Начальник штаба, генерал А.[3] на меня произвел впечатление личности, находящейся в руках Оберучева и собственного мнения не имевшей. Итак, большинство лиц, которых я встретил, да и мои личные впечатления были скорее за то, чтобы корпус не украинизировать. С таким решением я и выехал обратно в корпус по железной дороге.
Уже на станции Киев я узнал, что немцы и австрийцы перешли в наступление, поэтому, чтобы не разыскивать долго корпус, я решил отправиться в Каменец-Подольск, а оттуда на автомобиле уже к себе. В Каменце находился штаб главнокомандующего, который даст мне все нужные сведения. Так я и сделал. На следующий день, т. е. 7-го июля, я приехал в Каменец-Подольск. В штабе главнокомандующего смятение: только что прибыл Корнилов, назначенный вместо Гутора. Бывший главнокомандующий Гутор прощался со штабом. Немцы прорвали фронт, подробности неизвестны.
Я побывал у Рателя, Духонина и отправился к Корнилову. У последнего мне всегда было приятно бывать. Я его знал, когда командовал Гвардейским кавалерийским корпусом вместо хана Нахичеванского, а затем 34-ым корпусом, Корнилов же командовал 25-ым. Нам тогда часто приходилось встречаться на совещаниях в Луцке у Валуева, и Корнилов на меня всегда производил впечатление человека честного и сильного. Он относился ко мне всегда хорошо. Еще недели за две до его назначения главнокомандующим, он звал меня к себе в 8-ую армию, где предлагал дать мне 23-ий корпус. Я решил было согласиться из-за желания служить под командой Корнилова, но через несколько дней я узнал, что Корнилов поссорился со своими комитетами и решил сдать армию. Поэтому я отказался уходить от 34-го корпуса, с которым я сжился и который я мог бы покинуть лишь для того, чтобы служить у Корнилова. Еще раньше, когда Гурко уходил из Особой армии, где я командовал гвардейской дивизией, Гурко предложил мне на выбор пять корпусов, но мне жаль было бросать свой 34-й корпус. Обоих этих генералов я искренне любил и уважал и готов был принципиально за ними следовать. Я не ошибся. Корнилов, как и следовало было ожидать, получил Юго-Западный фронт, а на его место был назначен ужаснейший генерал Черемисов.
Корнилов встретил меня любезно и принял со словами: «Я от Вас требую украинизации Вашего корпуса. Я видел Вашу 56-ю дивизию, которую в 81-й армии частью украинизировал, она прекрасно дралась в последнем наступлении. Вы украинизируйте Ваши остальные дивизии, я Вам верну 56-ю, и у Вас будет прекрасный корпус». Эта 56-я дивизия была временно от меня оторвана и придана 8-ой армии Корнилова, я же был с двумя дивизиями в 7-ой армии. Корнилову я ответил, что только что был в Киеве, где наблюдал украинских деятелей, и на меня они произвели впечатление скорее неблагоприятное, что корпус впоследствии может стать серьезной данной для развития украинства в нежелательном для России смысле и т. д. На это мне Корнилов сказал, прекрасно помню его слова, они меня поразили: «Все это пустяки, главное война. Все, что в такую критическую минуту может усилить нашу мощь, мы должны брать. Что же касается Украинской Рады, впоследствии мы ее выясним. Украинизируйте корпус». Меня эти слова поразили, потому что общее впечатление об украинском движении заставляло думать, что движение это серьезное. Легкомысленное же отношение Корнилова к этому вопросу показало мне его неосведомленность или непонимание. Я старался обратить его внимание на серьезность вопроса, понимая, что к такому национальному чувству, какое было у украинцев, надо относиться с тактом и без эксплуатации его из-за его искренности. Я, помню, тогда вышел и подумал: не может же быть, чтобы Корнилов не продумал вопроса и принял решение, и такое важное, как национализация армии, не отдавши себе отчета во всех ее последствиях. Конечно, теперь, вспоминая всех этих генералов, я не поверил бы им, это были положительно дети в вопросах политики, но тогда, не имея другой мысли в голове, как борьбу с немцами на полях сражения, я не сомневался в правоте их мнений. На прощание Корнилов мне еще раз сказал: «Корпус Ваш будет украинизироваться, а теперь спешите к нему, он сегодня, вероятно, вступил в бой».
