Поочухавшись, торговец обратился ко мне с просьбой: «Господин хороший, проводи меня, пожалуйста, до ворот». Во дворе было темно, а наше жилище от ворот далековато. Как я ни уверял его, что больше бояться нечего, он, перетрусивший, умолял проводить его, и мне пришлось одеваться и идти.
Когда я вернулся, все дебоширы уже спали или притворялись спавшими. Назавтра некоторые из них извинялись, другие хмурились и отводили глаза при встрече со мной, им явно было совестно.
В часы досуга иногда эта братва любила помечтать. А так как это были люди, никогда не имевшие денег больше нескольких десятков рублей (да и это бывало только у очень скупых и тех, кому не нужно было посылать в деревню), то мечты их всегда сводились к деньгам: «Вот бы найти кошелек!» Кто называл сумму в 100 рублей, кто 200–360, самое большее – 500, о большем никто не мечтал. Один намеревался построить на эти деньги в деревне новую избу, другой – купить хорошую лошадь, третий – торговлю завести.
Спросили как-то и меня, что бы я сделал, если бы нашел много денег. Я подумал: а что же, в самом деле, я сделал бы в таком случае? И решил, что я купил бы плугов для всей нашей деревни, чтобы заменить ими сохи. Так и ответил.
Мысль эта явилась неспроста. У нас в то время только начали появляться первые плуги, и наш шушковский кружок старался внедрить в сознание мужиков мысль о необходимости замены сохи плугом. Но пока это дело шло туго. Вот я и подумал, что если бы я мог купить и раздать своим соседям плуги (от даровых кто откажется?), то они на опыте увидели бы их пользу. И тогда сохе пришел бы конец[130]. А кроме того соседи, убедившись в моих добрых намерениях, согласились бы пойти и дальше, перейти на многопольный севооборот[131].
Если я был «на месте», Пудов, как моряк, сумел устроиться в торговый флот, то третий наш товарищ, Бородин, был безработным. Несмотря на то, что он был немного канцелярист, мог писать на «Ремингтоне»[132], ему не везло, он не мог найти себе никакой работы. Он часто, почти каждый день, приходил ко мне. Я, зная, что у него нет денег на хлеб, делил с ним пополам свои два фунта, а иногда давал ему 15–20 копеек, если они у меня были. 8 рублей в месяц – деньги небольшие, а у меня не хватало терпения, чтобы не купить газету, не сходить изредка в кино. Наконец, иногда я, не выдержав казенного рациона, покупал к чаю ситного или полбутылки молока. Да ведь какая-то и одежонка была нужна. Так что, живя в таком богатом городе, я, проходя по Невскому или Садовой, мог только любоваться роскошными витринами: за это денег не брали.
Мои коллеги жили немного лучше, чем я, потому что они «зашибали на чай». Я же на чай не брал даже тогда, когда мне предлагали, не говоря уже о том, что сам к этому повода никогда не подавал.
Как-то однажды я дежурил у горячечного тифозного. Пришла навестить его жена. Посидела, поплакала над ним (он ее не узнавал, был в бреду), а когда стала уходить, протянула руку, давая мне «на чай». Но я свою руку не протянул. Ей стало неловко, и мне было ее жаль, но я постарался ее успокоить, разъяснив, что я за свой труд получаю жалованье, поэтому «на чай» не беру. Она была моим отказом удивлена и даже обижена. Давала она мне, как я успел заметить, два двугривенных, это почти двухдневная моя зарплата. В то же время я за 20–25 копеек брался дежурить сутки за кого-нибудь из своих товарищей.
Полной противоположностью в этом отношении был мой земляк, тот самый Юров Иван Михайлович. Он был привратником у наружных ворот с Литейного проспекта. Когда к этим воротам подъезжала карета или извозчик с «приличным» седоком, он так остервенело распахивал ворота, как будто пропускал пожарников, и при этом отвешивал поклоны ниже пояса, за что и удостаивался милости в виде 10–15–20 копеек. За день он таким образом набирал порядочно. В праздничные дни, как он мне, бывало, хвастал, когда я пробовал высмеивать его холуйство, он набирал рублей по 10–15 – больше, чем я зарабатывал за целый месяц. Вот что значит не чувствовать в себе человеческого достоинства.
Сопоставляя себя с ним, я часто думал: вот он, «зарабатывая» таким образом, имеет возможность приобрести хорошую одежду, на побывку домой поедет с деньгами, будет слыть за умного человека, сумевшего нажить копейку. А что скажут обо мне, когда я опять вернусь без копейки и в потрепанной одежонке? И все же на чай я не мог не только выклянчивать, но и принимать.
