Раздоры, главный город, или столица, донских казаков в XVI столетии. – Царская опала на казаков. – Девичник у атамана Луковки. – Таинственный гость. – Неразгаданный удалец.
На низменном острове, образовавшемся из соединения Северного Донца с Доном, видно было несколько сот землянок, мазанок и изб, обнесенных частым высоким тыном со сторожками по углам. Это был в XVI столетии главный город, или войсковая станица, донских казаков, называемая Раздорами. Одно уже название Раздоры некоторым образом объясняет предмет основания столицы удалых наездников, и действительно, не красота месторасположения, не изобилие в продовольствии или какие другие выгоды заставили казаков предпочесть это место всем другим станицам. Нет! Одно соседство с азовцами, мужественными, дерзкими и неутомимыми их врагами, было приманкой для отвагов[1], стекавшихся отовсюду вкусить сладость войны беспрерывной, неумолкаемой, испытать прелесть опасности и осторожности днем и ночью, насладиться безропотным перенесением всех возможных недостатков, трудностей, ужасов и смертей… Раздоры, населенные столь отчаянными головами, служили стражей и оплотом не только для всей Донской области, но и для России со стороны самых хищных ее соседей: турок, крымцев, ногайцев и черкесов[2].
Вот причина, почему русские государи дорожили существованием донцев и не столь были строги и взыскательны к ним, сколько они заслуживали своими разбоями по Волге, которые немало препятствовали распространению восточной торговли, делавшейся час от часу выгоднее для государства, особенно после покорения Астрахани. Сколько раз казаки бдительностью своей предупреждали или останавливали опустошительные набеги диких варваров на Украину. Едва прикормленные люди[3] подают весть из Азова, что татары хлынули на Русь, – несколько сот или тысяч отважных наездников бросаются на переправы и броды, залегают в скрытых местах и, выждав врага, вымещают ему кровью за раны отечества, берут у него пленников и награбленные сокровища и надолго отнимают охоту к хищничеству! Или, едва пронесутся слухи, что султан собирает грозу на Москву, казаки выкапывают из песка свои лодки[4] и несутся в Аксак-Денглис[5] и далее в Понт-Евксинский; прорываются силой или обманом через железные цепи, протянутые в реке у сторожевых башен, нарочно выстроенных турками на Калаче и на мертвом Донце, и берут их корабли, каторги, комяги; собирают дань с Колхиды; палят и разоряют прибрежные города и селения и наводят ужас на сам Царьград. Порта отлагает удар, приготовленный ею на Русь, удерживает ногайцев и крымцев и шлет послов к Белому царю – да уймет казаков разорять Оттоманские области. Но буйные казаки редко внимали увещеваниям и угрозам русских государей, и если по настоянию их мирились с азовцами, то для того только, чтобы через несколько дней отослать к ним размирную грамоту[6] или врасплох напасть и разграбить послов султанских.
Таким образом вывело, наконец, из терпения царя Иоанна Васильевича разбитие казаками в 1577 году богатых бухарских караванов и кизылбашского гонца, ехавшего в Москву по важному делу. Он решился наказать виновных, но, не желая еще истреблять или ослаблять их, требовал только голов атаманов, участвовавших в сем разбое: Ермака, Кольца, Грозы и Матвея Мещеряка. Казаки просили помилования, клялись, что перестанут буйствовать, своевольничать, и обещались выдать все награбленное у персиян имущество, лишь бы прощены были их храбрые атаманы. С такою-то повинною отправили в Москву атамана Бритоусова и, хотя казаки надеялись, по обыкновению, получить прощение, дабы снова изменить, но слухи о великой на них опале Грозного и ужасы бедствий Новгорода, провинившегося перед царем, распространяли в Раздорах неведомые доселе страх и трепет.
Несмотря на то, перед домом старшего атамана Луковки, отличавшимся от прочих обширностью двора, обнесенного тростниковым забором, и огромностью тесового крыльца, называемого галереей, весело толпился народ и жужжал, как пчелы перед ульем. Все они от мала до велика спешили туда взглянуть и подивиться на богатые сговоры дочери атаманской. Обряды свадебные, самые простые и бедные, были новостью для жителей Раздоров, ибо казаки еще большей частью избирали жен по старинному обычаю на Майдане[7], тем естественнее богатство, спесь и страсть атамана Луковки к подражанию московским обычаям возбуждали всеобщее любопытство. В этот вечер отправлялся у него девичник.
Тогда как на рундуке молодые казаки плясали журавля под громкие песни и тихие звуки гребешка и варгана, жених с невестою, причетом и зваными гостями сидели в красной избе и готовились приняться за сытный ужин, который если не по изяществу яств, то по изобилию их и изобретательности заслуживает быть описанным с некоторой подробностью.
