«Пролетарский» писатель, подобранный журналом «Знамя»? Уже одно это отдает балаганом.
Селуков - искусственный продукт, порожденный боллитрой. Вовремя подсуетившийся мужичок. Дитер Болен Пермского края, настругавший впрочем, с отличие от своего германского коллеги не 800 песен, а «рассказов». Но попавший в нужные руки не благодаря терпению и труду, а как теперь обычно случается – по протекции. Человек, удовлетворяющий спрос на псевдосовременность, литературщину и псевдонародность.
Всерьез говорить о его книгах вряд ли возможно. Их даже нельзя назвать графоманией. В таком случае пришлось бы их как-то включать в корпус литературы.
Обычная уже для современность сентенция «я не запомнил ничего из прочитанного», наполняется здесь новым смыслом. Ничего из того, что опубликовано Селуковым, и не предназначено для запоминания.
То есть мы имеем дело даже не с одноразовым, а нулеразовым явлением.
Одноразовость еще допускается литературой. Есть целые жанры, живущие ради однократного прочтения (боевик, триллер, любовный роман).
Одноразовость не всегда означает отсутствие качества. Порой за ней стоит элементарное отсутствие времени, возможности для повторного прочтения.
Нулеразовость – нечто иное.
О ней следует говорить в тех случаях, когда написанное перестает существовать уже в момент самого прочтения.
Две тысячи лет мы держались за принцип «слова улетают, написанное остается». Теперь закат эпохи. Написанное улетает едва ли не с большей легкостью.
Близость к устной традиции здесь не причем. Мы пережили сказ, другие попытки стилизации устной речи. Но как бы там не вертелся автор, припадая к разным формам устного народного словотворчества, цель у него оставалась та же, что и у того, кто прибегал к обычной «литературной» форме речи – закрепить слова в тексте покрепче, а в сознании читателя надолго, может быть навсегда.
Здесь ничего похожего.
Потому что ничего из сказанного Селуковым не обладает значимостью. Бумажный томик – болванка, единственная функция которой быть постаментом для Паши Селукова.
То есть старая схема «значение автора определяется его текстами» уже не работает, потому что нет самих текстов, только слова. А нет их, потому что их существование отвлекало бы нас от того единственного, что действительно важно – от Паши Селукова.
Перед нами своего рода месть автора. Сейчас мы столкнулись с ситуацией, когда фигура писателя оказалась задвинута на периферию. Развелось их полным-полно, а на первый план вышло не поклонение идолам, а текст (кем написан без разницы, «я их не запоминаю»). То, чем занимается Селуков – попытка перевернуть ситуацию. Он дискредитирует текст как таковой. Обсуждать в его «рассказах» нечего. Даже морали оттуда особой не выудишь, а уж с событийной составляющей и вовсе беда. Как бы, события есть – выпил, пошел в магазин, нарвался на неприятности. Но нет такого События, которое объясняло, ради чего рассказ написан и для чего его стоит читать. Обычный бытовой мусор, несортированный. А в мусоре, как известно, иерархии нет, там все в равной степени лишено цены. Зато пестро. И даже доносится запах.
Поэтому-то и разговор вполне закономерно происходит в плоскости обсуждения не феномена прозы Селукова, а феномена Селукова. Наш, мальчишка из простых, начитался Бердяева, старик Юзефович рекомендует, земляк.
В принципе, все вполне закономерно. И созвучно эпохе, когда важно не что и как поет певица, а как она одета и в чьей постели отметилась, не что собой представляет кинокартина, а кем она снята и насколько хороши там спецэффекты.
Спросите меня, о чем пишет Селуков. И я не смогу ответить. Обо всем, ни о чем, о жизни. Или - он пишет прикольно. О чем? Ну, об абсурде. А разве о нем надо писать?
Абсурд может быть предметом рассмотрения, если мы хотим с ним что-то сделать, то есть трансформировать таким образом во что-то неабсурдное, прагматичное, пригодное. Полюбоваться им, осудить его. И в том, и в другом случае – мы смотрим на него со стороны, разумными глазами. Так возникает искусство.
