Маргарита и Алевтина Сомины (11 и 6 лет, город Оренбург)
Это был обычный летний день. С утра начал накрапывать мелкий дождик, и мама не отпустила нас гулять. Ритка уселась рисовать, а мне было скучно, я слонялась по дому и путалась у всех под ногами. Полистала книжку – сто раз уже видела. Попробовала устроить куклам праздничный обед – тоже надоело, без Ритки не игралось. Посидела на подоконнике, посмотрела, как мокнет под дождём наша улица. Потянулась на кухню, к родителям. Папа точил ножи, мама затеяла пельмени, намесила теста и раскатывала его скалкой по столу. Облачка белой невесомой муки так и взлетали вверх, пачкали мамин фартук. Родители тихонько переговаривались, обсуждали какие-то свои проблемы, кому-то надо было помочь с дачей, кто-то из соседских мальчишек опять попал мячом в окно, надо было полить цветы в палисаднике. Я устроилась на табуретке, наблюдая за ловкими мамиными руками, за тем, как словно по волшебству на столе вырастают стройные ряды пельменей. Чуть слышно бормотало радио, играла какая-то музыка. Это был обычный летний день. 22 июня 1941 года.
Когда по радио зазвучал голос Левитана, папа отложил нож, у мамы затряслись руки, она выронила скалку, с ужасом посмотрела на деревянный ящичек приёмника. Прибежала Ритка, мама как-то судорожно обняла её, прижала к себе.
Я не понимала, что происходит. Ну, война и война. Телевизора и интернета тогда не было, война представлялась чем-то вроде игры в деревянных солдатиков, или как мальчишки с криками носятся по улице. Никто не знал, что это всерьёз и надолго.
Папа вскочил, хотел сразу куда-то идти, но мама не пустила его. Спокойно сказала:
– Подожди. Поешь сначала по-человечески. Я что, зря пельмени развела? Успеешь.
Папа очень любил мамины пельмени, поэтому сел на место и за ножи опять взялся. Ему нужно было чем-то занять руки.
Мама сняла с плиты пельмени. Горячие, вкусные. Это был наш последний обед. Последний раз на много лет мы сидели вместе за столом и ели досыта. Я ещё и ковырялась вилкой в тарелке, выбирала. Если бы я тогда знала, что буду вспоминать о тех пельменях, когда придётся искать паслён и есть его, чтоб только не урчал живот.
Вечером папа собрался и ушёл. Все мужчины собирались в центре города, на площади. Не было ни повесток, ни военкомата. Все шли сами. С чемоданами, рюкзаками, узлами. С кем-то шли плачущие жёны и дети. Мы с мамой не пошли. Мама сказала, что папе и так тяжело будет.
На несколько недель папу и всех мужчин с нашей улицы отправили на обучение в село Петровское, что под Саракташом. От него приходили письма, мы читали и перечитывали их вместе, вечером при свете лампы. Через неделю мама велела Маргарите собираться и ехать к папе, отвезти домашней еды. Это сейчас страшно ребёнка и во двор выпустить. А тогда было просто. Маргарите 11 лет, значит, взрослая, значит, сама разберётся. Маргарита дошла до вокзала, отыскала нужный поезд, уже там, на станции назначения нашла какую-то телегу, которая довезла её до места учений. И у мамы даже мысли не было, что по дороге её кто-то обидит. Тогда было больше хороших людей, они были как-то добрее, что ли.
Сестра вернулась в целости тем же вечером. Рассказала, как папа по нас скучает. Я ещё, помню, расстроилась, что мама не отпустила меня с сестрой.
Ещё помню день, когда папу отправляли на фронт. Через какого-то знакомого он передал нам весточку. Мама бросила все дела, быстро одела нас, и мы втроём пошли его провожать. По дороге мама нам говорила, что, если даже увидим папу, не кричали ему, чтоб ему не было стыдно перед товарищами, чтоб он не расстроился перед отправкой.
На станции собралось много солдат, они шли колонна за колонной, все какие-то одинаковые. Я всё пыталась увидеть своего папу, ведь я его две недели не видела, соскучилась очень.
И вдруг мелькнуло его лицо, я закричала: «Папа!» Бросилась к нему, вырываясь из маминых рук, мигом забыла все мамины наставления. Ну и пусть мама потом будет меня ругать. Ну и пусть смеются товарищи отца. Пробилась к нему через всю колонну. Солдаты сбивались с шага, стараясь на меня не наступить. Папа обрадовался, взял меня на руки, всю дорогу до поезда нёс меня, не выпуская. И ни один командир ему тогда не сделал замечания, ведь все понимали, что, возможно, он обнимает меня в последний раз.
Папа уехал. Мы с Маргаритой ревели и махали руками вслед поезду. Мама тоже плакала, но старалась спрятать от нас лицо. Все были уверены, что это ненадолго. Месяц, два, может, три, а там наша сильная армия разобьёт немцев, прогонит с нашей земли. И папа вернётся.