На длинном дубовом столе, накрытом чистой скатертью, стояли в переднем конце несколько серебряных ковшей и вызолоченная чара с царским орлом, а на заднем – оловянные кружки с медами и огромная медная ендова с пивом. Между ними расставлены были в деревянных ставцах и на шаях следующие блюда: в первом месте большой пшеничный круглик[8] с рубленым мясом и холодное – студень, сек[9], лизни[10], приправленные огурцами, копченый лебедь и соленый журавль. Когда блюда эти были опорожнены или обнесены проворной ясыркой из турчанок, то места их заменили разные горячие: жирные щи, похлебка из курицы с пшеном и изюмом, морква[11], борщ, лапша, дульма[12]; потом следовали жаренья: гуси, шурубарки[13], поросенок с начинкой, ягненок с чесноком, часть дикой козы, драхва и кулики, а вместо пирожных подавали блинцы, лапшевник и в заключение уре-кашу – просо, приправленное сузьмою, то есть кислым молоком.
Внутренность светлицы представляла также соединение богатства с самой грубой простотой: на тесовых скамьях набросаны были парчовые подушки и узорчатые персидские ковры. Передний угол посвящен был божнице: здесь на двух полках, сколоченных кое-как из сосновых досок, блистало от сияния лампады несколько образов в серебряных окладах и жемчужных убрусах, украшенных сверх того свежими полевыми цветами; под образами лежало множество караваев, принесенных гостями жениха. По голым стенам развешано было дорогое оружие и конская сбруя всех соседних народов: вот под ногайское или черкесское седло подложена крымская или турецкая попона; там русская пищаль, рог и вязни обнимались с персидской саблей; в углу булатный нож и драгоценный турецкий сайдак держались на заржавленном гвозде с грубой украинской рогатиной; так что сие смешение, доказывая звание и достояние хозяина, представлялось как бы в искусственном беспорядке.
Не пора ли после сего познакомить читателя с лицами, присутствовавшими на празднике у атамана Луковки. Начнем с него самого: представьте себе старика с белою как лунь головой и серебряной бородой, с румяными щеками, широкоплечего, бодрого, веселого, и будете иметь верное изображение Луковки. На нем была шелковая рубаха, подпоясанная шелковым же поясом. По правую руку его сидел жених. Сей последний был одет по-казацки самым щегольским образом, по тогдашнему обычаю: на нем был атласный кафтан с частыми серебряными нашивками; за шелковым турецким кушаком заткнут был булатный нож с черенком рыбьего зуба, а на ногах – красные сафьянные сапоги. Но, несмотря на полный казацкий наряд, с первого взгляда можно было угадать, что этот молодой человек был чужд сему обществу, что он вскормлен не на берегах тихого Дона. Его серые глаза, хотя беглые, не блистали огнем, который отличает обитателей Дона от всех других племен, составляющих обширное Русское царство, который служит казаку вывеской необыкновенной сметливости, предприимчивости, быстроты. Нет! Эти усы и кудри, красные как огонь, эта русая мягкая борода на белом лице, не принадлежат донцу, с малолетства подвергающемуся влиянию стихий, ветра и солнца. Этот взгляд исподлобья не сроден казаку, имеющему чело открытое, светлое. И точно, атаман Луковка называл молодого зятя своего князем Ситским, за которого, говорил он, просватал дочь свою Велику, бывши тому два года назад в Москве. И прекрасная Велика сидела возле жениха своего в самом богатом наряде: парчовый кубылек и бархатный танк с куньим околышем, из-под коего висели дорогие жемчужные чикилики; но блестящий наряд совершенно противоречил унылому виду красавицы. Алые щеки ее покрыты были смертной бледностью, а черные глаза, горевшие до того как полуночные звезды, зарделись вокруг и редко, редко выказывались из-под длинных ресниц. Все приписывали сию перемену девичьей стыдливости или горести невесты, покидающей дом родителей, расстающейся с удовольствиями юности. Но нет! Эта унылость открывала муку душевную, была вывеской сердца растерзанного. В продолжение всего праздника не выкатилась из очей Велики ни одна капля слезы отрадной, ни одна улыбка не оживила прелестных уст ее: она походила скорее на жертву, обреченную на смерть, чем на невесту, обрученную жениху.
