– Я тоже хочу посмотреть, – взглянул на нее Сивоок, словно бы просил разрешения.
– Ну пойди, а я ноги посушу на солнце, – засмеялась молодичка, – а потом придешь ко мне. Правда же, придешь?
Сивоок ничего не ответил, потому что такая речь была еще не для него, хотя возраст у него был уже вполне подходящий.
Сивоок догнал Какору и обогнал. Первым увидел внизу, под валом, озеро, напоминавшее кривой серп, стиснутый отовсюду такими нетронуто-очаровательными лесами, что они непременно искусили бы к новым странствиям, если бы человек не знал там лиха. Вдоль берегов озера, забредя в черную воду, стояли могучие, многолетние яворы – сизо-черные стволы их поднимали курчавые шапки листьев на такую высоту, что они сравнивались с городом. Между яворами зеленеющими мертво чернели усохшие. Видимо, так окаменевают в вечной неподвижности умершие боги, если только боги могут умирать.
Какора равнодушно скользнул взглядом по озеру, взглянул на узкие мостки, ведшие к воде из низеньких ворот, тех самых, которые имела право открывать лишь Звенислава, загадочная женщина, которая, кажется, у радогощан обладала чрезвычайными полномочиями. Потом купец направил ухо снова в сторону города. Где-то неподалеку постукивали молоты, так, будто под одним из холмов скрывалось не менее сотни кузниц. Сивоок представил себе, как сидят в уютных, пропахших дымом хижинах мудрые деды и маленькими молоточками куют серебро и золото, выковывают такие гривны, как у Звениславы на руке, а рядом, в черных кузницах, среди зноя и красного пламени, кузнецы изготовляют мечи, куют их в две руки одновременно, и мечи эти должны быть непременно такими тяжелыми и широкими, каким был когда-то меч деда Родима.
– Переночуем, а на рассвете – айда, – совершенно трезвым голосом сказал Какора.
Сивоок сделал вид, что не слышит. Он стоял на валу, среди густой, не топтанной уже, видимо, множество лет травы, смотрел то на Яворово озеро, закованное в объятия лесов, то на город, с его лысыми пригорками-холмами и зелено-кипучими ложбинами, видел внизу, на зеленой мураве, Ягоду с ее маняще белыми ногами, слышал из-под земли звон невидимых молотов, которые ковали где-то тихое серебро, золото и режущее железо, был поднят над миром на этих валах, но и ощущал скованность в сердце, словно эти валы пролегали через самое сердце, и необъяснимая печаль толкала его за эти валы, за ворота, назад, в широкий мир, выйти, вырваться, выбежать, удрать. Вечная страсть к побегу. Откуда и от кого? Разве не все равно?
Но сказал совсем другое:
– Зачем нам торопиться?
– До окончания тепла нужно выбраться отсюда, – сказал Какора. – Должны быть в Киеве до первых холодов. Дорога трудная и длинная.
– Не знаю, пойду ли я, – ответил хлопец.
– То есть как?
– А зачем ты мне нужен? Лучука убил. Мы к тебе с добром, а ты – злом ответил?
– Не ведая.
– Такая у тебя душа нечистая. Не могу я с тобой.
– Заберу, – пригрозил Какора. – Присилую.
– Попробуй.
– А если нет – мечом ударю, как и твоего сопливого.
Он не успел закончить. В Сивооке закипело то непостижимое, что получил он в наследство от деда Родима, он подскочил к купцу, схватил его за корзно, встряхнул, а когда отпустил, тот полетел торчком и плюхнулся крестом в густую траву. Хлопец встал над ним, сторожко следя за каждым его движением. Когда правая рука купца потянулась к мечу, Сивоок молниеносно наклонился, отбросил руку купца, выхватив у него из ножен меч, и уже спокойно сказал:
– А теперь вставай.
– Так вот же и не встану! – в отчаянии заревел Какора.
– Лежи, ежели хочешь!
– И буду лежать, пока трава сквозь меня прорастет.
– Лежи.
– А ты в аду гореть будешь за то что душу христианскую погубил.
– Бесовская у тебя душа, – сказал Сивоок и, не оглядываясь, начал спускаться с вала к Ягоде, которая уже обеспокоенно посматривала вверх.
Какора еще немного полежал, потом встал, почесываясь и сквозь зубы проклиная своего спутника, побрел следом за непослушным отроком.
Ягода стояла внизу с поднятым вверх личиком, казалась еще меньше, чем до этого, зато глаза ее словно бы увеличились до необозримости, заслонили Сивооку весь мир, он уже и не знал, ее ли это глаза или глаза далекой и наполовину забытой Велички, или же просто зеленая сочная трава и таинственность лесных зарослей, которые манят его к себе, пробуждают какие-то еще неведомые силы в теле. А когда очутился возле Ягоды и увидел ее настоящие глаза, увидел, как они блестят в ожидании, в искушении всем женским, что только возможно и чего он еще не ведал, то застенчиво отвернулся и пробормотал:
– Глупый купец: боялся, чтобы не наткнуться на меч, когда будет спускаться, вот и отдал его мне.
