В этот раз толстый московский журналист добирался до Балахонья поездом. В купе с ним ехала тетка лет пятидесяти, грузная, с тяжелым взглядом и отвисшим брюхом, укрытым синей блузкой с черными блестящими розами-аппликациями, приклеенными к легкой бязи горячим утюгом в захолустной китайской фанзе. На его предложение попить чайку тетка неожиданно согласилась. Проводница принесла кипяток, пакетики и два тульских пряника. С его молчаливого согласия тетка мигом умяла оба пряника и принялась рассказывать о Балахонье.
Город она ругала, жалуясь на отсутствие крепкой власти – две партии три года не могли поделить в нем командные высоты. Одни функционеры приписались к Единой России, другие, в пику врагам, к России Справедливой и, якобы заручившись поддержкой столицы, принялись с ожесточением мочить конкурентов. В результате улицы города покрылись колдобинами, проехать по которым могли разве что трактора, спиртзавод ежегодно сливал в реку аммиак, а гепатит и сифилис стали привычны, как простуда и насморк.
– Видели б вы нашу колбасу, – причитала тетка, – ее кошки не едят.
Потом она переключилась на личную жизнь: муж-пьяница ушел к молодой. Пришлось разменять двухкомнатную квартиру – единственное имущество, заработанное горбом на железной дороге, где она проработала всю жизнь.
– Да он мне теперь и не нужен, – гордо призналась она. – Как с квартиры съезжала, подруга мне посоветовала – возьми с собой домового. А я тогда про них ни сном, ни духом. Научила меня. Взяла я старые тапки, снесла на помойку, а новые выставила в коридоре и сказала громко: «Домовой-домовой, иди в новый дом жить со мной». Переехала, и секс стал не нужен.
Тут она гневно стрельнула глазами на попутчика:
– Не лыбься. Заснула я, значит, на новом месте, а среди ночи он пришел.
– Чикаться?
– Слушай! Просыпаюсь, а кто-то сопит под боком. Занавеска колышется, свет лунный, как в мертвецкой. Смотрю – никого. Притворилась, что сплю. Опять засопел и ручищу волосатую мне на грудь положил. Я от страха чуть не обмочилась. Лежу. И так он ко мне притерся, теплый, волосики мне кожу щекочут. Правду подруга говорила – не страшный он, совсем как ребенок. И энергетика от него такая… Я словно в лучах хрустальных закупалась. Незаметно и заснула. Утром встала здоровая, скуку как рукой сняло, и все со мной в порядке, ни одышки, ничего, словом, дурного. На другую ночь опять под бочок подлез. Теперь все время приходит. А вы: секс, секс… Помешались все на сексе, раньше его не знали, а детей рожали.
Она запила свой монолог чаем, пожелала журналисту счастливых сновидений, залезла под простыню и вскоре захрапела.
Среди ночи журналист проснулся. Ему снился волосатый домовой с теткой, они занимались ровно тем, чего раньше не было и в помине, и при этом выли жутко и истошно, как волки на луну. Вой не прекращался. Он понял, что воет попутчица. Голова ее была накрыта простыней. Он потолкал ее в плечо, тетка перевернулась на живот, уткнулась лицом в подушку, звук стал тише. Москвич распечатал чекушку, жахнул из горла половину, пожевал еще мокрый пакетик с чаем и снова заснул.
Утром про ночное происшествие он, естественно, промолчал. Уже на подъезде к Балахонью тетка вдруг сказала:
– Сегодня в ДК железнодорожников будет мужской стриптиз, сходи, поглазей на наше непотребство.
Расставшись с ней, журналист испытал чувство, похожее на радость. На вокзале он взял такси и поехал в гостиницу. Принял в номере душ и отправился в город, на встречу с главврачом больницы Иваном Сергеевичем Тельных, который, будучи пастором баптистской общины города, совмещал врачебную работу со своей христианской миссией.
