В 1869 году в рядах студенчества возникла новая организация: 22-летний Сергей Нечаев сформировал «Народную расправу» и организовал убийство своего товарища Ивана Иванова. «Нечаев искал избранных. Твердил, полосуя глазами-щелками: «Иезуитчины нам до сих пор недоставало!» Говорил о дозволенности всех средств ради революции, о непрекословном подчинении Комитету, о смертной казни не только предателям, но и ослушникам. Ему робко возражали: дисциплинарность погубит братские чувства. Он отвечал, что боязнь «тирании» – участь дряблых натур. Капризничаете, господа, боитесь крепкой организации. Возникнет недоверие друг к другу? Здоровое недоверие – основа дружной работы. Хотите служить народу – служите. Нет – Комитет обойдется без вас»[48].
Революционер декларировал: «Мы считаем дело разрушения настолько серьезной и трудной задачей, что отдадим ему все наши силы и не хотим обманывать себя мечтой о том, что хватит сил и умения на созидание. А потому мы берем на себя исключительно разрушение существующего общественного строя; созидать не наше дело, а других, за нами следующих».
Писатель Николай Успенский весьма жизненно изобразил волнение родителей за состояние умов своих подросших «дитяток»: «У Карпова есть и сын – студент Московского университета: рассчитывая на него как на опору своей старости и опасаясь, как бы молодой человек не сделался «якобинцем» в испорченной среде нынешней молодежи, Карпов почти в каждом письме к нему упоминал: «Если вздумаешь бросить науку, приезжай домой; у твоего отца хлеба хватит…»[49]
Университетский устав 1863 года вдохнул новую жизнь в высшие учебные заведения. Ректоры и профессора отныне избирались, университет получал автономию в решении многих вопросов. Четыре факультета Московского университета, физико-математический, историко-филологический, юридический и медицинский, могли похвастать наличием 1500 студентов, постоянно росло число разночинцев.
Далеко не все студенты обладали должным уровнем материального благосостояния. Экономист И. И. Янжул вспоминает те лишения, которым он подвергался в университетские годы: «Я мог издерживать… на пропитание не более 3 коп. в день, причем на две покупал в городе у разносчика 1 фунт печенки и на копейку черного хлеба… Иногда эта диэта разнообразилась похождениями в «Обжорный ряд», где я спрашивал, помнится мне, за две копейки порцию щей, а за копейку или две отдельно кусочек мяса… Разумеется, в такие тяжкие времена правильное регулярное питье чаю прекращалось, если только Бог не посылал добрых людей, которые предлагали по знакомству угостить меня чашкой этого нектара»[50].
Однажды будущему профессору пришлось истратить три драгоценных рубля на галоши. Они развалились через неделю, потому что были ловко сшиты мошенниками из маленьких кусков кожи. Голодно жилось в студенческие годы и писателю Глебу Успенскому: «Я занимался корректурой и получал 25 руб. сер. в месяц. Сначала еще было свободное время, то есть утром часа 3 можно было провести в университете, но потом, когда начали печататься адрес-календари, росписи кварталов, чайные ярлыки и лечебники, когда работы было невпроворот, тогда просто некогда было дохнуть. Мне оставалось одно – или бросить типографию и ходить в университет, или с голоду околеть: потому что брось я типографию – я лишаюсь 25 р., единственного источника существования, но зато – университет, куда, конечно, по причине голодного брюха ходить не будешь. Загадка была очень сложная»[51].
Одно дело – жить в Москве постоянно, другое дело – быть гостем столицы. Один из жителей Ярославля, приехавший в 1869 году на археологический съезд, нашел номер за рубль в сутки в гостинице Челышова в районе Театральной площади. Его рассуждения о столичной дороговизне действительно вызывают сочувствие – за свечу заплати отдельно 10 копеек, за постельное белье еще 15 копеек. «Захочется есть, чаю напиться, в Москве расстояния огромные и на улицах дождь, слякоть, без извозчиков не обойдешься. Выходит, в сутки мало двух рублей и надо припасать пожалуй все три».
Либеральные реформы коснулись и судебной системы. В 1866 году в Москве появился институт мировых судей, избиравшихся сроком на три года. Подобный служитель Фемиды был максимально близок к народным слоям, он рассматривал гражданские иски на сумму до 500 рублей, разбирался, кто кого обидел грубым словом, мог вникать в суть дел по устной жалобе, что позволяло защищать свои интересы в суде даже неграмотным. Судья всячески старался склонить стороны к примирению, сводил на нет бюрократические излишества, даже письменный протокол велся не всегда.