Через несколько месяцев моей работы начальство заметило, что я непьющий, и мне предложили место швейцара на подъезде главного корпуса. Зарплата тут была 30 рублей, а чаевые более щедрые, чем у ворот. Но я, не задумываясь, отказался: ведь мне пришлось бы там помогать раздеваться или одеваться какой-нибудь ожиревшей скотине, кланяться ей и величать барином или барыней.
Мне хотелось тогда поступить рабочим на какой-нибудь завод, но все попытки в этом направлении не имели успеха: была безработица, проходили увольнения. Если и брали иногда новичков, то только с «хорошими» рекомендациями, вполне благонадежных.
Через какое-то время меня перевели из дворников в служители при амбулатории. Кроме меня такими служителями были еще двое поляков. Они, как мой земляк, наперебой старались «услужить» пациентам, чтобы заработать «на чай». Со стороны я видел, что часто посетители были недовольны тем, что они лезли к ним с ненужными и непрошеными услугами – принять и повесить пальто и прочее. В амбулаторию ходил большей частью рабочий люд, не денежный, но делать нечего, приходилось за оказанную услугу раскошеливаться. Мое отвращение к чаевым тут еще более укрепилось.
Кроме нас троих, дежуривших по коридору, в каждом кабинете при враче была девушка, называвшаяся «хожатой»[133]. С одной из них у меня завелась дружба. Была она очень маленькая, стройная, с правильным лицом, несколько суженным книзу, с прямым, тонким носом. Звали ее Леной, а отчество и фамилию я так и не узнал, но помню, что была она из Псковской губернии.
Дежуря в коридоре, я, пользуясь каждой свободной минутой, что-нибудь читал. И поэтому иногда забывал о своих обязанностях, в числе которых была и такая – заходить изредка в комнатушку в конце коридора и подкладывать там в печку дрова, поддерживая огонь во все время приема больных, так как тут кипятилась вода для нужд лечения. Не раз, оторвавшись от чтения, я думал по времени, что в печке, наверное, все погасло, но, к моему удивлению, находил всегда все в порядке. Отчего это, думаю, в этой печке так медленно горят дрова?
Но вот однажды, заглянув в комнатушку, я увидел, что Лена сует дрова в печку.
– Так, значит, это ты за меня подкладываешь дрова?
– Да, я. Вижу, ты увлекся книжкой, можешь забыть и оставить прием без кипятку, тебе бы за это попало.
Я был очень ей благодарен, но из-за своей застенчивости не смог даже выразить свою признательность. Все же после этого первого разговора у нас началось знакомство. Она спрашивала, что я люблю читать, говорила, что тоже любит чтение – в основном около этого предмета и велись наши разговоры.
Но вот однажды она попросила меня зайти к ней на квартиру, починить стол. Я было стал отнекиваться, мол, я плохой столяр, но она сказала, что починка требуется небольшая и для этого вовсе не нужно быть столяром.
Вечером я приумылся, надел почище рубашку и новые матерчатые брюки, купленные у разносчика за 75 копеек, и отправился к ней. Жила она не в отдельной комнате, а вместе с другими тремя девушками. Хотя это было подвальное помещение со сводчатым потолком, я был поражен чистотой и опрятностью их жилища: чистые, накрахмаленные занавески, такие же салфетки на столиках и простыни на койках – все это было для меня непривычно и я, войдя, растерялся и остолбенел у двери.
Но Лена своим простым приглашением проходить ободрила меня, и я прошел в ее уголок. У ее кровати был маленький столик, на нем шипел тоже маленький самоварчик, собран был чай. На тарелках лежал нарезанный ситный и печенье. Она придвинула табуретку, пригласила сесть, но я не решался.
– Где же стол, который я должен починить? – спрашиваю.
– Ладно, – говорит, – ты со столом не торопись, вот садись, попьем чаю, а потом и за дело примемся.
Пришлось сесть. Конечно, это не было мне неприятно, но проклятая застенчивость сковывала меня, я не в силах был держать себя свободно, непринужденно. Но хозяйка моя была на редкость тактичной, посоветовала не стесняться, придвинула чай и закуски и завела разговор о книгах.
Через некоторое время я заметил, что соседки Лены куда-то исчезли, мы остались в комнате вдвоем, пили чай и разговаривали о книгах. Я чувствовал себя на седьмом небе. Она не была красавицей, но очаровывала меня своей простой внешностью, простотой и непринужденностью в разговоре. Она говорила со мной как с человеком своей семьи, без всяких ужимок. Я не умею выражать своих мыслей, но тогда от ее присутствия я почувствовал такую теплоту, такой уют, что мне захотелось, чтобы это длилось долго-долго.