Я немедленно, раздобыв себе автомобиль, поехал в Бучач к командующему армией, в сопровождении какого-то, вновь прибывшего, французского офицера. К командующему Селивачеву прибыл я вечером. Хороший генерал, это тоже один из честных русских генералов. Вообще, как и во всем в России, вечно самые яркие контрасты, также и в среде генералов. Чуть ли не ходячее мнение, что наш высший командный состав плох. Это, по-моему, неверно; среди нашего генералитета были действительно светлые личности, и к таким, между прочим, я причисляю Селивачева. Но при существующей у нас вечной анархии и справа и слева честным людям приходится преодолевать несравненно больше препятствий для проявления своей воли и инициативы в полезную сторону, чем где бы то ни было в другой стране.
Прибыв к Селивачеву, я сразу понял, что дело неладно. Бучач, дотоле шумный, где в течение очень долгого времени стоял штаб 7-й армии, и теперь кипел жизнью, но чувствовалось, что уже прошли времена, когда над штабом витала победа, теперь настроение у всех было подавленное – немцы прорвали фронт в нескольких местах, наши войска, видимо, по всей линии отступали. Мой корпус с утра был уже выдвинут из резерва в Мужилове в северо-западном направлении, но в виду того, что корпуса, находящиеся на фронте, уже отступали, он получил приказание сосредоточиться в районе Барнакова, куда он должен был прибыть к утру. От Селивачева я получил все должные указания и ушел добывать автомобиль. Помню, что уходя, встретил комиссара при VII-й армии, заменившего Савинкова, я его видел до этого раза два, и он меня поразил своим видом непогрешимого папы. Все, что он делал или говорил, по его мнению, было великолепно, он считал, что именно он является решающим голосом во всех вопросах, на нас он смотрел свысока. С виду это был человек лет 55-ти, с большой бородой, по профессии, кажется, врач, бывший политический каторжник. Теперь, когда я его встретил, у него был совершенно растерянный вид. Он обратился ко мне и спросил, можем ли мы удержаться и не является ли это началом разгрома армии. Раздосадованный всеми порядками, заведенными у нас в армии этими людьми, я ему довольно резко ответил, что в обыкновенное время мы бы довольно быстро локализировали прорыв и остановили противника, но теперь с новыми порядками не знаю, что из всего этого выйдет. Он от меня отскочил.
В Барнаков приехал поздно ночью, штаб и войска мои еще туда не прибыли. Я переночевал в хате; к утру подошли сначала какие-то наши обозы, а затем и штаб. Началось так называемое «Тарнопольское отступление», которое является одной из самых печальных, до отчаяния тяжелых страниц нашей военной истории. Я не буду подробно останавливаться на боевых действиях моего корпуса, что совершенно не представляет интереса для выяснения дальнейших политических событий, в которых я играл роль. Ограничусь лишь коротким перечнем событий. В течение двух войн мне приходилось бывать в очень неприятных положениях, но, как я уже говорил, таких нравственных мучений, которые я пережил с 8-го по 18 июля, т. е. когда мы окончательно осели на Збруче у Сатанова, я никогда не забуду.
9-го у Барнакова был бой при очень трудных для меня условиях, из которых главное – перерыв связи по фронту и вглубь с командующим армией. Помню, что когда связь эта восстановилась, я в тот день объехал все свои части, выдвигая их на позиции, торопя, подбадривая, вернулся в Барнаков, довольный своей деятельностью, и полагал, что Селивачев, получив вечером мое донесение, будет тоже очень доволен. Каково же было мое удивление, когда, подойдя к аппарату, я вдруг прочел: «Вы действуете медленно, потрудитесь проявить больше энергии и т. п.». Я совершенно не понимал, какой еще энергии он от меня требует. Не имея никакой связи, мне пришлось разослать всех своих ординарцев и адъютантов. Лично я, когда части подходили, объездил все полки, говорил с ними, затем перед подходом к позиции опять разговаривал с начальствующими лицами и, благодаря личному воздействию, могу сказать без преувеличения, части недурно разворачивались. Я был доволен, и… вдруг нагоняй, да еще какой! Долго спустя, уже в Меджибужье, в мирной обстановке, как-то раз, когда Селивачев был у меня, я его спросил, почему он так тогда на меня напал. Селивачев внимательно меня выслушал, мы разобрали все детали разворачивания корпуса. Оказалось, что он ошибся, полагая, что дивизии уже были сосредоточены против своего будущего фронта и что им нужно было только подвинуться вперед. В то же время, на самом деле, дивизии были сосредоточены частью почти у самого Барнакова, частью же еще не подошли с ночного марша, поэтому обстановка для разворачивания была очень сложной и требовала, при самом большом напряжении, значительно более долгий срок. Селивачев разобрался во всем этом и сразу согласился. Вообще, это был редко честный человек. 9-го июля, к концу дня, обозы нескольких корпусов, смешавшись, проходили через Барнаков. Тут я увидел воочию, что из себя представляет революционная дисциплина: пришлось разослать весь штаб, чтобы хоть как-нибудь упорядочить это движение, грозящее каждую минуту перейти в катастрофу, из-за возможной в такой среде паники от каждого пустяка. 10-го, утром, мы были уже в Хмелевке, за ночь туда перебрались. В этом бою у меня перебывало дивизий 7 или 8, но большинство из них драться не хотело, другие же делали вид, что дерутся, но при первом маленьком натиске отходили. Моя 104-ая дивизия, во главе с доблестным генералом Гандзюком, дралась, т. е. большинство полков хорошо себя вели, в особенности 4-ый полк. К концу боя оба начальника дивизии, генерал Ольшевский 153-й дивизии и Гандзюк 104-й дивизии, были тяжело ранены, особенно последний. Я думал, что он погиб, но крепкая его натура и на этот раз выдержала. После страшнейшей контузии уже через два месяца он стал во главе дивизии. Это был настоящий герой. Девять раз раненный и вышедший из войны все же дееспособным, бедный Гандзюк был убит в январе 1918 года большевиками.
