Как – что же? Дьяволы уже вселились в нее, и вокруг ими так и кишело. Правда, в последнее время они вели себя смирно, но все равно теперь уже знала: она в их руках и нет ей спасения. Шла к султану каждую ночь, умирала и рождалась в его объятиях, а он, ясно было по всему, только и видел жизнь, что в ее глазах, в ее лице, в ее пугливо-обольстительном теле, удивлялся теперь безмерно, почему так долго не мог отгадать (а кто подсказал бы, кто?) причину своей душевной тоски, еще больше дивился тому, как могло ему поначалу показаться некрасивым это единственное в мире личико с прекрасным, упрямо вздернутым носиком, с очами, что светили ему звездами в самой непроглядной тьме, с дивным сиянием, от которого бы засветилась даже самая мрачная душа. Воистину, красота – в глазах того, кто любит.
Султан снова становился султаном. Созывал диван, советовался с визирями, дважды в неделю, выполняя обязательный ритуал, показывался придворным и послам, каждую пятницу молился в Айя-Софии, изредка ездил на Ок-Мейдан метать стрелы, присматривался к новым стройкам Стамбула, одаривал вельмож златоткаными кафтанами и землями, карал и миловал и вновь и вновь возвращался к своей Хуррем, без которой не мог и дохнуть, возвращался в ночи ее голоса, ее песен, ее смеха и ее тела, подобного которому еще не знал мир. Всякий раз новое, непостижимое, неизъяснимое, страшное в своей соблазнительности и неисчерпаемости, это тело обезволивало султана, в нем все содрогалось от одного лишь прикосновения к Хуррем, и он с ужасом думал о том, что утром надо бросать эту девочку-женщину ради женщины иной – державы, властной и немилосердной, а тем временем эта беленькая девчушка будет отдана на подсматривания, оговоры и наговоры безжалостного, завистливого гарема. У него перед глазами стояло постоянно одно и то же: валиде с темными властными устами, злые султанские сестры, хищная Махидевран, обленившиеся одалиски, толстые коварные евнухи, молчаливый кизляр-ага, безнадежно располовиненный между султаном и его матерью, а посреди всего этого – она, Хуррем, с мальчишеской фигуркой, в которой ничего женского, лишь пышные волосы и тугие полушария грудей, так широко расставленных, что между ними могла бы улечься султанова голова.
Валиде тоже видела эти груди и тоже знала, что между ними может улечься голова ее царственного сына, и боялась этого, так как уже убедилась, что рабыня с Украины – самая опасная соперница не только всем одалискам, не только глупой Махидевран с ее холеным телом, а даже ей, недостижимой в своем величии и власти повелительнице гарема и своего единственного сына. Когда султан, возвратившись из великого похода, печальный и хмурый, несмотря на блистательную победу, ударился в разгул, чтоб разогнать тоску, валиде радовалась этой темной вспышке мужественности в Сулеймане. Когда он увлекся маленькой украинкой-роксоланкой, повелительница гарема даже тайком способствовала этому увлечению, надеясь, может, и на пополнение древа Османов, ибо дети от Махидевран оказались недолговечными и еще неизвестно было, долго ли проживет единственный оставшийся в живых ее сын и наследник трона Мустафа. Да и нельзя было ставить под угрозу всемогущественный род Османов, имея лишь одного наследника, – валиде знала это по собственному горькому опыту: ведь двадцать шесть лет не знала спокойной минуты, оберегая жизнь своего сына, которому отец его не сумел, не смог и не захотел дать ни единого брата. Валиде верила в дух и силу степей, на краю которых сама родилась, готова была приветствовать рождение сына этой роксоланкой, согласна была поставить ее на место кума-хатун, то есть второй жены султана, но никогда на место первой, баш-кадуны, на место Махидевран. Ибо Махидевран – это только тело, тупое и глупое, которое легко пихнуть куда угодно, а Хуррем это