И страдания Велики понимал только один мужчина средних лет, величавой, благородной наружности, несмотря на его небрежный, воинственный наряд и неизменявшуюся угрюмость, противоречившие совершенно щеголеватости и разгульной веселости прочих гостей. Всякий раз, как незнакомец бросал на невесту или жениха свои дикие взгляды, густые брови его хмурились пуще вершины Казбека при дуновении индийского бурана, широкое чело его бороздилось морщинами, словно море Хвалынское черною зыбью – предтечей ужасной бури. Ни одна также улыбка не сорвалась с полумертвых уст его, закутанных в черную окладистую бороду; жилистая рука, казалось, срослась с его саблей, висевшей на ременном шебалшаше вместе с серебряным рогом для пороха, стальным мусатом[14] и сафьянным гаманом для пуль. Короткая черкесская епанча смурого цвета, ничем не отсвеченная, придавала еще более суровости его бледному лицу, на котором, словно в зеркале, отражалась буря мрачных, глубоких дум и душевных страданий. Незнакомец, наблюдая умеренность в речах, был еще умереннее в пище и питье. Он едва прихлебывал из кругового бокала и даже не выпил до половины золотой чары, когда атаман Луковка провозгласил священные для всех казаков тосты: Здравствуй, царь государь в белокаменной Москве, а мы, донские казаки, на тихом Дону, и здравствуй, Войско Донское сверху донизу и снизу доверху! При сем всякий казак обязан был опорожнить до капли поднесенную ему посудину, если ковш, то обернуть его на ноготь, а ендову надеть себе на голову – в свидетельство, что выпил досуха. Всего удивительнее казалось то, что его к тому не принуждали ни хозяин, ни словоохотливый сват, заведовавший питейной частью. В доказательство же, что причиной сего было не невнимание или неуважение их к незнакомцу, сей последний занимал одно из почетнейших мест по левую сторону хозяина, и как тот, так и другой относились к нему с речью.
В числе прочих гостей, пестревших в персидских, турецких и русских платьях, заслуживал внимания досужий сват со стороны жениха, Матвей Мещеряк, одетый в лазоревый, настрафильный зипун[15], хотя рожа его, покрытая рябинами, словно сеткой, не согласовалась со столь пышным нарядом, и черноокие чиберки[16], разряженные в алые и малиновые кубылеки, в голубых с белыми или алых с зелеными каймами персидских платках. Они не принимали участия ни в ужине, ни в разговорах и, сидя на лавках вокруг светлицы, прилежно занимались рукоделием: одни шили свадебный кубылек, другие строчили ожерелок кривым танком, бурсачками и разводами. Изредка только перешептывались между собою или заглядывали украдкой в полурастворенную дверь на рундук, где плясала и веселилась удалая молодежь; а иногда, наволакивая подушки, припевали заунывные песни.
Под конец ужина, когда невеста по приказанию отца сама поднесла незнакомцу серебряный ковш с искрившимся сарибалом[17], и он, по обыкновению, отведав его, поморщился и подал назад прекрасной подносчице, то хитрый и осторожный сват, потеряв, вероятно, терпение от действия крепких медов, сказал:
– На все ты, Кошевой, у нас молодец, а не знаешь только, как подслащивать горечь медовую?
– Знал, приятель, знал, – отвечал он со вздохом, – но кто вместо сласти испил пущую горечь, тот станет подслащивать свою жизнь только одною саблею.
– Я давно заметил, – подхватил с громким смехом Луковка, – что Кошевой лучше любит пересылаться с турками и татарами свинцовыми пулями, чем с красными девушками сладкими поцелуями.
– Отгадал, атаман, – сказал незнакомец с дикой улыбкой, – от свинцовой бабы хоть и угоришь, да не одуреешь!
– Не ровен поцелуй, – заметил Мещеряк со смехом, – от иного женишься вместо ясырки черноокой на Паше хромоногом.
– Казаку честнее быть в плену у бусурманина, чем у бабы, – отвечал с суровостью угрюмый Кошевой.
– Да давно ли, товарищ, разлюбил ты наших жен и девок? – спросил Луковка. – Сколько лет как ты каждый день нянчился с моими ребятишками и Велике на зубок подарил татарскую позинку?
– С тех пор, – отвечал незнакомец с неожиданной живостью, – как казаки стали держаться московских обычаев, стали жениться не как наши предки по любви и согласию на Майдане, стали отдавать дочерей за богатство и за и… – Тут он остановился, взглянув с участием на Велику.
Разговор сей прервался шумным приходом казака в косматой бурке и в медвежьей шапке на голове. Он был небольшого роста, но высокая грудь и широкие плечи показывали в нем атлета. Поставив у порога длинный чекан свой и фузею, пришелец помолился святым иконам и поклонился низко на все четыре стороны всем, начиная с хозяина, который, хотя по-видимому, более удивился, чем обрадовался новоприбывшему гостю, но встретил его обыкновенным казацким приветствием:
– Добро пожаловать атаман-молодец! Скоро же вернулся с гульбы[18], а кажись, на Медведицу отправилась с вами не одна коша[19]. Да подобру ли, поздорову ли?
– Слава богу, – отвечал пришелец, – больших трудов не было, прогулялись только до Черного Ерика, а далее дожди помешали.