В бою у Хмелевки меня охватывали то радостные минуты, то я приходил в отчаяние. Временами, глядя, как дрались некоторые, немногие части под командой лихих офицеров, мне казалось, что и с такой армией можно еще отстаивать честь Родины. Но тут же рядом наблюдал безобразнейшие картины бегства других частей. Помню, одну часть с 45-ю офицерами увел какой-то демагог поручик. Часть эту я остановил и офицеров предал суду. Другие части сразу не удирали, а постепенно таяли от уходящих понемногу, один за другим, негодяев. Вначале еще я кое-как справлялся, приказывал их арестовывать и т. д., но потом поток стал неудержим; люди нескольких дивизий смешались, и тогда уже ничего нельзя было сделать. На фронте держались до вечера два полка 174-ой дивизии и, кажется, один полк 3-й Амурской дивизии.
11-го мой штаб был в Лясковцах. Там же сосредоточились также штаб первого корпуса, Мельгунова, и шестого корпуса, Нотбека.
В бою у Лясковцев положение было очень плохое, не хотелось отступать за реку, да и приказания на это я еще днем не имел. Большинство частей неважно дрались, главным образом приходилось держаться отвагою тех частей, которые так хорошо вели себя накануне. Около двух-трех часов дня положение было совсем как будто плохое, в это время мне передали два подошедшие полка Туркестанской дивизии, не помню номера. Нотбек, видя обстановку, пришел ко мне и говорит: «Я эти полки знаю, одним из них я командовал, они за мной пойдут, я сам их поведу в атаку». И пошел, и действительно временно задержал наступление. Нужно согласиться, что не всякий генерал, не будучи обязан, на четвертом году войны взялся бы быть охотником для спасения дела и с чужими частями бросаться в огонь, да еще и безнадежное дело и с революционными войсками. Я проникся к нему глубоким уважением. Поэтому я был так удивлен, что этот честный Нотбек теперь командует какими-то частями у большевиков и наблюдает, как его же части расстреливают товарищей офицеров и его знакомых массами в России. Это что-то моему разуму непонятное.
Помню, что во всех этих боях мне очень помогли броневики, в особенности английские. Наши русские броневые отряды уже отчасти деморализировались и за малейшее дело являлись ко мне, умоляя представить их к награде, хотя я и им в лихости не мог отказать. Англичане же были героями и не раз косили целые немецкие роты, находящиеся в компактных массах; они проникали в тыл противника и там вносили временное расстройство. Верно, что прекрасное шоссе сильно способствовало их усиленным действиям.
Ночью на 11-е через Косов я отошел к Яблонову. Было приятно рано, после ночного марша, очутиться в прекрасном доме графини Ченской, которая нас очень радушно приняла и угостила чаем.
Каких усилий мне стоило, чтобы проходящие войска не грабили ее и окрестных жителей, но, несмотря на все меры, принятые мною, на следующий день, когда мы были в Копычинцах, я узнал, что после нашего ухода наши мародеры дотла ее ограбили и хуже того, по словам местных жителей, мужчин истязали, а женщин изнасиловали.
12-го немцы на нас не наступали, и это нас спасло. Это дало возможность нам немножко водворить порядок в обозах четырех корпусов, которые, несмотря на совершенно точное приказание, в котором каждому корпусному обозу был указан отдельный путь, все сбились в участке шоссе Копычинцы – Гусятин. Тут творилось что-то невообразимое, и только усиленными мерами командующего армией в Гусятине и моими в Копычинцах к вечеру нормальное движение было более или менее восстановлено.