разум, непокоренный, своевольный, как те беспредельные степи, с которыми уже вон сколько лет безнадежно бьется воинственный народ самой Хафсы. Еще когда ничего и не намечалось, когда Хуррем была бесконечно далека от царственного внимания Сулеймана, валиде, подсознательно ощущая угрозу, скрывавшуюся в маленькой украинке, незаметно, но упорно руководила ее воспитанием. По обычаю, установленному испокон века, гаремниц на целый день сбивали в кучу, чтобы были на глазах, чтобы не дать им укрыться ни мыслью, ни настроением, не дозволить никому столь желанного уединения, ибо наедине с собой можно и надумать что-либо греховное, а то и злое, а так пустоголовость, лень, обжорство, похвальба телесными прелестями и в то же время ревнивая слежка, взаимное наблюдение, питающиеся неисчерпаемыми источниками зависти, этого страшнейшего из людских пороков. Хуррем, словно бы и подчиняясь заведенному обычаю, охотно напевая и смеясь в гурьбе одалисок, в то же время норовила оторваться от них, когда они надоедали своею пустотой, отвоевывала для себя каждую свободную минутку, тратя ее на обогащение своего ума. Другие объедались, спали, думали о драгоценностях, нарядах и украшениях, хватались за каждый способ сделать свои тела еще соблазнительнее, а эта, с ароматным, почти мальчишеским телом, с запахом диких степей в своих фантастически золотых волосах, заботилась лишь о своем уме, выстраивала его, как мост, по которому можно перейти самую широкую реку, как мечеть, в коей можно произносить самые сокровенные слова, как небесный свод, под которым голос доносится до ушей самого Аллаха. Для гарема такая рабыня была невиданной, подозрительной и опасной. Поэтому валиде приставила к Хуррем старую мудрую турчанку, которая могла научить маленькую украинку простым знаниям, грубым песням, всему тому, что звучало на подлом каба тюркче[63], таком далеком, если и не враждебном, султану Сулейману, воспитанному на изысканной персидской поэзии, на арабском мудрословии. Валиде наперед догадывалась, как резанут эти простонародные песенки, переданные Хуррем доброй уста-хатун, утонченный слух повелителя, еще с детства писавшего подражания – назире – на блестящие касиды и газели Ахмеда Паши, великого поэта, сумевшего стать любимцем двух могущественных султанов – Мехмеда Фатиха и Баязида Справедливого.
И все ее хитрости свелись на нет. Маленькая роксоланка приворожила султана неведомо чем. Одна ночь, даже десять ночей с султаном – в этом еще ничего не было угрожающего, все ждали конца, валиде верила, что Сулейману в конце концов надоест маленькая рабыня с ее песенками, одинаково варварскими и на ее непостижимом языке, и на каба тюркче, еще непоколебимо верила валиде, что постная плоть неискушенной в любовных утехах украинки не даст наслаждения султану и тот неминуемо вернется к своей сладкой Махидевран или к другим пышнотелым одалискам. Вычерпывается и самый глубокий колодец. Разве не исчерпалось ее собственное тело так, что султан Селим навсегда отчурался от нее, как только она подарила ему сына и дочь?
Так рассуждала мудрая валиде, спокойно наблюдая временное увлечение своего сына маленькой украинкой. Но мудрости ее нанесен был страшный и непредвиденный удар. Спокойствие рассеялось, как дым от степного костра. Ее великий сын с его тонкой душой, с непревзойденной мудростью, с непреклонной волей был сломлен, как тонкая камышинка бурей, побежден коварством, превышавшим всякую мудрость, брошен в униженность грязной страсти, не щадящей в мужчине ни изысканности, ни блеска, ни обыкновенной порядочности. Маленькая Хуррем возвышалась над гаремом, над валиде, над самим султаном, над всей империей, и никто этого еще не понимал, кроме мудрой валиде, никто не мог помочь, не мог раскрыть глаза султану, указать на угрозу и посоветовать, как спастись.