Главврач тут же включил видео и заставил посмотреть фильм об общине евангельских христиан. Большая часть фильма была посвящена Ивану Сергеевичу. Проповедь добра перемежалась советами, как сохранить здоровье, коллеги и друзья по работе рассказывали о том, какой замечательный специалист-хирург и одновременно добрый пастырь живет в их родном городе. Иван Сергеевич, похоже, метил в политические лидеры и нуждался в столичном пиаре. С благостной улыбкой жаловался он на падение нравов и повальную деградацию общества.
– Это конечно, – поддакнул журналист и рассказал про свою попутчицу и ее жизнь с домовым. Лицо хирурга-пастора вдруг окаменело:
– Дорогой мой, мы с вами люди образованные и знаем, что никакой это не домовой. У нас одиноких женщин и мужчин много, и все, замечу, все поголовно спят с тем, кого по невежеству называют домовыми.
– С кем же?
– Да с инкубами и суккубами! – Лицо его просияло.
Средневековое мышление главврача напугало журналиста, и он бежал, обещав продолжить разговор на следующей неделе. Долго слонялся по городу, заходил в магазины и убедился, что колбаса здесь, и правда, серая и липкая. Скрепя сердце, купил в «Магните» на вечер триста граммов «Докторской» и полкраюхи черного. Мужики запасались пивом и водкой. Небо заволокли тяжелобрюхие тучи, день кончался. Журналист поехал в ДК «Железнодорожник». Других развлекательных заведений в восьмидесятитысячном городе не имелось. «Стриптиз» начался ровно в семь. Бравые парни в подштанниках, курсанты летного училища, разбивали головой кирпичи, глотали огонь, бегали босиком по битому стеклу и страстно кричали на выдохе: «Хай!»
Журналист ретировался в гостиницу, где опять достал бутылку водки, жахнул сто граммов и закусил кружком липкой колбасы. Затем посмотрел в окно. Восковое лицо соседки по купе стояло перед глазами. Город готовился спать: пешеходы брели медленнее, чем днем, машины включили желтые фары. В Москве никто его не ждал, кроме кошки, оставленной соседям. Он загрустил, наверное, из-за мелкого дождика за окном. Бельевая веревка у забора провисла, белье затонуло в мокрых лопухах. Под козырьком ларька, подсвеченного елочной гирляндой, тусовалась молодежь, мат и гогот летели в распахнутое небо. Ему вдруг захотелось плакать. Он уставился в кирпичную стену дома напротив, принялся считать кирпичи, сбился, налил еще полстакана. Приглядевшись, он заметил легкое колыхание воздуха над пятиэтажкой: нагретый за день кирпич отдавал тепло. На него накатило отчаяние, он чувствовал, что этот заштатный городишко хранил тайну, которой ни за что не желал делиться с бесцеремонно вторгшимся пришельцем.
В окне напротив крадущейся походкой на кухню вошел Иван Сергеевич Тельных. Он с трудом дождался, когда захрапит супруга, и украдкой начал творить нехитрый обряд, о котором приобщенные не рассказывают чужакам. Нагрел в глиняной миске козье молоко, сел перед ней на табурет и четко представил себе молоденькую рыжую деваху с распутными зелеными глазами. Изящно очерченные пальчики ног, перламутровые ноготки-ракушки, блестящая кожа, чуть красноватая, словно окаченная теплой струей из душа, упругий живот, гордо вздернутые груди с твердыми сосками. Обольстительная и юная, она обладала той зрелой красотой, что сражает наповал мужчин, лишая их рассудка. Сдерживая биение сердца, он напряг все мускулы тела и, постепенно расслабляясь, начал пропускать через молоко высвобождающуюся энергию, «вливая» ее в страстно желаемую форму. Суккуб получился, как всегда, на тройку с плюсом. Веснушки облепили все лицо, от чего оно выглядело золотушным, груди вышли отвисшими и маленькими.