Но приличия требовали уйти вовремя. Напившись чаю, я опять спросил о столе, но она, усмехнувшись, сказала, что стол еще не сломался и что позвала она меня к себе посидеть и поговорить, а стол был только предлогом: ведь иначе я, пожалуй, не пошел бы.
Итак, мы с ней попрощались, и я пошел в свою казарму. После этого, пока я жил в больнице, мы были с ней хорошими друзьями. Она давала мне книги, и разговоры наши также вертелись около книг. Про себя я часто мечтал, как и после встречи с Марией Николаевной, что если бы я мог найти работу, которая позволила бы мне жениться, то какой хорошей женой могла бы быть мне Лена!
В это время я все чаще подумывал о будущей семейной жизни, особенно когда сталкивался с такими вот симпатичными девушками. Но меня ничуть не привлекали случайные связи, происходившие на моих глазах между парнями и девицами, которых в больнице работало больше двухсот. Мне становились отталкивающими самые хорошенькие девушки, если я замечал, что они проявляли кокетство, легко сближались с парнями. А девицы, предлагавшие себя за деньги, вызывали во мне физическое отвращение.
Кстати, о Марии Николаевне. Я часто ходил к дяде, и каждый раз мне хотелось встретить ее, но это случалось редко: она, как в то время и почти каждая прислуга, была занята едва ли не круглые сутки и каждый день. Поэтому мне лишь изредка удавалось ее встретить, когда она шла за покупками для хозяев. Но и тогда мы с ней стояли на улице не больше 5–10 минут: она боялась, что хозяева будут ворчать, если она проходит долго.
Дядя иногда заговаривал со мной о ней: она, мол, хорошенькая, но уж очень смирна, не смела. Я в таких случаях разговора не поддерживал, боясь, что он перейдет на сальности, что с ним, старым холостяком, случалось нередко. Он иногда рассказывал мне, как о самой обыкновенной вещи, о том, как он брал уличных девок и что с ними проделывал. Мне от его рассказов было неловко, поддерживать такой разговор я не мог.
Однажды он обратился ко мне за советом, как ему быть. С улицы брать девок, говорит, стал что-то бояться, не заразиться бы, а из прислуг вокруг мало таких, с которыми можно сойтись надолго. Я порекомендовал ему одну из наших «хожатых», с очень смазливым лицом, ростом повыше среднего, довольно стройную, но не худую. В обращении с ребятами она держала себя очень развязно, за ней многие «ухлястывали», но имел ли кто-нибудь успех – не знаю.
И случилось так, что с дядей они быстро сошлись, а вскоре эта Феня забеременела. Дядя нашел акушерку, которая согласилась сделать аборт (они были тогда запрещены)[134], но аборт не удался, Феня надолго заболела. Тогда дядя из чувства долга решил на ней жениться. Это он-то, слывший среди знакомых неисправимым холостяком, часто говоривший, что жениться – значит плодить нищих, вдруг на склоне лет обзавелся женой, а вскоре и детьми.
Мой друг Иван Дмитриевич, влача жизнь безработного, как-то разведал, что можно получить какие-то деньги за брата-матроса, погибшего в Цусимском бою. Достал с родины от отца нужные документы и получил что-то около 300 рублей. Я вначале об этом не знал, но заметил, что у него появились деньги: он стал курить дорогие папиросы.
Потом он несколько дней ко мне не приходил, а придя снова, попросил рублей пять взаймы. Денег у меня не было, но я пообещал их ему на следующий день, надеясь занять у дяди. Дядя-то мне и рассказал, что мой друг получил уйму денег и проиграл их на скачках. А потом, чтобы отыграться, выпросил 50 рублей у своего крестного Акима Ивановича, сказав, что деньги нужны для внесения залога ввиду поступления его на должность (были тогда такие должности, на которые поступали с залогом), и эти тоже проиграл.
Просил он и у дяди, но тот сумел вырвать у него полное признание, а узнав, на что нужны деньги, отказал. Он советовал и мне поступить так же, но я сказал, что не могу этого сделать. Тогда дядя ссудил меня нужной суммой, и на завтра я вручил ее Ивану Дмитриевичу.
Он сказал мне, что эти деньги нужны ему на приобретение револьвера, так как он вступает в шайку экспроприаторов (тогда таких было немало)[135]. Говорил он это с таинственным видом, но я, конечно, только делал вид, что верю ему.