– Давно ли атаман Кольцо стал бояться воды небесной? – спросил сурово незнакомец. – Кажись, он не размокал прежде и от морской?
– Да тетива-то размокает, а с фузеи все вспышки да вспышки. У нас три недели дождь ливнем лил. Этакой весны за Камой не слыхивали, да и лета жди грозного.
На последнее слово Кольцо сделал ударение нарочно, чтобы обратить на себя взоры незнакомца, который прочел, казалось, в глазах его что-то мрачное и зловещее и невольно содрогнулся.
– Да поживились ли вы хоть чем-нибудь? – спросил Луковка.
– Не стоит и говорить, на брата досталось по два волка да по лисице, и если б камышники[20] не поймали в капкан кабана, то пришлось бы кормиться зайчиною[21].
– У меня слюнки текут, как говорят про кабанятину, – сказал с насмешкой Мещеряк. – Отведал бы право хоть кусочек этого лакомого блюда.
– Некогда будет, – возразил Кольцо, и взор его встретился снова со взором незнакомца, и тот снова прочел в нем что-то необыкновенное.
– От чего некогда? – спросил Луковка.
– Когда же? Чай долго прображничаете и после свадьбы, а там, слышно, женится есаул Брязга на черкешенке, что живет у старшины Кушмацкого в домоводках. У него так же пойдут пиры, а там…
– Полно скупиться-то, товарищ, – сказал, улыбаясь, Луковка, – свари-ка добрую варю косатчатого[22], да и позови на вепря.
– Не для чего мне скупиться, атаман, – отвечал Кольцо, – я не коплю себе собины, у меня все общее с односумами[23].
Луковка нахмурился.
– Посторонитесь, посторонитесь, – раздалось на рундуке. Дверь, как ветром, распахнулась настежь, и в нее влетел казак с лицом, наглухо завязанным платком. Девушки ахнули, мужчины подались в сторону, а бледные щеки невесты вспыхнули румянцем, как заря закатывающегося солнца. Удалец, не говоря ни слова, не сделав никому поклона, с присвистками пошел казачка. Проворны и вместе с тем благородны были его телодвижения. Он то вихрем носился по светлице, расстилаясь на каблуках; то, величественно подпершись левой рукой, причем гибкий стан его, опоясанный алым шелковым кушаком, изгибался как тростинка камышовая, бил дробь обеими ногами и в меру пристукивал сафьянными каблуками; то, поднимаясь с удивительной легкостью вверх, опускался на острые носки. Во всех его прыжках видна была чрезвычайная сила, искусство и огонь юношества, а шапка из черных как смоль смушек, сдвинутая набекрень, выказывала русые кудри, завитые бесчисленными кольцами рукой природы.
– Диво! Удалец! – кричали старики и вообще все гости, любуясь на живописную пляску казака.
– Должен быть хорош, – шептали девушки.
И все старались узнать, кто был этот удалец. Даже угрюмый незнакомец, показывавший доселе равнодушное презрение к свадебным забавам, любопытствовал узнать о нем, но никто не мог отгадать. Ах! Ему стоило только взглянуть на невесту, чтобы увидеть, что таинственный удалец отгадан, что состояние бедной Велики было самое жалкое, страдательное: она ежеминутно боялась изменить себе, ибо сердце ее с первого взгляда открыло в нем своего любезного. Да и кто другой в состоянии подражать ему, кто другой мог быть столь ловок, мил и прекрасен?
Может быть, не почувствовал ли и сам жених некоторой ревности, только ему крайне хотелось узнать своего соперника, и он предлагал силой или обманом снять с него повязку. Но ему сказали, что этого на Дону не водится, что никто не имеет права употреблять насилия, если незнакомец хочет остаться неузнанным, и удалой весельчак, не говоря ни слова, с присвистками исчез в той же двери, в которую влетел прежде.
– Ай да хват! – сказал старик Луковка, смотря вслед казаку. – Настоящий донец!
– Ударюсь об заклад, что и на гульбе и на войне этот удалец – первый сорвиголова, – прибавил незнакомец. – Странно, что его никто не узнал?
Тут взор его встретился со взором Велики, и он увидел, что ошибся.
Между тем гости стали собираться идти в дом жениха, а вместе с ними и родственники невесты.
Женщины входили в светлицу с приданым, припевая:
Сестрицы подружки,
Несите подушки,
Берите перины
Сестры Катерины… —
и отправлялись вперед. Несколько раз жених должен был с дороги ворочаться, чтобы целовать грустную Велику. Веселые чиберки кричали ему вслед, чтоб он воротился, что ушел – не простился.
У крыльца Луковка и прочие старшины хватились незнакомца, желая, вероятно, дать ему почетное место, но его уже не было: в суматохе он исчез вместе с атаманом Кольцом.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке