Читать книгу «Порез» онлайн полностью📖 — Патрисии Маккормик — MyBook.
cover

«Для третьеклассника Сэм отлично рисует. – Я воображаю, как разговариваю с тобой этак вдумчиво и спокойно. – Но с правописанием у него беда». На открытке – я спрятала ее под матрасом у себя в комнате – написано: «Надеюс, тибе лудше». И подпись: «Сэм и Лайнус».

«Лайнус – наша кошка», – объяснила бы я тебе. Ты бы понимающе кивнула, а я бы пустилась в дальнейшие разъяснения, мол, Лайнус теперь приходится жить на улице, так как доктор сказал, что Сэм болеет в том числе из-за нее. Я бы рассказала, что мы назвали ее Лайнус, хотя она девочка, потому что котенком она имела привычку таскать в зубах носок. Носок выглядел как «безопасное одеяло», и мы назвали ее Лайнус[4]. Я бы рассказала все это. Ты бы улыбнулась. Мы бы поболтали о том о сем. Вот только я не болтаю, ни о том, ни о сем.

Странно было ничего не сказать Сэму, когда он вручил мне открытку. Я просто погладила его по голове. Потом мама начала всхлипывать, и это дало мне предлог отойти – чтобы принести ей коробку с бумажными платочками с журнального столика. «Что в этом месте хорошего, – сказала бы я тебе, – так это то, что здесь повсюду стоят коробки с платочками».

Я проводила маму и Сэма к дивану в приемной. Сэм глазел по сторонам разинув рот – он так телик смотрит.

– Почему это место называется «Море и пихты»?

Наверное, он ждал ответа от меня, но я была слишком занята вытаскиванием оборванной нитки из обивки дивана. Я представила, как весь этот диван распускается и мы трое сидим на полу в куче толстых обивочных ниток.

Мама терла виски.

– Просто такое название, Сэм, вроде «Усадьбы Пеннбрук», где жила бабуля, – проговорила она наконец.

– В смысле, где бабуля умерла, – сказал Сэм.

– Ну… – Мама не смотрела на Сэма, а оглядывала комнату, пытаясь подсмотреть, что делают другие семьи.

– В том месте плохо пахло, – сказал Сэм.

– Ну смотри, Сэм, тут другое, – сказала мама. – Тут очень мило.

– Но что это за место? И почему Кэл вообще тут?

– Говори потише, – сказала она. – Я уже объясняла тебе. Она плохо себя чувствует.

– А с виду она не больная.

– Тсс, – сказала она. – Давайте о чем-нибудь приятном разговаривать, пока мы вместе, хорошо? – Она свернула платочек и положила его на колени. – Как твоя соседка? Хорошая девочка?

Я встала и, подойдя к окну, стала разглядывать парковку, ища глазами папу. Я увидела, как по тропинке идет какой-то мужчина, и постучала по стеклу; он поднял голову, и я поняла, что это совсем не мой отец. Раздвижные двери открылись, мужчина вошел и крепко обнял Тару.

– Если ты ждешь папу, то он не приехал, – сказал Сэм.

Мама высморкалась.

Я продолжала смотреть в окно; нашу машину не стоило даже искать на парковке, потому что мама больше никуда не ездит за рулем. Она дико боится больших грузовиков, а еще – пропустить съезд с трассы. Еще она дико боится кишечной палочки в гамбургерах, похитителей детей в торговых центрах, свинца в питьевой воде и, конечно же, пылевых клещей, шерсти животных, плесени, спор, пыльцы и всякого прочего, из-за чего у Сэма может случиться приступ астмы. Не знаю точно, чтó я предполагала увидеть на парковке. Но продолжала смотреть туда.

– Мама, – сказал Сэм, – можно мне батончик? – Он показывал на торговый аппарат.

Мама разрешила, а я подумала, что вот Сэму запросто можно самому подойти к аппарату и купить себе «сникерс» безо всякого сопровождения. Мама дала ему горсть монет по 25 центов, и он поскакал – в буквальном смысле поскакал – к аппарату.