Он прошептал: «Блюэгил синикле виктор, префект экзибитор пифагореан, канвас пласид дуане» и вдохнул в нее жизнь властным возгласом: «Твисе пар». Затем взял за руку и повел в ванную. Иван Сергеевич знал, что суккуб первой ступени недолговечен, а потому спешил. Включил свет и закрыл дверь на щеколду. Через полчаса, весь в поту, он проследовал в спальню. Золотушная девка стекла в сливную дыру козьим молоком. Жена лежала на кровати горой, обхватив руками толстую, как перина, утробу, и тихо подвывала. Иван Сергеевич воткнул в уши ватные фитили, повернулся на бок, прошептал молитву и спокойно заснул.
Молодые родители, устав слоняться по вокзалу в ожидании поезда, подвели к ней сына-дошкольника, наудачу. Обычно к ней приезжали по записи, но утро выдалось пустое. При виде коротко стриженной головы сердце сжалось в комок. Незаметно скрестила безымянный и мизинец, провела еще крепкой, сухой пятерней по густым волосам, отводя от себя сглаз. Взяла детскую кисть, прочертила по ладошке пальцем. Мальчишка зажмурился от щекотки и засмеялся. Сильно вдохнула, и вдруг дыхание остановилось, словно на нее напали. Увидела. Его теплая рука не согрела вмиг остывшие пальцы.
– Ачхут, – едва прошептала.
Выдохнула с трудом. Воздух коснулся его длинных ресниц. Шипящее и непонятное слово напугало, губы парнишки дрогнули.
И решилась, как в омут бросилась.
– Большой будет человек, – соврала родителям, еле сдержав дрожь в голосе.
Папаша расщедрился, протянул стодолларовую бумажку. Взяла молча, проводила их взглядом, беззаботных и веселых. Мальчишка уже держал родителей за руки и прыгал по квадратикам пола. Только по черным! Когда видеши смешались с толпой, встала со стула, пошла. Цыганки потом уберут ее стул. Прошла мимо них – Лалы, Брии, Наты – как сквозь строй милиционеров, что уводили отца в тридцать девятом. Ни слова не сказала, губы сковало льдом.
До отхода поезда на Балахонье спряталась в каком-то закутке.
В купе легла на нижнюю полку, накрылась одеялом. Смежила веки, но не спала, боялась заснуть.
В купе зашли парень с девчонкой. Юные, лет по шестнадцать, лица накрашены мелом, ресницы и брови сильно зачернены, под глазами – синяки. У обоих. И ногти длинные, покрытые черным лаком. Черные плащи до пола, у парня бритые виски, у девчонки тоже. На груди амулеты в два ряда, запястья в татуировках-браслетах, похожих на письмена чернокнижников.
Мальчишка предъявил билет на нижнюю полку. Так было не по закону. Не могла она лежать выше мужчины, даже если он и видеши – чужой. Превозмогла себя, разжала губы:
– Милый человек, приболела я, уступи.
– Без проблем, засплю наверху.
Теперь все было правильно, она вздохнула и отвернулась к стенке.
– Теть, – пристала девчонка, – может, покушаете с нами, а потом погадаете? На смерть!
– Не умею я.
– Ну да, вы ж всегда на Павелецком гадаете. Я сколько раз хотела подойти, да почему-то боялась.
– И правильно делала. Зачем тебе смерть? Живи, любись со своим человеком.
Парень серьезно пояснил:
– Мы, бабуля, готы. Мы смерть зовем, потому что жизнь – только маленький полустанок, а мы на нем путники, ждущие своего поезда.
– Смерть сама приходит. Звать нельзя, грех.
Накрылась одеялом с головой, дала понять, что говорить больше не станет. Молодые ели шаурму и шушукались. Потом целовались. Какая им смерть? Не будь ее здесь, петушок бы курочку потоптал. Хотя, может, и нет, похоже, целая еще, робеет.