Потянулись месяцы тяжёлые и страшные. Письма от папы приходили редко, мы радовались каждой весточке, каждому конверту. Тогда все бросались навстречу почтальонам. Почтальонов ещё не боялись. Первые похоронки пришли немного позже.
Цензура в армии была строгая. Солдатам запрещали писать, где они воюют, куда отправляется часть. Поэтому однажды мы получили письмо, которое не сразу смогли понять. Из-за переездов оно, к сожалению, потерялось, но то, что нам было долго непонятно, выглядело примерно так: «Дорогая моя Манюня (папа всегда так называл маму), очень по вас скучаю. Передай, пожалуйста, привет от меня всей нашей родне Степану Тимофеевичу, Анне Леонидовне, Инне Николаевне, Георгию Романовичу, а также дорогой Анастасии Дмитриевне». Когда мама прочла это письмо, мы все были в недоумении, я даже решила, что он там с ума сошёл, ведь у нас не было даже среди знакомых никого с такими именами. Мама много раз перечитывала это письмо и вдруг начала плакать, она поняла, КУДА отправили папу. А он нашёл способ ей об этом сказать, я думаю, что он тогда хотел с ней попрощаться.
Начались перебои с продуктами. Наши порции стали совсем маленькими, и хотя мама старалась отдавать нам последнее, есть хотелось всё время, животы урчали. Тогда-то я вспомнила мамины пельмени.
Совсем впроголодь, конечно, не жили. В нашей комнате стоял старинный комод царских времён, так мама отнесла его в местный театр, продала и на вырученные деньги купила козу. У нас было молоко, сметана. Кормить козу приходилось нам с Риткой. Весь день мы бегали по улице, рвали траву и собирали её в мешки. Траву сушили на дворе, получалось сено. Этим сеном был забит весь чердак и чулан.
Мама вычёсывала козу, из её пуха делала пряжу и вязала платки. Те самые настоящие оренбургские платки. Эти платки были очень тёплыми, их у мамы тут же расхватывали. А на вырученные деньги можно было купить немного муки.
От райисполкома нам выделили участок земли, где можно было выращивать овощи. Но участок этот был за городом, чтоб добраться до него, приходилось идти километров пятнадцать, а то и больше. Вот и представьте, как это, протопать такое расстояние, целый день отработать, а потом ведь ещё нужно обратно добираться. И всё пешком.
Зато осенью добыли тачку и притащили наш первый урожай. Тащили целую гору огромных тыкв, и эти тыквы всю зиму хранились у меня под кроватью. Я до сих пор помню пыльные жёлтые шары, их запах и миллион блюд, которые мама готовила из тыкв. Мы ели тыквы на завтрак, обед и ужин. Мы смотреть не могли на эти тыквы, но другого ничего не было. Как ни удивительно, я тыквы до сих пор люблю. А Ритка с мамой после войны договорились больше никогда тыквы не готовить.
На улице Астраханской у нас был дом с двумя комнатами. До войны в одной спали родители, а во второй – мы с сестрой. Но с первых дней войны в Оренбург потянулись беженцы. Они приезжали на поездах, на каких-то пыльных грузовиках, тянулись длинными тоскливыми колоннами с вокзала. Их нужно было куда-то девать, и беженцев распределили по домам. Поэтому мы перебрались в одну комнату, а вторую отдали беженцам. Разные были люди, у каждого своя история, своё горе. Больше всего мне почему-то запомнились два весёлых парня из Ленинграда. Они очень радовались, что их успели эвакуировать. Один любил по вечерам играть на гармошке, а второй был молчун, каких мало. Они на память нам оставили мешочек с лото. Представьте, люди идут, тащат на себе то, что сумели схватить из дома. Кто одежду, кто ценности. А у этих – лото и гармошка. До сих пор у нас лежит этот мешочек с лото. Раньше мы с детьми в него играли, теперь с внуками.
Мой отец Сомин Сергей Григорьевич выжил в кошмарном аду под названием Сталинград, в 1945-м дошёл до Берлина и вернулся домой.
Моя мама Сомина Мария Васильевна ждала его, вздрагивая, когда мимо калитки проходил почтальон, и пряча голову под подушкой, когда голосили соседи, получившие похоронку.
(Александра Голышева, 16 лет, деревня Семёновское Калужской области)
Вечерами Шурка сидит на печке. Ещё с тех времён, когда в деревне были немцы, так повелось. Лишний раз не попадаться на глаза, спрятаться, укрыться. А то бывало всякое.
Да и холодно на улице. Октябрь месяц. Дождь колотит в крышу, а ветер калиновой веткой – в стекло деревенской избы. Мать Прасковья что-то шьёт. Керосин давно кончился, отец нащипал лучины, и мать шутит, что при немцах живут, как при царе – по домам и с лучиной.
Отец Андрей Ефимович рядом с матерью. Просто сидит на лавке, опустив на колени натруженные мозолистые руки. То ли дремлет, то ли думает о чём-то своём. Молчат. Говорить не о чем.
Шурка под драным полушубком чувствует боком, как остывают кирпичи печки. Дров осталось мало, их надо поберечь до зимы, вот и топят едва-едва, лишь бы только хата не выстыла. Шурке и зябко, и тоскливо. И почему-то вспоминается первый день, когда пришли немцы.