В ночь на 13-е мне было приказано сразу оторваться от противника и ночным маршем перед рекой перейти к Збручу, где и занять позицию западнее реки. Желая помешать насилию частей над жителями Копычинцев, я остался со штабом до полного отхода частей, и здесь мне пришлось быть свидетелем зверств наших революционных солдат. Положительно это были звери. Грабеж, убийства, насилия и всякие другие безобразия стали обыкновенным явлением. Не щадили женщин и маленьких детей. И это среди населения, которое относилось к нам очень сочувственно. Что мог предпринять штаб и я, когда комитеты считались настоящими хозяевами? Я еще как-то умел с ними ладить и подчинять их своей воле. Во время боев комитеты куда-то исчезали, и тогда было значительно легче работать. Как только противник был далеко, все эти учреждения снова делали свое отвратительное, разлагающее дело. Я встречал чудаков, которые мне говорили, что если бы не было комитетов, было бы еще хуже. Это, по-моему, сплошной вздор. Комитеты некоторым слабым начальникам были удобны – это верно, так как эти господа могли всегда ответственность сваливать частью на комитеты. Бывали действительно случаи, когда в комитеты попадали хорошие, благонамеренные люди, и тогда, иногда, они приносили пользу, но такие случаи были очень редки, да и вопрос еще, окупалась ли та польза, которую они приносили, тем вредом, который они делали, содействуя развалу армии, так как о таких полезных случаях немедленно кричали, доводили до сведения высшего начальства и некоторые из числа высших генералов начинали верить, что действительно комитеты не так уж дурны. На самом же деле это было величайшее зло, которое нас погубило. Всякую демократизацию можно было ввести другими мерами свыше, но подрыв власти командного состава, да еще во время войны, когда те же революционные деятели требовали от нас наступления, просто указывает на глубину невежества этих людей. Сколько бесцельных жертв мы понесли среди наших лучших граждан за этот грех нашей интеллигенции, так безграмотно взявшейся править Россией.
Ночью на 13-е я с корпусом отошел на Збруч благополучно и здесь усиленно начал укреплять позицию. Это была последняя позиция, на которой я стоял. Ею я закончил войну, да впрочем, далее немцы и не двинулись.
В Сатанове стал мой штаб. Корпусу моему досталась прекрасная позиция. Я с увлечением начал ее укреплять. Впереди открытая местность, тыл наш прикрыт густым лесом, обеспеченные фланги, сносные дороги и сверх того прелестная, чрезвычайно живописная местность. Вот, думал я, тут можно будет дать хорошую трепку немцам, если пойдут на меня. Но они шли на Гусятин, а на меня ежедневно с тыла нападали комитеты и всякий другой народ, свой и приезжий, даже из Петербурга, в лице каких-то членов рабочих и солдатских депутатов. На следующий день, по прибытии на Збручскую позицию, я рано утром с адъютантом Черницким поехал на позицию и тут же дорогою пришел в ярость. От противника мы оторвались верст на 25, кругом спокойно, позиция хорошая, а вижу, целые толпы солдат прут дальше куда-то в тыл. Я понял, что если на этой позиции мы не остановимся решительно, тогда уже наступит окончательный развал. Я начал подъезжать от одной кучки к другой, увещевал, ругал, – делают вид, что слушаются, отъеду – поворачиваются и идут на восток. Тогда, поняв, что такими мерами ничего не достигнешь, я поехал в штаб 153-й дивизии, расположившийся в долине среди гор, заросших прелестным лесом. У входа штаба стояла куча солдат. – «Это кто такие?» – спрашиваю временно командующего дивизией. «Да вот уж перешли реку, собирались удирать – я их увещеваю». – «Не увещевать, а нужно расстреливать!» Временно командующий дивизией возразил, что не имеет этого права по закону. Тут же послышались голоса, разделяющие тоже его мнение. Я вошел в дом, приказал выделить одного из кучи дезертиров, более нахального, и написал лично приказ немедленно расстрелять его, объявив в дивизии, что всякий, кто без приказания перейдет реку Збруч, будет немедленно расстрелян. И сказал временно командующему дивизией, что если приказ этот не будет немедленно исполнен, я его отрешаю от должности и предам суду за неисполнение приказаний. Дезертир был расстрелян, и была выставлена надпись у реки: «Дезертир, не уходи за реку, будешь расстрелян!» Эта, далеко не демократическая, мера сразу возымела свое действие: массовое дезертирство прекратилось, и работы по укреплению позиции пошли довольно успешно. Этот случай приказа расстрелять даром мне не прошел: комитеты заволновались, началось обсуждение, как быть со мной. Корниловский приказ о предании суду виновных в дезертирстве, грабежах, насилиях и т. п. и о введении смертной казни вышел значительно позже.
О проекте
О подписке