Через день я получил от него письмо, в котором он писал, что если я хочу с ним встретиться, то должен придти в такую-то чайную на такой-то улице и смотреть налево от входа за третьим столом. Не правда ли, какая тонкая конспирация! В указанное время я пришел и нашел его на условленном месте, он пил чай. Попил с ним и я, поговорили кое о чем, попрощались и больше в Питере мы с ним не виделись, позднее встретились уже на родине.
Каким-то образом, теперь уже не помню, мне стало известно, что Шушков Илья Васильевич тоже в Питере, на Васильевском острове, учится в учительском институте. Я разыскал его квартиру. Он жил в комнате, похожей на гостиничный номер, с одним окном, у которого стоял стол, заваленный книгами и тетрадями. У стен стояли две кровати. У стола на единственных двух табуретках сидели Шушков и его товарищ, тоже учившийся в институте.
Встретил меня Шушков по-товарищески приветливо. Мы оживленно разговорились о совместной нюксенской работе. Он рассказал, как удалось ему поступить учиться, а я рассказал, как живу. Но это была наша единственная встреча. Вскоре я из Питера ушел, а его арестовали за нюксенские дела и посадили в Кресты (так называлась известная тюрьма для политических). Об этом я узнал, когда волею судеб опять оказался на родине.
Живя в больнице, получая нищенскую зарплату, я не видел перед собой никакой перспективы: я мог тут только кой-как кормиться и, покупая старье на толкучке, кой-как одеваться. Не было надежд на улучшение и впереди, ничему научиться тут я не мог.
Все это заставило меня принять отчаянное решение – рассчитаться.
А рассчитавшись, я с двумя рублями в кармане опять отправился куда глаза глядят, искать квартиру и работу. Квартиру нашел довольно скоро, на улице, называвшейся, кажется, Боровой. Хозяйка, приветливая старушка, сказала, что за три рубля в месяц она может дать мне угол. Она не спросила даже паспорт, хотя я сказал ей откровенно, что нигде не работаю и не знаю, скоро ли найду работу. «Ничего, найдешь как-нибудь», – успокоила она меня и денег за квартиру вперед не спросила.
В коридоре на ящиках она соорудила мне постель. Своего у меня, кроме нескольких пар старенького белья, худенького пиджака, таких же двух брюк, потрепанного пальто, купленного за пять рублей на Александровском рынке, худой шапки и рваных ботинок, ничего не было.
Квартира была населена небогатыми жильцами. Было в ней до шести маленьких комнат, но жильцы все были угловые, по несколько человек на комнату. Только одна женщина жила в отдельной комнате, ее дверь была напротив моей «кровати».
Эта женщина материально была обеспечена много лучше других обитателей квартиры, в сравнении с ними выглядела аристократкой. Но вскоре я узнал, что достаток ее – от «гостей», которых она приводит в свою комнату с улицы[136]. И я почувствовал себя на своей квартире весьма неуютно, соседка эта вызывала во мне неодолимую брезгливость.
Остальные жильцы были большей частью мужчины-одиночки. Кто чем занимался, я так и не узнал. Так как денежные дела мои были не блестящи, я с первого же дня стал поговаривать с соседями насчет работы. Но прошло 5–6 дней, а работы не находилось. А из больницы я ушел, не посоветовавшись с дядей, и решил больше к нему не ходить.
Один из соседей пригласил меня заняться с ним под его руководством торговлей шнурками для ботинок. Не имея другого выхода, я вынужден был согласиться и на это. На следующее утро мы с ним отправились. Сначала в какой-то квартире на Садовой мы взяли по сотне шнурков, по два рубля с полтиной за сотню. Деньги заплатил, конечно, он. Потом привел меня на бойкое место и, дав указания, как нужно торговать, оставил одного.
Я видал, конечно, как работают торговцы такого рода. Они громко кричат на всю улицу: «А вот шнурки для ботинок, пара пять копеек!» – и едва не в лицо суют прохожим эти шнурки. Увы, я так не мог. Я стоял на тротуаре, прижавшись к стене, чтобы не мешать проходящим, и изредка робко пробовал обратить их внимание на себя, вернее, на свой товар. Но как только кто-нибудь на мой возглас оглядывался, мне становилось неловко, и я отводил глаза.
Ну, и, конечно, в результате я продавал две-три пары в день, тогда как мой коллега успевал продать сотню, а то и больше, зарабатывая 2–3 рубля, что по тому времени было совсем неплохо.
Поторговав так три или четыре дня, я отступился. Другой работы не предвиделось, и мне оставалось одно – пешком выбираться из Питера, так как денег не было ни копейки. Но надо было еще решить, куда идти. Может быть, я найду какую-нибудь работу в сельской местности? Домой меня в таком положении, конечно, не тянуло.
О проекте
О подписке