Один раз струсил. Обычно не, а однажды да. Раньше были сомнения: в ад там, или в рай, или еще куда. А после того, как струсил, сомнения отпали. Что бы я ни написал, кого бы ни спас, как бы ни жил – ад неминуем. Делами не искупить, в Оптиной пустыни не отмолить, кровью Христовой не отмыть. Серафим Саровский, уж на что Божий человек, и тот не поможет. На даче все произошло. Мне двенадцать лет было. Родители к друзьям в гости приехали и меня с собой взяли. У друзей дети – мой ровесник Коля и одиннадцатилетка Женя. А дача на холме. У меня ятаган из отцовской лыжи. Коля с польским палашом из березы бегает. Он – сэр Гавейн. Я – Ланселот Озерный. Женю мы в Гвиневеры хотели определить, но она не определилась. Нашла палку и полезла в рыцари. Мы ее Тристаной назвали. Ланселот, Гавейн и Тристана.
Весь день носились. Штаб не штаб, Камелот не Камелот, Мерлин не Мерлин (Мерлином был усатый кот Васька). Весь день по небу шныряли тучи. К вечеру загустели, налились чернотой. Мы поужинали уже, когда гром шандарахнул. Побежали на чердак – смотреть грозу. Родители частенько меня сюда брали, и мы с Колей и Женей всегда тусовались на чердаке. Там клево, сеном пахнет, досками, и окно круглое, как иллюминатор. А грозу смотреть вообще шикарно, потому что далеко видать. Я люблю сладко ежиться, наблюдая буйство стихии. Стена дождя с неба упала. Пелена прямо. Шквалистый ветер дерет парник по соседству. А мы в тепле, укрыты надежно. Приятно до чертиков. Гавейн окно открыл. Он у бати сигарету спер. Впышака решил погонять. А я все в пелену вглядывался. Тристана рядом со мной стояла. Мы друг друга как бы любили. Я ее за руку держал. У нее пальчики тонкие, пианистские, вздрагивают.
Смотрю – шарик света в пелене плывет. Ни фонарей, главное, ничего. Почему шарик? Что за фигня? Гавейн тоже заметил. Распахнул окно настежь, чтобы лучше рассмотреть. А шарик как ринется на нас. Вьють! Мы все втроем вглубь чердака отбежали, так это было удивительно. Тут шарик вплыл в окно, и я все понял, потому что знал. Мне отец рассказывал. Шаровая молния. Нельзя двигаться. Можно молиться, глаза закатывать, но двигаться нельзя. Мы все втроем замерли. Глупые дети на дурацком чердаке. А шарик тихонечко так плывет, а потом как бы остановился. Цвет такой. Будто его луна сплюнула на землю. Будто он живой. Я на него посмотрел-посмотрел и стал на Тристану смотреть, а она вся перепуганная. Я ей одними губами: «Не двигайся». Только сказал, шарик чуток подплыл. Гавейн в пол смотрит и на статую похож. А у Тристаны глаза зеленые, выразительные. По ним сразу понятно, что у нее в душе происходит. Она, видимо, что-то слышала про шаровую молнию, слышала, что она убивает, а подробностей не знала.
Я снова шепнул: «Не двигайся». Шарик еще подлетел. И тут я понимаю, в одну секунду прямо понимаю, что щас Тристана побежит и ее молния укокошит. А я же Ланселот, а не насрано. Я сразу смекнул, что мне надо на молнию бежать, и тогда я спасу Тристану. Просто побежать на молнию и все. Любой справится. Метнуться и сгореть. Сразу, пока не побежала Тристана. Без моральной подготовки. Как на дзот. Не сдюжил. Начал с силами собираться. С родителями мысленно прощаться. Так себя жалко стало, позор просто. Периферией Тристану поймал. Ринулась. Шаровая в спину ударила. Взрыв. Светом накрыло, а потом тьмой. Дом загорелся. Родители нас с Колей вытащили. И Тристану вытащили. Только она уже умерла.
А я вырос и дом построил. Своим горбом. Отдельный дом, только для себя. Когда гроза, я у окна сижу. На чердаке. Открою настежь и сижу, вглядываюсь в пелену. Давай, говорю, сука! Я здесь, я не боюсь. Я готов. Не летит. Жена спрашивает: ты куда все время уезжаешь в грозу? Я: так я же громоотводами занимаюсь, проверяю вот. Двадцать лет сижу. Не летит.
В школе я полюбил девочку. Девочка была брюнеткой с жемчужными зубками, оливковой кожей и латинским темпераментом. Надо понимать, какое это диво дивное, ведь учился я не в Майами, а в Перми. Любить девочку, которую любят все, включая трудовика, это как в зрелом возрасте съездить на выставку Брейгеля, а потом всем об этом в Фейсбуке рассказывать. Никого ты этими рассказами не удивишь, дружочек. Там только коматозники, зэки и слепые не были, все остальные были.