– У него такое брюхо, что и наткнуться может! – засмеялась Ягода.
– Завтра трогаемся, – неизвестно для чего болтнул Сивоок.
Ягода молчала.
– На рассвете, – добавил он еще.
Ягода молчала.
– Потому как далеко до Киева.
Ягода не промолвила ничего.
– А дорога тяжелая.
– Ну и поезжай себе, чего разговорился, – небрежно сказала она изменившимся голосом.
– Переночуем и – айда, – словами Какоры сказал Сивоок.
– Ночуйте, – уже и вовсе холодно промолвила Ягода. – Поставьте шалаш на торжище да и спите. Тепло.
Тут к ним подоспел запыхавшийся Какора; он еще издалека махал руками, угрожал кулаками Сивооку, но хлопец не дал ему разбушеваться – протянул навстречу меч, рукояткой вперед, так что купец даже попятился от удивления.
– Не боишься? – вопросительно прохрипел он.
– Отчего бы должен бояться?
– Ну-ну, – вздохнул Какора. Но как только засунул меч в ножны, сразу же ожил и загорланил: – Гей-гоп! Теплу жону обойму!
Раздвинув руки для объятий, Какора неуклюже пошел на Ягоду, она вывернулась, бросилась бежать.
– Пошли теперь к Звениславе! – крикнула гостям. – Велела, чтобы привела вас к ней!
– В конце концов купец должен быть купцом, а женщина – женщиной, – пробормотал Какора, потом увидел Сивоока и добавил: – А молокосос – молокососом.
У Звениславы не двор, а цветник. Ничего, кроме цветов. Краски возможные и невозможные. Тут были цветы даже черные, не было лишь зеленых, да и то, видимо, из-за того, что хватало зеленых листьев. И хата у Звениславы тоже была вся в ярких цветах, снаружи и изнутри; и так напомнило все это Сивооку деда Родима, что ему даже захотелось спросить у старухи – не знала ли она случайно Родима, но вовремя спохватился.
– Любо мне среди этого, – провел он рукой, и старуха улыбнулась, потому что редко ей встречались такие чуткие к красоте души.
– Красивый город, – добавил Какора, – но люд вельми странный.
– Почему же? – спросила Звенислава, приглашая гостей садиться за стол, за которым уже были яства и густые напитки в глиняных, радужной расцветки жбанах.
– А не меняют ничего!
– Видно, не хотят.
– Почему же не хотят?
– Потому как не верят.
– Купец – гость. Ему всюду верят.
– Да только не у нас. Тут доверчивых не осталось. Все ушли и не вернулись.
Второй раз слышал это Сивоок и никак не мог понять, что бы это означало.
– Бог вам нужен новый, – степенно произнес Какора, – христианский Бог все сердца склоняет в доверии.
– У нас есть свои боги. От предков достались нам боги, других не желаем.
– Христианского Бога славит весь мир, – посасывая вкусный напиток, посланный, право же, не христианским Богом, разглагольствовал Какора, – эхо проносится между морями и лесами. А вы сидите в своем городе и – ни с места.
– А что нам?
– Богатство новое добыли бы.
– Нам своего хватит.
– Серебра-золота, дорогих паволок, сосудов.
– Все у нас есть: леса и воды, золото и серебро, хлеб и мясо, рыба и мед, воздух здоровый, земля щедрая, лес, дающий мед, воды прозрачные, жены красивые, мужи умелые, кони быстрые, коровы молочные, овцы с мягкой шерстью. Чего нам еще?
– Ну, «чего», – пережевывая копченого угря, сказал Какора, – человек должен быть человеком, как купец купцом.
– Вот и оставайся, а мы тоже останемся сами собой. – Звенислава кивала прислугам, одетым в длинные белые сорочки, чтобы подкладывали гостям, подливали им, сама же не прикоснулась ни к еде, ни к напиткам. На Ягоду, прошмыгнувшую через комнату, взглянула так сурово, что та исчезла мигом.
– У христианского Бога храмы вельми красны, – не в лад выпалил Сивоок, у которого глаза разгорелись от красок, и, наверное, впервые в жизни ему самому захотелось поколдовать с красками и сотворить что-то небывалое, невиданное доселе.