Она тоже робела, потом влюбилась. Тогда бурхия – старуха, что передавала ей гьян – знание, напомнила: нельзя им детей. Служишь людям – для жизни умри. Знание это было древнее, родилось еще до Христа, когда атурая, как они себя называли, жили в Ниневии и поклонялись богу Мардуку.
Парень, что хотел с ней гулять, нашел другую, через год его посадили, и он сгинул. Бурхия скоро умерла, она заняла ее место. Ее стали уважать в общине и бояться, как уважали и боялись старую. Знали, что живет по обету: ни соврать, ни зло навести права не имеет, но ведь люди порой и правды боятся. Боялись, а гадать приходили, особенно цыгане, с которыми айсорская община жила бок о бок. И теперь боятся. Цыганки на вокзале спросили сперва: «Куда уходишь?», а как не ответила, догонять не стали.
Лежала на полке, руки, ноги – ледышки, одеяло совсем не грело. Чуть только прикрывала веки, вставала перед глазами рука мальчишки. Теперь эта рука будет преследовать ее до гробовой доски.
Но почему же сердце, чуткое, помогавшее всегда, так подвело?
Смерть. Молодые и разрисованные говорили о кладбище, где сегодня ночью с друзьями вызывали дух какой-то кровопийцы Салтычихи и не дождались. Каких духов они ждут, во что играют? В детстве она тоже любила слушать страшные сказки о ракшасах – беспощадных демонах, пьющих человеческую кровь. Верила в них.
Потом девчонка раскинула карты Таро. Уши б ее не слышали – чистое Лалино или Бриино гаданье, но без их куража. Для цыганок обмануть чужого не грех – заработок.
В двадцатые община перебралась из Индии в Иран, к тамошним айсорам, но скоро, после курдского восстания, Мурадхан повел их дальше – в Россию. Осели в Гомеле на Цыганском бугре. Их и сейчас за цыган принимают. С цыганами сдружились – обе общины чужих не признавали, жили по своим законам. Но кровь не смешали, за невестами стали ездить в Урмию на Кубани, тамошние айсорки до сих пор славятся. Начали шить чуни из старых покрышек, на них и разбогатели. Потом стали заниматься валютой. За пять долларов давали червонец старой чеканки, за сорок рублей – доллар, цена роскошных туфель-лодочек. Сколько золота чекисты забрали тогда – ой-ой! Когда забрали отца, ей было пятнадцать. Она пришла к старшему и сказала: «Мы уходим. В доме смерть».
– Может, вернется, погоди.
– Нет, убили его.
Если в дом приходила смерть, его бросали. Потому и жили в хибарах, серьезно не строились. Тогда еще был жив дед, он старый дом и спалил, очистил опоганенное место. Через два дня отцов труп нашли в канаве – даже до города не довезли, пристрелили в лесу, как пса. Но золото он не выдал.
После того случая некоторые уехали в Москву. Для виду обувь чистили, а на деле занимались валютой. Три рода, пошедшие от Мурадхана, сбежали в Балахонье, к цыганам под бок. Здесь жили бедно. Не от хорошей жизни она в Москву подалась. Теперь, когда валютой на каждом углу торгуют, часть московских айсоров занялась наркотиками. Испокон века таких отравителей, что невинные души губят, из общины выгоняли как нечистых, ачхут. От этого греха уже не отмыться. Вот и она сегодня согрешила и стала нечистой. Но смолчит, даже епископу на исповеди не скажет. Зажмурила глаза и тут же заплясали страшные искры – такие же вились над сгоревшим домом. Но ее теперь и огонь не очистит.
В Балахонье домов уже не жгли. Оттого-то и смерть здесь рядом, ее всегда приманивает человеческое тепло. Но она не на кладбище обитает. Отводила не раз, только зря люди думали, что все может. Мало могла.
Вошла проводница, собрала билеты, приняв за цыганку, предупредила:
О проекте
О подписке