Так вот, полюбил я эту замечательную девочку и стал за ней таскаться. Я не хотел с нею просто переспать. У меня были серьезные намерения. Я хотел вступить в брак. Не только девочкам свойственно мечтать о свадьбе, мальчики тоже мечтают о свадьбе, когда под рукой есть такая девочка. О чем еще мечтать в девятом классе, как не о создании полноценной ячейки общества? Свою свадьбу я представлял в храме под чутким руководством веселого попа Валентина. То есть я представлял не свадьбу а венчание. Некоторые люди венчаются в разгар старости, когда уже точно понимают, что ресурсы организма для греховного образа жизни исчерпаны, а впереди только вынужденная праведность и смерть. Одно дело – «косячить» перед загсом и совсем другое – перед Богом. Вариант «не косячить» друг перед другом никому не нравится, поэтому не будем.
Я любил свою девочку втайне от нее два месяца. Любовь достигла апогея в магазине «Продукты». Там продавалось мороженое «Маня и Ваня», а девочку звали Таня. Улавливаете связь? Я заменил в названии букву «М» на букву «Т» и очень глубоко задумался о Тане. Говоря вульгарным языком, залип. Из этого состояния меня вывел голос. Голос сказал: «Привет, Паша». Голос показался мне невероятно милым и страшно знакомым. Я повернул голову и увидел Таню во плоти. Мир подернулся дымкой. Помню, я опал на холодильник и сполз по нему на пол. Потерял сознание от избытка чувств. Внутренний мир и мир внешний сошлись в точке G моих тонких материй. Катарсис без дураков. Пережив такое, я решил подойти к девочке и объясниться, но вместо этого зачем-то предложил ей дружить.
Она согласилась. Мы стали дружить. Я ввел ее в свой круг. Через неделю она сказала мне, что ей нравится Серёжа Кириенко. Не Серёжа Кириенко, который политик и герой Российской Федерации, а мой смазливый приятель с челкой. Я отреагировал трагической паузой. Я понял, что, если прямо сейчас не скажу о своих высоких чувствах, Серёжа Кириенко завладеет моей девочкой. Рассказал. Я был красноречив, как Бинго-Бонго из одноименного фильма с Адриано Челентано, но этого оказалось мало. Девочка зашла издалека. «Понимаешь, – сказала она, – летом я летала в Болгарию и потеряла там девственность с итальянцем Джованни. Золотые пески, мокрый купальник, вот это все. А Серёжа очень на него похож. Ты не похож, а Серёжа похож. Никому не рассказывай, ладно? Ты на меня не обиделся?»
Я помотал головой. Потом кивнул. Затем какое-то вращательное движение совершил. Я не обижался. Планировал хранить этот секрет. До вечера продержался. Вечером встретил Серёжу и все ему рассказал. Она тебя не любит, сказал я. Ты просто похож на Джованни. Ты – опёздол и манекен. Серёжа плакал и проклинал женский род. Я плакал и вслух ненавидел итальянцев. Мечтал купить билет в Италию и поубивать всех Джованни. Ты Джованни? Джованни, си? Бах-бах! Если я когда-нибудь попаду в Италию, придется сдерживаться. Серёжа до сих пор пиццу не ест из принципа.
А девочка выросла и вышла замуж за жгучего брюнета татарских кровей. Притащила его на встречу класса. А я подпил и говорю: «Если б ты только знал, Джованни…» А Джованни по бую – он на выставку Брейгеля летал, и давай мне про нее зачесывать живописно. Я смолчал. Я подумывал выхватить кольт, но не выхватил. Я давно овладел умением заинтересованно не слушать собеседника. Сидел и смотрел на Таню. А она смотрела на меня. Столько иронии и грусти было в наших глазах, что хоть Вуди Аллена вызывай. Снег за окном пошел. А Джованни все тараторил про Брейгеля. Все тараторил и тараторил. Хорошо, что Новый год скоро. Не знаю почему.
Меня перевели из 7 «Е» в 8 «Б». Из самого тупого класса в самый умный. В одночасье я перестал быть самым умным в самом тупом классе и стал самым тупым в самом умном. Селяви. Тогда я не знал этого слова. Если б знал, сказал бы «селяви» и успокоился. Но я не знал и немножко запсиховал. А еще в 8 «Б» училась девушка, которую я любил, как теленок. То есть вздыхал и переваливался на косолапых ногах поблизости. Переваливаться поблизости, будучи тупнем, – это не то же самое, что переваливаться поблизости, будучи гением. К гению все равно подойдут, а к тупню не обязательно.