– Не знаю, какие храмы, потому что и наших богов жилье не хуже, – спокойно сказала Звенислава, – а только ведаю, что тому Богу первой поклонилась бабка нынешнего князя киевского[5], а жена была коварной и неправой. Ибо когда пришли к ней послы нашей Древлянской земли да спросили, не пойдет ли она за князя нашего Мала, то не отказала она честно, а осыпала их хитростями, – дескать, люба мне ваша речь, мужа моего мне уже не воскресить, но хочу вас завтра перед людьми своими угостить, а сегодня возвращайтесь в лодью свою, и лягте в лодье, и величайтесь, а когда утром пошлю за вами, то скажите: «Не поедем ни на конях, ни на возах, ни пешими не пойдем, несите нас в лодье». И так случилось, и понесли их в лодье во двор к княгине и бросили вместе с лодьей в глубокую яму, вырытую по велению княгини. А она еще и пришла, да наклонилась над ямой, и спросила: «Хороша ли вам честь?» А потом велела сжечь древлянских послов и засыпать землей.
– Потому что древляне убили ее князя[6], – сказал Какора.
– Пускай бы не шел в нашу землю.
– Подать собирал.
– А почему должны ему платить?
– Потому что князь киевский.
– Так и пускай живет в Киеве и питается тем, что имеет.
– Мало ему. Земля велика.
– А мало, так пускай попросит, а не берет силой.
– Князь никогда не просит, он берет.
– Берет, так его тоже возьмут.
– Не усидите долго так. – Купец почти угрожал.
– Давно сидим и прочно. И никто не знает, где сидим.
– А вот я нашел.
– Может, нашел, а может, и нет. – Звенислава еле заметно улыбнулась кончиками губ.
– Вернусь в Киев – расскажу.
– Может, вернешься, а может, и нет, – снова загадочно промолвила Звенислава.
– А что?
– Да ничего. Не выпустим тебя. Будешь с нами, город наш Радогость зовется. Живите себе. Жен вам дадим, хлеб и мясо, мед.
– Нет, нет. – Какора забыл и о еде, встал, нависая над Звениславой своей мясистой тушей. – Может, еще в жертву меня своим богам принесешь? Го-го! Какора не такой! Какоре никто не может повелевать! Какора – вольный христианин! А может, за мной целая дюжина идет? А?
– Ежели хочешь – уезжай. Не боимся, – спокойно сказала Звенислава.
– Поедем! Го-го! Айда, Сивоок! Благодарим за хлеб-соль.
В словах Звениславы прозвучало столько неожиданно зловещего, что и Сивоок, забыв о своих распрях с Какорой, забыв об очаровании радужностью жилья Звениславы, забыв даже про Ягоду, которая больше не появлялась, послушно встал, молча кивнул головой в знак благодарности хозяйке, пошел к двери следом за своим хотя и случайным, но все же хозяином.
Их никто не задерживал.
Спать расположились на торговой площади, Какора соорудил себе шалаш на телеге, Сивоок лег под телегой и уснул тотчас же, потому что впервые после смерти Лучука как-то оттаял душой и снова стал просто утомленным парнишкой, переполненным удивительными впечатлениями. Но и сквозь мертвую усталость проник ночью к нему сон; снилось ему, что снова переживает он сразу три смерти: смерть деда Родима, смерть Лучука и, что уже и вовсе нежданно-негаданно, смерть Велички – и плачет над всеми тремя смертями самых дорогих на свете людей, и слезы заливают его насквозь, он плавает в слезах, и не теплые они, а холодные, как лед, и он вот-вот утонет в них. Чтобы не утонуть, он проснулся. И в самом деле, он весь был залит холодной водой. Вода журчала из всех щелей в телеге, а по бокам, на открытом месте, лилась с темного неба сплошными потоками. Чьи-то руки тормошили Сивоока, он никак не мог проснуться, дождь для него все еще был слезами из тяжкого сна, а неведомые руки напоминали руки Велички. Молчаливо сверкнула широкая молния, вырвала из тьмы белое, словно мертвое, женское лицо над Сивооком, и лишь тогда он проснулся совсем и узнал Ягоду возле себя, услышал ее испуганный, встревоженный, озабоченный шепот: «Скорее, скорее, скорее!» Молча подчиняясь ее рукам, он выбрался из-под телеги, нырнул в неистовые потоки воды, зацепленный крепкой рукой женщины, побежал куда-то, наклонялся к каким-то приземистым дверям, в которые вталкивала его Ягода, а потом стоял в сухой темноте; где-то яростно бушевала гроза, били молнии, гром раскалывал небо, но только не здесь, не в этой притаившейся тишине, где только биение твоего сердца да еще чьего-то, да обжигающее тело в насквозь промокшей одежде прижимается к тебе, толкает тебя дальше, дальше, в еще большую темноту, в еще более глухой уголок: «Сюда, сюда, сюда!»
