Я – лень непробудная, лютая Азия в дреме. Моей Азии изумилась бы настоящая Азия: лежать бы мне в тени минарета, млеть в верблюжьем загаре. Яблоко – пища дневная да пригоршня воды из фонтана…
Ах, я – непробудная лень! Только бы не проспать самого себя!
Николай Клюев
Но даже земному раю свойственна монотонность. Проходят дни, недели, ничего не происходит, ничего не меняется…
Начало июля, тишина, жара, безветрие. Вчерашний ливень глубоко промочил землю, огороды прополоты, солнце в зените, аист царственно бродит на лугу перед домом, выискивая лягушек; кажется, что все в округе спит. Не деревня, а чистая Обломовка. Надо работать, писать, усилием воли сосредоточить сознание, но вместо концентрации оно растекается, плывет, душа теряет свои границы и сливается с этой травой, замершими березами, с этим небом, неподвижным душным воздухом. Человек пропадает, растворяется, полный паралич воли, исчезновение желаний, мыслей, чувств: ты и мир – одно. Притом каждый простейший акт, каждое действие полно значительности – принес воды, скосил траву, выкупался в реке – и больше ничего не нужно. Состояние, похожее на счастье, которое, если верить венскому психоаналитику, человеку труднее всего долго переносить.
По тропинке вдоль забора идет Коля с ведром за водой, возвращается… Через час с одним ведром идет к колодцу снова.
– Зачем ты с одним ведром ходишь, – кричу я, – можно же сразу два принести!
Он ставит ведро на землю, вытирает со лба пот.
– Ну, принесешь два ведра, а потом что делать? – как будто с легкой обидой на жизнь говорит он. – А так принесешь одно, а потом через час еще сходить можно… Давай покурим, что ли…
Подходит, садится рядом на скамейку, затягивается «Примой».
– Эх, жара, – говорит он вздыхая.
– Да, жара и безветрие, – отвечаю я.
– Безветрие и, вишь, как парит, к вечеру, наверное, снова дождь будет…
– Да, похоже на то… парит сильно.
– Хорошо, поливать не надо будет.
– Да, поливать не надо Пауза.
– Ну, пойду дальше, – говорит он, – к Федюне зайду…
– Зачем?
– Да дело есть… Поговорим, покурим…
Да, труд это проклятие. Но и Клюев прав: мы все просыпаем самих себя. Что еще можно делать в Обломовке?
Я отчетливо помню пожар в прибайкальской тайге, у северо-западного побережья, куда меня занесло с геологической партией лет так в девятнадцать. Мы бродили с тяжеленными рюкзаками по лесу, собирая странные камни, то спускались с сопок вниз в распадки, в самый настоящий таежный бурелом, то вновь поднимались наверх, чтобы снова уйти вниз. Можно было ударить по рыхлому валуну топором – от него пластами отслаивалась порода с вкрапленными в нее настоящими темно-малиновыми гранатами – их можно было собирать мешками, тайга невероятно богата. Я чувствовал их красоту, но мысль – взять что-то с собой – мне даже не приходила в голову. Я был полноценным вьюношей, но в некотором роде дурачком, читавшим в палатке «Братьев Карамазовых», когда все на берегу Байкала сидели и бухали у костра. Надо мной подсмеивались – но не без уважения, времена были другие.
Пожар возник вдалеке, но даже на расстоянии чувствовалось, что это нечто страшное, сверхчеловеческое, неодолимое. Тайга пылала внизу, в распадках, где невозможно было дышать, там и без пожара-то трудно пройти – нужно пробираться через вековечный хаос наваленных друг на друга мертвых стволов.
Это был воистину огнь пожирающий – страшнее трудно себе что либо представить, – от которого бежало и летело все – кабаны, косули, лоси, рыси, зайцы, птицы… Несмотря на расстояние, гарь внизу не давала дышать, и только наверху, на сопках, ее разгонял сильный ветер.
Мы почувствовали себя совсем в безопасности, взобравшись на высокую почти безлесую сопку, покрытую жирной зеленой травой и местами густым кустарником. Тут мы, наконец, устроили привал, перекусили; отойдя шагов на пятьдесят, я вспугнул роскошного лоснящегося медведя, отъевшегося за лето, и скорей всего, никогда не видевшего двуногих существ. Он, похоже, спал, и, учуяв запах гари, сонный вылез из кустов, плохо понимая, что происходит. Я растерялся и лишился дара речи… мы оба замерли – нас разделяло, может быть, шагов тридцать… Я ясно помню его маленькие черно-красные глаза, выражавшие абсолютное недоумение… К счастью, мой опытный начальник, доктор геологических наук, вовремя обложил его таким зычным трехэтажным матом, что бедный мишка рванул вверх по склону сопки, время от времени испуганно оглядываясь – что за странные существа согнали его с насиженных мест…
В Березно же пожар начался совершенно прозаично. Вдали за рекой, в Заво́дском лесу, стал подниматься пепельно-серый дым, на который мы сначала не обратили никакого внимания.
Я отправился за водой к соседям, где на скамейке недалеко от колодца сидели несколько бабок. И пока я наполнял ведра, услышал: «Вот, раньше б, если был пожар, то вся деревня бросилась бы тушить, а теперь никого не дозовешься…»
Мы жили тут первое лето, второй месяц, и я почувствовал себя неловко. Вернувшись домой, я одел сапоги, взял лопату, топор, предупредил Маргариту, и отправился в лес. Маргарита была решительно против, но не выдержала, и тоже побежала за мной. Еще с нами внезапно отправилась молодая дачница, от которой я такой прыти никак не ожидал.