Особенно мне не давалась алгебра. Однажды меня вызвали к доске за десять минут до конца урока, и все десять минут я мыл доску. Возможно, это было самое длительное мытье доски в истории человечества. Во всяком случае, я утешаю себя этой честолюбивой мыслью. Я исполнял театральную сценку. Тупеньу доски. Например, я уронил тряпку и как бы случайно, торопясь поднять, пнул ее в другой конец кабинета. Уронил линейку. Раскрошил мелок. Смеялись все. Я смущенно улыбался. Полноте, дескать, я и вприсядку могу! Не смеялась только девушка, которую я любил. Ее взгляд выражал взрослое презрение. Мне захотелось взять большой циркуль и выколоть себе глаза, но я каким-то чудом сдержался.
В классе меня невзлюбили исподтишка. Как-то украли портфель и наплевали в него. Умненьким детям это свойственно. Им свойственно не вступать в прямой конфликт, но при этом делать жизнь невыносимой. Я их всех бил. Без разбора. Я не знал, как реагировать иначе. Я даже девушку разлюбил. Я и ее слюну подозревал в злодеянии. Я вообще стал жутко подозрительным. Меня коробил смех. Мне все время казалось, что смеются надо мной. Не скажу, что это походило на ад, не стоит нагнетать, но вопросы к Богу были. Хотел даже попроситься обратно в «Е», однако не попросился, потому что гордость взыграла. За учебники сел. Зубрежка, долбежка, слезы прозрения. На «ты» отныне с дискриминантом. Дробь могу. Синус и К°. Сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы. В таком вот духе.
Больше всего мне полюбилась история. Не переношу латынь, иксов не переношу, игреков, сомнительных загадок. Нравится мне, когда все ясно и понятно. В истории даже если напутано – ничего страшного. Всё равно все давно умерли, чего волноваться? Блеснуть я решил на тесте по истории дворцовых переворотов. Готовился как бешеный. Очень тщательно. Кто кому присунул, кто кого убил. Написал без единой ошибки. Пришел на оглашение итогов. Трояк. Училка ухмыляется. До сих пор ее улыбочка перед глазами стоит. Хорошо, говорит, списываешь, Онуфриев. Завелся. Сами, думаю, напросились. Будет вам красный террор. Все кровью умоетесь. Злоба прямо. И слезы. Как два этих состояния в человеке уживаются, я не знаю.
Ушел за школу пинать гаражи и плакать. На, сука! Получи! Вырасту, всех нагну, падлы! Всех, блядь! Тут голос музыкальный сзади: Виталик! Повернулся. Моя бывшая любовь стоит. Подошла. Иди, говорю, на хуй отсюда! Всех вас нагну, твари! Не уходит. Смотрит в упор. Чё те надо? – спрашиваю. Ничего, говорит. Я видела, что ты сам писал. В тебе столько ярости… Чё? В тебе столько ярости… Чё? В тебе… Заткнись! Поцеловал. Ответила. Чуть ум за разум не зашел. Пять лет встречались. Счастье. Нет вопросов к Богу. Хоть сворой травите, если потом такая поцелует. Говорю ей как-то: образование мне надо получить. А она: не надо. Почему это? – спрашиваю. Ты не про образование, ты про ярость. Ярость поведет тебя по жизни. Просто не потеряй ее. Умная. Ярость. Что это, блядь, вообще такое?
Квартира моя состоит из трех комнат, кухни, ванной, прихожей и туалета. Вы не подумайте, я не риелтор, это пример такой. Я бы мог взять планету или Вселенную (планету написал с маленькой буквы, а Вселенную с большой, видать, есть во мне какое-то чинопочитание), однако брать мы их не будем, потому что про планету ни хрена не знаем, а про Вселенную еще меньше. Квартира в самый раз. Так вот, я не воспринимаю ее целиком. Я в этой квартире вырос, и каждое помещение во мне что-то сформировало. Этакую мышечно-эмоциональную память. Например, в туалете я с детства много читал, и всякий раз, входя туда, автоматически настраиваюсь на спокойно-философский лад. Мой темперамент как бы скукоживается до размеров меланхолика.
На кухне я веду себя иначе. Там я привык быстро есть, потому что кто последний, тот со стола и убирает, и забалтывать отца, чтобы он не психовал и Лёньку Цаплина, который в Афгане погиб, пьяным не вспоминал. Холерик, понимаете? Отец с нами давно не живет, а я все равно веду себя суетливо, болтаю без умолку и очень быстро ем, почти не жуя. В гостиной, которая родительская, я чувствую неловкость. Во-первых, ребенком я вбежал в нее, когда родители занимались сексом, во-вторых, я чувствую свое умственное превосходство над родителями, а это неприлично, особенно если правда. В гостиной я подбираю слова попроще, смотрю в пол и переживаю конфуз.