У Селукова «со стороны» отсутствует. Все его книги – одна сплошная словесная оболочка. Под ней нет ничего. Она осыпается, слова, пусть даже и написанные, улетают.
Внутренне это осознает, похоже, и он сам. Отсюда важность начала и концовки у его так называемых «рассказов». Именно они (главное говори в конце и в начале) задают иллюзию осязаемости, объемности того, что помещается внутрь, того что там есть какая-то смысловая требуха, что рассказ представляет собой некое организованное пространство.
Первая фраза создает иллюзию гвоздя, на который что-то повешено.
Нарочито сниженный финал – должен закрепить впечатление, что ранее что-то прозвучало, что-то произошло, и оно имело вес и смысл, который согласно классическим заповедям литературы следует отыскивать:
«Неприятный я человек». – «Михаил и Григорий вернулись в монастырь, а я пошел домой, чтоб пожить иначе».
«Я может из дома вышел ради булочки и смысла жизни, а больше может быть не из-за чего». – «Мои женщины уже сами не хотели усыплять Банди и боялись, что я велю его усыпить. Наверное, они просто хотели поговорить о смерти».
«Пермь 2033-й. полгода назад меня воскресили». – «Колючая проволока игриво поблескивала на солнце. В воздухе пахло шашлыком. Я взял Марину за руку, и мы вошли в поселок».
Но смысла не было. Текст, обычно работающий на него, заменяла череда реплик. Дискретное пространство с минимумом переходов и связей. Читателю все время подбрасывали что пожевать. Но работа челюстей не тождественна работе мозга.
Триумф бессодержательности, пустословия. Самолюбования. Даже не автора, а того, кого можно определить как «некто Я».
Как такое стало возможно?
Литература естественным образом не походит на жизнь. В ней есть стремление уподобиться и воспроизвести, но нет возможности (материал не позволяет). Литература не может и не должна стать жизнью, но говорить о жизни обязана. Так вот это «говорить о», «со стороны», «дистанция» - и есть то необходимое, что переводит написанное из разряда баек и пустословия в категорию искусства. В итоге получаем правдоподобие, пресловутый мимесис, который все равно работает на несколько абстрактном уровне: суть схвачена, а в чистом виде не бывает. Какой-то отвлеченной получается жизнь. Но иного не дано.
С литературщиной все иначе. Она жаждет неестественно на нее походить, или иметь к ней отношение. И чем больше походит, тем менее жизненна. Это как машины без двигателя (а он там должен быть). В литературе, вроде бы столь непохожей на жизнь, но многое в ней улавливающей, разговор заходит как раз об этом двигателе. Ведь он и есть главное.
Все что вышло из-под руки Селукова – натужная литературщина.
Второе. Перед нами результат многолетнего, распространившегося как эпидемия уверенного ожидания, что читатель допишет книгу сам (автор-то занят и ему недосуг). Селуков идет широкой дорогой жульничества боллитры, где недоделки и брак сбрасываются на читателя: это не мы так пишем, это читатель не тем местом читает, не дорос еще. Важно говорение, а не содержание, строки, а не суть.
Третье. Отказ от критериев и иерархии привел к тому, что за литературу, рассказ, роман можно выдать что угодно. Тем более, что в издательствах, толстых журналах, практически не найдется людей способных отличить текст от не-текста. В результате соединять можно друг с другом все, что душе пожелается, выдавать за роман, рассказ всякую чепуху.
Так вот, завершая разговор о феномене Павла Селукова (больше говорить не о чем) хочется задать вопрос: как же называть его после этого? Книжка есть, а текстов нет.
Ответ простой. В народе таких называют кратким, составленным из двух частей словом – одна из лексики нецензурной, другая из иностранной. Мы же люди культурные и ругаться не будем, скажем, деликатно, без мата – перед нами обыкновенный хреноплет.