Прижималась к нему, обнимала его; бессознательно, неумело он отвечал ей. Это были его первые объятия. Ее уста с горьким привкусом трав были на его устах, и на его щеках, и на глазах, а он, слыхавший об этом не только из глупых песен Какоры, пытался ответить ей, это были первые его поцелуи. Она что-то шептала ему, и он тоже шепотом отвечал ей. Оба пылали в страшном огне, оба были в этот миг одинаковы, хотя она уже испытала когда-то роскошь тела, а он еще не вышел за пределы детства, возможно, потому и она возвратилась в состояние первобытной нетронутости; глаза ее теперь не тревожили хлопца, и она это знала, ей было мило только так, только чувствовать его рядом с собой, гореть, гореть, обжигать и не сгорать и не вспыхивать.
Так и промелькнула ночь в пьянящем борении их молодых тел. Рассвет проник сквозь высокие треугольные окошки, они увидели друг друга, утомленные и изнуренные, но радостные, увидели самих себя после бесконечных прикосновений, от каждого из которых вспыхивает кровь; они были в боковой каплице храма, вдоль стен стояли боги, оправленные в серебро и золото, боги в диких красках родючего и плодородного мира, на них посматривали Ярило и Мокош, бесстыдно нагие боги стояли вокруг этих двоих, в одежде, разметанной и расхристанной, ибо ведали всемогущие боги, что самого главного между этими двумя так и не произошло.
А хлопец и женщина и рады были этому. В особенности же когда в треугольных окошках появился дневной свет.
– Куда ты меня привела? – испуганно спросил Сивоок, и это были первые отчетливые слова за все время.
– Молчи! – закрыла ему рот ладонью Ягода. – Сиди тихо, так нужно. Боги нам простят. Они добрые.
– А люди? Звенислава? – спросил Сивоок.
– Они не будут знать.
Какоры на торгу не было. Исчез бесследно. Он не стал ни искать, ни ожидать Сивоока. У него были свои неотложные купеческие дела, он торопился в дорогу. На торговой площади остался лишь конский навоз да имущество Сивоока: мех и палка.
Так Сивоок остался жить в Радогосте и учиться у тетки Звениславы познавать не только внешнюю, но и внутреннюю сущность, душу красок. У деда Родима он видел лишь, какая краска куда накладывается, воспринимал это как непоколебимую данность, теперь же от доброй сердцем старой женщины узнавал, что каждый случай требует своей масти, своего оттенка и что краски, подобно людям, бывают веселыми, чистыми, ласковыми, доверчивыми, невинными, грустными, скучающими, крикливыми, жалобными, холодными, теплыми, мягкими, твердыми, острыми, тихими, въедливыми, сладкими, терпкими, томящими, торжественными, достойными, тяжелыми, понурыми, убийственными. Он знал теперь, что красный цвет означает любовь и милосердие, небесный – верность, белый – невинность, радость, зеленый – надежду, вечность, черный – печаль, грусть, а желтый – ненависть, измену, золотой же – святость, совершенство, мудрость, уважение.
Он пробовал накладывать цвета на глину и на дерево, и у него получилось сразу, он даже не поверил, а Звенислава сказала, что у него что-то такое, чего нет ни у кого из людей, а именно этим и определяется тот, который может сотворить из небытия новый мир богов и узоров.
По ночам, когда ничто не чинило преграды, к нему приходила Ягода. Снова между ними было то же самое, что в первую ночь в храме. Но на большее Сивоок не отваживался, а когда разгоряченная Ягода пыталась дознаться, почему она не мила ему, он рассказывал ей про Величку.
– Да ее ведь нет! – удивлялась Ягода.
– Где-то есть.
– Но здесь, рядом с тобой, я!
– Стоит она предо мною.
– Какова же она?
– Тоненькая и маленькая. Будто стебелек.
– Глупый!
Она целовала его, убегала, угрожая больше не прийти, но приходила еще, и снова начиналось то же самое, пока не случилось неизбежное. Тогда уже шла по лесам пестрая осень, играли в пущах туры, падали первые заморозки на землю, в Радогосте на ночь протапливались хижины, и Сивоок тоже разводил в своем жилище полыхающий костер, и вот рядом с ним, не выдержав пыла огня внутреннего и огня костра, Сивоок стал мужчиной. Ягода бежала от него, пообещав прийти еще и назавтра, но уже не пришла больше до скончания века.
Утром у ворот Радогостя остановилась дружина с красными щитами. Внезапно и спокойно появилась ниоткуда, выступила из бора, словно бы рожденная им: окутанная сизой пеленой холодного тумана, то ли стояла неподвижно, то ли двигалась прямо к тому замшелому мосту и к тем воротам, сквозь которые входили когда-то в Радогость Какора и Сивоок.
О проекте
О подписке