Тогда в деревню с рёвом вкатили мотоциклы, солдаты разбойничьей шайкой рассыпались по домам. Сразу же послышались крики и выстрелы, немцы отстреливали кур во дворах. Шурка видела, как два мотоциклиста уводили корову у их соседки, а та, растрёпанная, без платка бежала следом за молодыми мордатыми парнями в серой форме и кричала, повторяя только одно:
– Мы ж старики, мы ж старики!
У родителей Шурки коровы не было, была коза, которую тоже увели. Курами набили мешки, а когда некуда было уже заталкивать окровавленные тельца в белых перьях, стали просто упражняться в стрельбе по мечущейся птице.
В хату зашёл толстый немец в блестящих сапогах. Ткнул отца стволом автомата:
– Партизан?
Партизан в округе ещё не было, но их уже боялись. Немец прошёлся по хате, по-хозяйски засовывая в карманы, что приглянулось. Наткнулся в чулане на кадку с солёными белыми грибами. В тот год летом на грибы был урожай, они росли чуть не на огороде, солили их бочками. Немец вытащил нож, поднял крышку кадки, подцепил один из грибов. Сморщился, выплюнул обратно в кадку. Мать потом хотела выбросить эти грибы, отец не дал. Он как знал, что грибы эти им придётся есть всю зиму, растягивая по кусочку, по половинке, лишь бы только дотянуть до первой лебеды. В тот раз немцы пограбили и уехали. Соседка с плачем ползала по дороге.
Ночью в сентябре из дождливого ненастья шагнул в избу рослый рыжий финн, увидел на Шурке валенки, рванулся к ней, стал стаскивать с ног. Шурка сдуру упёрлась, закричала: «Не отдам!» Финн выхватил нож, стал размахивать им перед носом у девушки. Отец застонал:
«Отдай, Шурка, отдай!», но в девчонку словно бес вселился. Финн уже уходил с добычей, она подскочила к нему, выхватила валенки из рук, прижала к груди. Кто знал бы, чем кончилось бы, но тут в хату на крики вошёл немецкий унтер, брезгливо что-то сказал финну. Тот рявкнул в ответ, спрятал нож за пояс, и вместе они вышли обратно в дождь.
Всю ночь Шурка проплакала в обнимку с родителями.
Вспомнился ей и воздушный бой над деревней, когда сбили наш истребитель, и он упал за деревней в низину, где все время было сыро и росли крупные опята. Люди побежали к месту падения, надеясь найти летчика, но он был уже неживой. И уже много лет после войны подруга Шурки расскажет ей, что они вынули документы из комбинезона, и там было его имя – Григорий Посеченко или примерно так. Похоронили его еще до немцев за деревней, недалеко от места падения.
В стуке осенней непогоды неожиданно послышался ей посторонний звук, шедший с заднего двора. Приподнявшись и прислушавшись, Шурка вновь услышала этот стук, показавшийся ей немного громче. «Папа, послушай», – обратилась она к отцу, указывая на дверь. Теперь и Андрей Ефимович услышал стук. Шаркая подошвами старых ботинок, он подошел к задней двери чулана и вполголоса спросил: «Кто там?»
Из-за двери русский голос спросил: «Хозяин, немцы есть в деревне?» А немцев-то как раз и нет. Всего пару дней как съехали. Квартировали почти месяц, обожрали всех, обобрали до нитки и уехали.
– Нет немцев, – ответил Андрей Ефимович.
– Тогда откройте, свои, – донеслось с заднего двора.
Шуркин отец осторожно открыл засов, выглянул. Потом отодвинулся, впуская неожиданных гостей внутрь.
– Откуда? – глухо спросил он.
– Из-под Вязьмы.
Опять из-под Вязьмы. Уже не раз вот так осторожно стучали к ним ночные посетители, замёрзшие и голодные, пробирающиеся на восток. И все из-под Вязьмы, где в страшном котле погибли армии, защищавшие Москву. Родители делились с ними, чем было, согревали их, прятали от немцев.
Вошли семеро. Шесть солдат и командир в кожаной портупее с пистолетом на правом боку. Он один был в сапогах, остальные – в обмотках. Мать достала из печи чугунок с ещё тёплой картошкой, Шурка принесла из чулана грибов. Хлеба, конечно, не было, мать пекла лепёшки, смешивая муку с водой. Но солдаты вцепились в эти неказистые лепёшки, как будто это были самые лучшие пироги.
Стол вынесли на середину избы, поставили рядом лавки. Бойцы ели торопливо, жадно, как едят давно изголодавшиеся люди. Молчали.
В этом молчании чувствовалась неловкость от того, вот так вот всё получилось, что вместо победы идут они по своей земле крадучись, как воры, и оставляют своих же русских людей на произвол немцам, и ничего с этим нельзя сейчас поделать.
Чтобы как-то снять неловкость, Андрей Ефимович спросил:
– Как дальше-то будет, что ждать?
И тут командир неожиданно сказал громко:
О проекте
О подписке