Следующая комната – моя с сестрой. Она не запирается, и поэтому ощущения личного пространства не возникает. Технически она моя, но не вполне, потому что в любой момент сюда могут зайти. Отсюда пофигизм, нежелание прибираться и застилать постель. Однако я все это делаю, преодолевая себя. Так я ее и воспринимаю – безликим преодолевательным местом. Здесь я как бы тоскую под тяжестью слова «надо». В ванной я мастурбирую. Не сейчас, а в юности. Ванная – место фантазий, темной сексуальной правды о себе. Сангвинический темперамент. Разврат. Голые японские школьницы в неглиже. Тут я свободен, если под свободой понимать сладострастие.
Не так с последней комнатой, где раньше жила прабабка Оля, хотя иногда мне кажется, что она живет там до сих пор. Прабабкина комната пахнет старостью. Окна выходят на солнечную сторону, тут душно, а советский шкаф напоминает гроб, поставленный на попа. В этой комнате я почему-то думаю о семье, истории и смерти. Иногда я ложусь на прабабкину кровать и скрипучим голосом говорю в потолок: «Из блюцца дуй! Ищо, ищо подуй, обжешься, Виктор!» Прабабка стала обращаться ко мне официально, едва я возник. Мне кажется, она просто скучала по мужу, которого звали так же, как меня.
В прихожей мне тревожно. Прихожая – предбанник улицы, а на улице может произойти все что угодно. Я превращаюсь в педанта. Подолгу стою перед зеркалом, причесываюсь, поправляю складки брюк, проверяю карманный нож. Улица меня пугает и будоражит. Никогда не знаешь, куда она тебя заведет. В каком-то смысле моя Пролетарка[2] тоже состоит из комнат, но сейчас не о ней, а о квартире.
В девятом классе из нашей школы исчез урок английского. Родители собрались, скинулись и наняли за свои деньги учителя английского языка. Моя мама предложила нашу квартиру для проведения уроков. Группа была небольшой, двенадцать человек, и мама справедливо решила, что мы все поместимся в гостиной. Когда я узнал, что занятия будут проходить у нас, мне поплохело. Не потому, что я воспринимал дом крепостью, а потому, что я его стеснялся. Стеснялся дешевой старой мебели, драного линолеума, вечно ссущего на пол той-терьера. Но самое главное, я стеснялся той растерянности, в которой пребывал дома. Если б мои одноклассники были моими друзьями, я бы отнесся к этому спокойнее. Но меня швыряли из класса в класс, и та фибра, которая отвечает за дружбу, у меня атрофировалась.
Я не просто понял, что людей на Земле семь миллиардов, а стало быть, не так уж они и ценны, но и увидел это разнообразие, пусть и в маленьком масштабе, пропустив перед глазами пять классов. Эти, те – какая разница? Переход из класса в класс напоминает смерть друзей, а когда они умирают слишком часто, перестаешь в них верить. Это как одноразовые друзья-попутчики в «Бойцовском клубе». В пятницу все эти будущие покойники должны были пожаловать ко мне на урок английского. Оглядываясь назад, я не вижу в этом ничего страшного. Однако если б наш перспективный взгляд был бы столь же ясен, как ретроспективный, человечество давно бы вымерло или освоило Марс. Накануне визита одноклассников я бесплодно пропадал в ванной и подолгу лежал в прабабкиной комнате. В ванной я перенапряг уздечку члена, в комнате возненавидел маму, которую черт дернул пригласить к нам эту группу.
Наконец наступила гнусная пятница. В девятом классе я учился под литерой «А» с богатенькими ядовитыми детьми. Пришли и расселись они без меня – я нервно ел на кухне. «Папа, с ума сойти!
“Спартак” бежит, “Реал” бежит, кто кого перебежит, бог его знает! Ты как думаешь? Хотя это не важно. Глупо размышлять по поводу не произошедших событий. А по поводу произошедших в особенности. Надо просто жить, так ведь, пап? Я пойду».
И я пошел. Одиннадцать иуд за столом. Я сконфузился с порога. Мама щебетала с учительницей. Одноклассники озирались с надменным видом. Начался урок. Пока раскладывали принадлежности, отличница Катя сказала: «Я себе специальную тетрадь для английского купила». Не знаю почему, но я вскинулся и воскликнул с самым идиотским видом: «О, у меня такая же!» Катя тонко усмехнулась и ответила: «Мы все за тебя очень рады, Витя». Группа засмеялась. Я вспыхнул. Подъебнула. Курва. Блядь рыжая. Пизда. Тварь.
О проекте
О подписке