили всех до одного.
О проекте
О подписке