На заседания мог явиться поглазеть любой горожанин, что уже с первых дней сделало мировые суды конкурентами театров, балаганов и прочих зрелищных заведений. Популярность нового развлечения увеличивалась после ежедневных отчетов в газетах: репортеры, как правило, записывали и затем публиковали самые курьезные ситуации. М. Вострышев пишет, что только за первые 9 месяцев работы в мировые суды Москвы поступило 38 тысяч дел[52].
Зрителям нравилась простота и «жизненность» рассматриваемых ситуаций, мировые судьи становились героями баек и анекдотов. А. А. Лопухин обращался к подсудимым, даже к женщинам, по имени-отчеству, на что однажды обиделась крестьянская баба: «Я тебе не Дарья Ивановна, а мужняя жена!» Судья Багриновский решался на эксперименты. Два охотника не могли поделить купленную вскладчину собаку. Им было предложено выйти на улицу и звать пса в свою сторону. К кому прибежит довольно виляющий хвостом песик, тот и хозяин. Соломоново решение!
Д. И. Никифоров свидетельствует, что для сановников бессословность суда (утвержденная, по крайней мере, законом) давалась трудно: «Состав судей был разношерстный, но в большинстве случаев с сильной либеральной подкладкой. Вообще желание судей было как-нибудь оскорбить или унизить лицо, выше их поставленное в общественном положении… Современные судьи стали благоразумнее и не прибегают к крутым мерам прежнего времени и не мечтают, как прежние, об уравнении всех к одному знаменателю, а себя не ставят на недосягаемый пьедестал, как римские трибуны и цензоры. Вообще это было грустное время худо понятых прав, новосозданных юристов».
За пару лет до введения судебных учреждений Московское юридическое общество решило познакомить публику с новым порядком ведения дел. Из архива Сената вытащили несколько старых папок для инсценировки и чтения по ролям. В число избранных для «постановки» попал случай, произошедший в Симферополе: чиновника связали веревками и оставили на кровати, а его дом в это время хорошенько обчистили. В соучастии подозревали его собственную прислугу, некую Юлию Жадовскую.
Служанку играл Анатолий Федорович Кони, в те времена студент четвертого курса юридического факультета. Шел 1864 год. «Ему и пришлось все время говорить в женском роде, почему он беспрестанно ошибался и путал с мужским «я видел», «я видела», «я говорил», «я говорила» и т. п. Кроме того, бедному Анатолию Федоровичу приходилось также отвечать на множество крайне неудобных для мужчин расспросов, по поводу, напр., своего белья, отношения к одному из господ подсудимых, что прерывалось постоянным громким хохотом публики, несмотря на усердный звонок председателя… Кто, глядя на этого маленького студентика, игравшего забавную роль Жадовской, мог бы предсказать тогда, что он превратится со временем в крупного общественного деятеля, талантливого оратора и популярнейшего публициста?!!»[53] Желающих посмотреть на невиданное зрелище хватало.
В 1866 году в Москве рассматривали дело по нанесению оскорблений. Когда судья спросил, в чем заключалось оскорбление, истица ответила, что посетитель назвал ее питейное заведение кабаком: «Но, помилуйте, у меня князья, графы бывают. У меня не какое такое трехрублевое… Я это считаю для моего заведения оскорбительным. Сам господин частный пристав… У меня заведение известное, я не позволю, чтобы его марали. Я сама, наконец, не какая такая, а вдова коллежского регистратора». Зрители в зале долго смеялись над такой своеобразной попыткой защитить «честь» заведения. В июле 1866 года некий Антонов, гуляя в переулках Сретенки, начал лаять по-собачьи. В присутствии судьи он заявил: «Известно, выпимши был». Антонова приговорили к недельному аресту.
Учитель музыки Карл Шульц подал жалобу на мещанку Варвару Чиликину. Он утверждал, что мать отдала ему свою тринадцатилетнюю дочь в обучение, но потом тайком забрала ее, тем самым нарушив контракт. Немец намеревался вернуть ученицу через суд. Мещанка начала оправдываться: «Отдавая свою дочь господину Шульцу для обучения музыки, я думала, что отдаю ее в пансион. Между тем оказалось, что она поет и играет у него в хоре арфисток по ночам в трактирах, где привыкает к всевозможным порокам. Я не знаю, имею ли я какое право после контракта, но умоляю вас, господин судья, именем Бога спасти мою дочь от разврата». После пламенной речи мать упала на колени. Судья выяснил, что несовершеннолетнюю заставляли работать в питейных заведениях, и аннулировал договор.