Валиде позвала Махидевран, ослепленную горем смерти своих детей, и спокойно сообщила ей о том, что происходит в гареме. И этим еще ускорила неизбежность победы Хуррем.
Падение Махидевран было ужасающим. Султан забыл о своей любви к ней, забыл о детях, которых она с такой щедростью дарила ему, не хотел вспоминать, что она султанша, мать маленького шах-заде Мустафы, единственного наследника его престола. Он прогнал Махидевран с глаз, как презреннейшую рабыню, он не хотел видеть ее не только в своей ложнице, но и в гареме, и не только в Баб-ус-сааде, но и в Стамбуле: Махидевран была оторвана от сына, вывезена на остров в Мармаре, в старый летний серай, в одиночное заточение, вечную ссылку. А ее покой, самый большой в гареме, о трех окнах, с мраморным фонтаном посредине, весь в дорогих коврах, отдали маленькой Хуррем, не спрашивая ни согласия, ни совета валиде, да еще и передали Хуррем всех бывших служанок Махидевран, словно бы эта роксоланка с ее бесполезным (может, и бесплодным!) телом стала уже султаншей, дала новую поросль всемогущественному роду падишаха!
Валиде рвалась к султану – он ее не принимал. Она мучила своим отчаяньем малоречивого кизляр-агу, черный евнух спокойно бормотал: «Не следует совать палки в колеса судьбы». Хуррем все же оставалась во власти валиде. Ночи принадлежали султану, дни – повелительнице гарема. Она звала Хуррем в свои покои, сидела, кутаясь в дорогие меха, на белых коврах, пробовала выведать, какими чарами завладела маленькая украинка ее сыном, а девчонка беззаботно смеялась: «Какие чары? Кто завладел? Что вы, ваше величество?» Валиде держала ее у себя часами, угощала сладостями, велела приносить книги, чтобы читать вместе с Хуррем, хотела проникнуть если и не в душу ее, то хотя бы на закраины этого чужого тела: что ему по вкусу, что оно любит – тепло, ласковое прикосновение, красивую одежду, боится ли холода, ежится ли от ветра, вздрагивает ли от крика, грохота ворот, рева диких зверей в подземельях серая.
А Хуррем, смеясь, отбиваясь от настырности валиде, выставляла перед собой непробивную завесу беззаботности, отделывалась от любопытства Хафсы песнями и песенками, была неуловима, как дух, неприступна, как скалистый остров посреди разбушевавшегося моря. Так, словно бы этой шестнадцатилетней девочке уже давно открылась мудрость человеческой неприступности, благодаря которой каждый может жить на свете, сохраняя собственную личность. Мы существуем до тех пор, пока мы, объединяясь неустанно со всем, что нас окружает, в то же время отделены от него оболочкой своего тела, духом своим и неповторимостью. Мы – скалистые острова посреди безграничного, беспредельного моря жизни, острова, которые за твердыми берегами скрывают нежную, уязвимую зелень, журчанье ручьев, мягкую землю, какую не уступают никому, иначе размоют ее воды, развеют ветры, расхватают алчные стихии. Все живое должно укрываться. Улитка – в раковине, вепрь – под щетиной, за острыми клыками, человек – за силой, за мужеством, за умом, за смехом, за презрением. В этой девочке неудержимый смех скрывал в себе горькое презрение ко всему. Ах, если бы умел это увидеть ее ослепленный сын! Незаметно вздыхая, валиде отпускала Хуррем. «Иди, девочка. Достойно приготовься к ночи. День принадлежит мужчинам. Женщинам принадлежит ночь. Помни об этом».