Мы перешли вброд у мельницы речку Яню, где уже вовсю пахло гарью, и через полверсты наткнулись на пожарище. Огонь расходился по эллипсу, диаметром метров 300, ветра почти не было, поэтому пламя пожирало лес не слишком быстро. Я стал лопатой сбивать огонь по периметру, Маргарита шла за мной и гасила новые очаги возгорания, а молодая соседка отправилась в деревню за подмогой, – ясно, что одним нам было не справиться.
Жар от огня шел страшный, шляпа с полями совершенно не спасала от дыма и гари, Маргарита ругалась: «Ты с ума сошел, мы сейчас сгорим в этом пекле! Только нам это и нужно, а больше никому!» Я уже хотел прекратить это безнадежное дело, но погасив огонь метров на тридцати, почувствовал нечто невероятное… Вдруг откуда-то изнутри, помимо моего сознания и воли, вспыхнул и охватил меня целиком безумный нечеловеческий экстаз: я почувствовал, что мы боролись с неодолимой стихией на равных, и даже начали побеждать ее! Подобного всепоглощающего чувства я не испытывал никогда: «А мне это нравится!» – заорал я, и продолжал лупить лопатой по периметру пожарища. Но это был уже не я: все, что я делал, происходило помимо моего сознания, кто-то другой, родившийся во мне, отчаянно боролся с пламенем, испытывая дикий ницшеанский восторг от неведомых стихий, которые поднимались из глубин навстречу пожару…
Что произошло со временем, совершенно не ясно. Мгновение казалось часом, а час мгновением. Я так и не могу вспомнить, сколько реально прошло времени, пока из деревни не подошла подмога, но мы уже успели погасить больше половины периметра пожара. Двадцать минут, час, два часа… Это было настоящее пробуждение, откровение, сатори – преображение сознания и всей твоей сущности – то редчайшее состояние, которое остается навсегда и никогда не стирается из памяти… И только тогда понимаешь, какие бездны энергии тлеют в наших глубинах, но проявляются лишь в редчайшие мгновения. Две трети жизни мы спим, используя не более четверти своих физических и духовных возможностей, и лишь изредка просыпаемся… «Когда, мы мертвые, просыпаемся».
Потом прибежали мужики с лопатами и топорами и дотушили оставшуюся половину. Мы все вместе прокопали канавку, и огонь начал стихать. Последними, естественно, приехали лесники, с трактором, которые дотушили мелкие очаги возгорания…
Мы сидели у речки с мужиками и обсуждали, какой подвиг мы совершили. Одни говорили, что если бы не мы, то сгорел бы не только лес, но и вся деревня, другие говорили, что и несколько б деревень пожгло, а то и дошло до самого Заянья… Все это походило на рассказы «охотников на привале».
Но пожар был потушен. Часть леса мы, действительно, спасли, и с тех пор в деревне нас всерьез зауважали.
Чем жить в лесу, кроме огорода, тем более что урожая может не хватить и до середины весны?
Поздней осенью и в начале зимы в реках, ручьях, протоках, озерах бывает много рыбы – от щуки и окуня до язя и линя; но когда все заваливает метровым снегом, рыба исчезает. Зимой собирают чагу с берез и сдают ее в автолавку, которая приезжает раз в неделю. Чага – березовый черный гриб, очень тяжелый, надо набрать мешок и тащить по снегу несколько верст, труд адский, а платят за чагу гроши.
По весне рыбы опять много, но к лету и она кончается, куда-то уходит в дальние омуты, сколько ни кидай спиннинг или удочку, кроме мелкоты ничего не поймаешь. В мае появляются сморчки и строчки – вкуснейшие грибы, но здесь они почему-то не пользуются популярностью… В июне собирают лесную землянику (она уже может принести доход), иногда морошку на болотах, в июле чернику и лесную малину, в августе – бруснику, но главное ягодное золото – клюква идет в сентябре. Настоящие болотные сидельцы (как Колин брат, Женя, по прозвищу «американец») на мшаге, именуемой Коросло, за месяц – если клюквы много – могут собрать тонну-полторы, по два-три пуда в день. Но собрать еще треть дела; вынести с болота три пуда сразу – невозможно, мох проваливается, в глухих местах можно и сгинуть вместе с мешком. Приходится разбивать добычу на три части и тащить с полверсты до велосипеда или мотоцикла. И, наконец, клюкву надо перебрать, сохранить и в конце октября продать разумно оптом, ибо скупщики дают всего лишь полцены.
В свое время у Николая была мечта – скопить деньги на «видик» и открыть в деревне видеосалон, начать собственное дело. Если вспомнить Макса Вебера, капитализм и частное предпринимательство проистекают из лютеранско-кальвинистского аскетизма: упорный труд, бережливое преумножение первоначального капитала – залог подлинной жизни. Труженик, успешно возделывающий свою ниву, тратящий много меньше, чем получает, – прообраз праведника и одновременно эмбрион зарождающейся эпохи человеческого процветания. Заработанные деньги нельзя тратить на себя, их нужно вкладывать в дело и жить, как в монастыре, – и тогда будет шанс оправдаться перед Богом.
Всем известно, что в деревне денег мало и кредит взять негде. Но если они появляются, потратить их не на что, а сохранить очень сложно. Когда охают над сельской нищетой, не понимают, что деньги, даже в относительно небольшом количестве, для современной деревенской жизни чаще зло, чем добро. Немногие «крепкие мужики» («кулаки» по советской терминологии), обустраивающие свое хозяйство и умеренно пьющие, в основном люди полугородские. В той или иной степени они прошли через городскую жизнь: для них «золотой телец» не так опасен.
О проекте
О подписке