В 1868 году в Хамовническом участке слушалось дело о драке на Воробьевых горах между тремя обывателями и двумя лодочниками. «Мы наняли лодку за рубль серебром у Крымского моста и деньги заплатили вперед. Мы прогуляли на Воробьевых горах до позднего вечера, потом хотели отправиться домой, хватились лодки, а ее нет. Я стал просить лодку у перевозчика Петрова, а он, пользуясь нашим неприятным положением, запросил с нас два рубля серебром. Это показалось мне и недобросовестным, и обидным. Я стал настаивать. Тогда он толкнул меня в воду, из этого и вышла драка», – говорил один из участников потасовки. Судья отметил, что лодочник имел право запросить какую угодно цену, но оштрафовал любителей выяснять отношения кулаками за нарушение тишины в общественном месте.
21 августа 1868 года у Сухаревой башни поймали пьяную женщину, просившую милостыню с годовалым ребенком на руках. Позже выяснилось, что младенца она взяла у своей квартирной хозяйки. Полураздетый ребенок посинел от холода. Нищую «коммерсантку» приговорили к трем месяцам заключения. Судья не смог доказать, что младенец отправился на «заработки» по предварительному сговору мамаши и ее квартирантки, хотя в те годы такой способ мошенничества был весьма распространен.
Горничная, служившая у эконома Матросской богадельни, жаловалась в Сокольнический участок мирового суда, что смотритель благотворительного учреждения Соболев ругал ее самыми последними словами, хотя она всего лишь пришла за свежими газетами.
Начальник оправдывался, что не сдержался из-за большой охоты к чтению: «Мы получаем газеты в шесть часов. Я, как начальник богадельни, получаю газеты первый. А Татьяна пришла ко мне в семь часов. Вы, господин судья, знаете, катковская газета большая, в час ее не прочитаешь. Я и дал им полицейский листок, а газет, сказал, не дам до утра… Но, признаюсь, я назвал ее дрянью и по-христиански согласен попросить у нее за это прощения». Дело кончилось мировым соглашением.
В июле 1869 года в мировой суд Мясницкого участка обратился подданный Пруссии Гельдмахер. Его волосы были окрашены в густой фиолетовый цвет. Над Гельдмахером подшутили в пивной лавке, где он ненароком заснул. Посетители посыпали его фуксином и облили водкой, краска быстро разошлась по прическе и дала соответствующий оттенок. Судья приговорил озорников к месяцу ареста.
Отечественная система юриспруденции искала себя на протяжении шестидесятых и семидесятых годов. Создавалась школа правоведения. Уходили в прошлое «аблакаты от Иверской», готовые за гривенник состряпать любую бумажку. «Собирались они в Охотном ряду, в трактире, прозванном ими «Шумла». Ни дома этого, ни трактира теперь уже не существует. В этом трактире и ведалось ими, и оберегалось всякое московских людей воровство, и поклепы, и волокита. Здесь они писали «со слов просителя» просьбы, отзывы, делали консультации, бегали расписываться «за безграмотностью просителя»[54]. Шумная Воскресенская площадь давала приют самому разному люду, в том числе и таким «юристам» дореформенной эпохи.
Городская казна постепенно богатела и увеличивалась: если в 1863 году доходы московского бюджета составили 1 миллион 719 тысяч рублей, то в 1869 году – 2 миллиона 128 тысяч рублей. С момента введения новой системы городского самоуправления в 1863 году до 1868 года доходы города увеличились на 79 %, а расходы – на 77 %[55]. В 1868 году 45 % от всех городских сборов давали промышленные и торговые заведения.
В собственности городских властей к концу 1860-х годов находилось пять бань, 18 лавок и палаток, «из которых пять деревянные», 10 питейных домов. Доля этого имущества в общей структуре московских доходов была ничтожной: бани приносили 10 тысяч рублей в год, лавки – 3 тысячи. Некоторые источники звонкой монеты кажутся сейчас экзотическими. В частности, на главных городских площадях находились весы, сдававшиеся в аренду частным лицам. Двенадцать весов приносили Москве 10–12 тысяч рублей ежегодно.
Москвичи платили особый налог на приусадебные участки, учрежденный в 1823 году: тот, кто владел огородом за пределами Земляного Вала, вносил раз в год 11 руб. 43 коп., в границах Садового кольца приходилось отстегивать в два раза больше, 22 руб. 86 коп. «За первогильдейскую торговлю город сбирает по 37 р. 50 к., а за содержание какого-нибудь огорода, засаженного капустой да луком… Какая поразительная неуравнительность сборов, вовсе не соответствующая торговым оборотам! Эта неуравнительность – настоящая ахиллесова пята московского городского хозяйства».