Хуррем уходила от валиде, чтобы укрыться в своем роскошном покое и выплакаться до наступления ночи вволю. Плакала, чтобы никто не видел, чтобы глаза не краснели, чтобы даже слезы не катились из глаз. О проклятая земля, где и поплакать по-людски не дадут: вездесущие глаза заметят, высмотрят, донесут султану, и тот прогонит ее от себя, ибо для утех нужна ему смеющаяся, а не заплаканная, тоску и печаль он оставлял за порогом ложницы, а тут хотел лишь радостной беззаботности, того веселья духа, которое даже самых простых людей возносит до уровня бессмертных богов.
А в Хуррем за видимой беззаботностью тоска клокотала чем дальше, тем сильнее, хотя душа, почти было умершая на невольничьих рынках, постепенно пробуждалась, отгоняя от себя призрак смерти, возвращаясь к жизни, к той настоящей и большой жизни, в которой человеку необходимы отчизна, свобода и песня. Утратив свою отчизну, могла ли она заменить ее даже этой неоглядной империей, раскинувшейся на целых три материка? Отобрана у нее свобода – сможет ли вернуть ей этот божий дар всемогущественный султан? Песня оставалась с нею, в ней было спасение, песня стала ее оружием, орудием избавления, ступенями спасения на той лестнице, что соединяет землю и небо, волю и неволю, бытие и небытие.
Была еще плоть, но о ней Хуррем не думала и не заботилась, кажется, даже не замечала своего тела, его униженности. Потому что чем больше унижалась ее плоть, тем выше порывался и возносился дух. Женщина умеет делиться на дух и плоть – это ее преимущество над мужчиной, надо всем сущим.
Ночи шли за ночами. Гнилой ветер с Дарданелл, с голых берегов Азии сменялся ветром с севера – ветром йылдыз, очищавшим воздух Стамбула, отгонявшим смрад нечистот и гнилой воды у пристаней. Серые гуси кричали в высоких темных небесах, точно неутихающая боль и отчаянье Хуррем, – ей хотелось дня, а должна была жить лишь ночами, надеясь на высвобождение из униженности, из угнетенности и никчемности.
Относилась к людям, которые всю жизнь идут за солнечным лучом, по белому дню и по белому свету, пожалуй, их большинство на земле, но есть и такие, что идут по узкой лунной дорожке, среди мрака, темноты и таинств, зачарованные серебристым блеском, очумевшие от того блеска, в глазах у них тот блеск, а в душе темнота и мрак. Султан относился к таким людям, и она стала его жертвой. Сколько лет в детстве слушала со слезами растроганности на глазах отцову проповедь в церкви Святого Духа, как сладостно плакала когда-то над словами евангелиста Матфея: «А я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас».
Вот она и полюбила врага своего!
Гнилые ветры дули всю короткую стамбульскую зиму, и отчаянье поднималось в душе от тех ветров столь неоглядное, что захотелось бы даже умереть, если бы не рвалась Хуррем с такой силой к жизни, и уже не к простой жизни, а к наивысшим ее вершинам. Ее тошнило от прокислого духа толстых ковров, кружилась голова от сильных ароматов курильниц и от сухого дыма жаровен. От постоянного напряжения у Хуррем часто пересыхало в горле, она коротко откашливалась, не без удовлетворения отмечая, что каждое ее покашливание почти мучительно отзывается в султане, к нежной заботливости которого всякий раз добавлялась еще и тревога. Так что же? Победа? Что-то давало ей силы идти все дальше и дальше, не останавливаясь, не удовлетворяясь тем, что уже имела, проявляя алчность, но не к обычной тщете, не к драгоценностям, не к зримым доказательствам султановой привязанности к ней, а прежде всего ко всему тому, что обогащало и развивало ее человеческую сущность, ставило ее над тем замкнутым миром, который напоминал клетку для зверей, возмещало хотя бы в какой-то мере утрату самых дорогих ценностей, коих уже не могла вернуть теперь для нее никакая сила. Наверное, некоторые души нуждаются в жесточайших ударах судьбы, чтобы выказать свое величие.
О проекте
О подписке