Расходы на освещение выросли со 104 до 143 тысяч рублей ежегодно, увеличились траты на народное образование, до 140 тысяч рублей уходило на содержание судебных учреждений, появившихся в годы реформ. Полиция, куда включались и пожарные с врачебной частью, «съедала» по 500–600 тысяч рублей каждый год.
В 1863 году в Москве на полном серьезе обсуждали введение налога на собак, указывая на аналогичные сборы в Риге и Варшаве. Власть хотела искоренить привычку обывателей «держать без всякой надобности и пользы на дворах своих по нескольку собак». Понятное дело, что больших доходов абсурдный сбор бы не дал, но генерал-губернатора возмущали «целые стаи этих полуголодных и часто бесполезных животных».
По 20 копеек серебром за каждую квадратную сажень дороги приходилось платить владельцам домов, расположенных вдоль шоссе. Довольно больших вливаний стоило городу содержание местного самоуправления: городскому голове в 1864–1869 годах положили жалованье в 5000 рублей ежегодно, на награды служащим и на «труды, выходящие из круга прямых обязанностей», тратили по 10 000 рублей.
Расходы на городское самоуправление выросли со 103 тысяч рублей в 1863 году до 140 тысяч в 1869-м. Отдельной строчкой в городском бюджете проходило натирание воском полов в доме обер-полицмейстера, на что уходило 195 рублей (к слову, натирание таких же полов в особняке московского губернатора обходилось бюджету в 175 рублей). Обер-полицмейстер получал жалованье, почти равное «зарплате» городского головы, – 5091 рубль. Особенно интересен раздел «Случайные расходы и непредвиденные издержки»: здесь сплелись наем квартир для ночлежников (5000 рублей), устройство паркетных полов в городской больнице (5090 рублей), печать плана Москвы (от 1 до 4 тысяч рублей), содержание сторожа при избе Кутузова (142 рубля)[56].
В 1867 году Москва погрузилась в атмосферу празднества. Город принимал Всероссийскую этнографическую выставку. Маленькая модель Российской империи вызвала необыкновенный интерес москвичей. Выставка проходила в здании Манежа. В первом отделе были представлены фигуры всех живших в России народов, одетые в национальные костюмы, – «племена инородческие (116 фигур) и племена славянские – восточные (118 фигур), западные и южные (66 фигур)».
Во втором отделе любовались предметами домашнего быта, посудой, музыкальными инструментами, в третьем – материалами археологических раскопок, черепами, орудиями труда. Президент Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии Григорий Щуровский говорил о втором открытии России: «Кому не известно, что русские люди, еще не так давно почти единственно ограничивались изучением того, что относится к Западной Европе. Редкому из них приходило на мысль, что Россия в научном отношении представляет столько же или еще более интереса, чем западные страны. Но в последнее время, к общей радости, мы замечаем поворот от запада к востоку, замечаем тот живой интерес, который начинает проявляться у нас ко всему, касающемуся России… Изучение чужого или других стран должно быть только дополнением к изучению своего или отечественного. Явление самое отрадное!»[57]
24 апреля выставку посетили Александр II и наследник престола, будущий император Александр III. Некоторые экспонаты вызвали живую реакцию царя: «Его Величество интересовался костюмами алеутов, сшитыми из китовых кишок и украшенными искусным шитьем; указывая на байдарку, Государь обратился к Цесаревичу и заметил Ее Высочеству, что она, вероятно, видела такую алеутскую лодку в Царском Селе». В избушке великорусского крестьянина Александр II долго рассматривал наклеенные на стену старые лубочные картинки. Увидев жилище без трубы, топившееся по-черному, он заметил: «К сожалению, таких изб еще весьма много в России».
Интерес ко всему национальному только пробуждался в 1860-е годы, отгремели пышные торжества по случаю тысячелетия России. Интересно, что в ходе новгородского праздника Александр II выплыл к своим гостям, повторяя путь полулегендарного Рюрика в 862 году. Конечно, многие понимали, что выставка затевалась не только с намерением показать этническое многообразие Российской империи. Польские эмигранты писали в манифесте: «Этнографическая выставка, если б даже предпринята была с чисто научною целью, вследствие толков московской печати принимает значение политическое. Ее главная и руководящая мысль состоит в том, чтоб доказать миру, что 50 000 000 жителей Московского царства, вместе с 30 000 000 славян, находящихся под властью Турции, Пруссии и Австрии, составляют не одно племя, но один сплошной народ славянский».
О проекте
О подписке