– Папе приходится работать сверхурочно, – прошептала мама, когда Сэм отошел достаточно далеко. – Пытается подзаработать.

Она сложила свой платочек в ровный квадрат, потом в еще меньший квадрат, потом в еще меньший. У меня закружилась голова, пока я наблюдала за этим.

– Пришло письмо из страховой. – Она говорила так тихо, что мне пришлось наклониться, чтобы расслышать. – Они не оплатят твое… твое лечение здесь.

Приемная воспарила над фундаментом, зависла в воздухе на секунду и снова утвердилась. Я взглянула на мать – проверить, заметила ли она.

– Они говорят, что не оплачивают такое, поскольку то, что ты делаешь, – ну, знаешь, все эти порезы, – они говорят, это самопричиненное насилие. А страховка не покрывает самопричиненное.

Комната снова поднялась в воздух, затем пол скользнул куда-то, и вот я очутилась на потолке и теперь смотрела пьесу. Персонаж-мама все еще говорил; персонаж-я теребил нитку из обивки. Где-то за сценой в недрах торгового аппарата застучал «сникерс». Я попыталась сосредоточиться на маминых словах. Она встретила каких-то друзей в торговом центре, что-то такое.

– Я сказала им, что ты приболела, – сказала она. Платочек, теперь крохотный квадратик, вплывал в фокус и выплывал из него. – Ты как, справляешься со школьными заданиями?

Мамин рот продолжал шевелиться, но персонаж-я уходил прочь, лавировал в лабиринте диванов и столиков в приемной и еще диванов, пока не оказался в туалете для посетителей и не начал тереть внутренней стороной запястья о ребристый край аппарата с бумажными полотенцами. Все мое тело как будто стало одним этим местом на руке, и оно умоляло почесать его, поскрести, порезать – что угодно, что угодно – облегчения ради. Нажим, яркие капли крови, и наконец я в порядке. Я натянула рукав вниз, ненадолго прижалась щекой к холодной кафельной стене, а потом вернулась в приемную как ни в чем не бывало.

Только приемная почти опустела. Мне казалось, я пробыла в туалете всего минуту, но мама, и Сэм, и почти все остальные уже ушли. Я пошла по лабиринту диванов и столиков, заставляя себя концентрироваться и идти медленно, чтоб не броситься бежать.

Наконец я нашла Сэма, он сидел один в игровой – темном, похожем на библиотеку помещении, где хранятся настолки и карты, в которые никто никогда не играет. Игровая – мое любимое место здесь; я ухожу туда почти каждый вечер, когда у нас свободное время, чтобы не слышать фальшивого смеха из телика в нашей гостиной и фальшивых аплодисментов из телика на посту сотрудниц, и радио, и фенов в спальнях. Когда я вошла, Сэм обернулся и заулыбался, обнажив свои крупные новые кроличьи передние зубы.

– Кэл! Глянь, какая у них есть игра, – сказал он. – «Четыре в ряд».

«Четыре в ряд» – что-то вроде «крестиков-ноликов», где ты должен выставить ряд из четырех фишек в пластиковом, вертикально стоящем поле, и это наша с ним любимая игра. Мы начали играть в нее, когда Сэм заболел и ему запретили бегать сломя голову. Сначала я поддавалась, потому что он младше и потому что он болен. А теперь он каждый раз выигрывает.

Не знаю, как ему это удается, но Сэм видит сразу два или три способа выиграть. А я все время трачу свои ходы просто на то, чтобы заблокировать его, или пытаюсь выставить свою четверку в вертикальный ряд, пока Сэм не кричит «Попалась!» и не показывает на какую-нибудь свою законченную диагональ, которую я абсолютно прохлопала.

– Сыграем? – сказал он.

Я оглянулась проверить, нет ли кого поблизости. «Конечно», – хотела я ответить. «Конечно». Я сделала усилие, чтобы заговорить, но ничего не произошло. Я посылала команды от мозга ко рту. Ничего. Я задумалась, могут ли мышцы, обычно задействованные в речи, забыть, как они работают, от долгого неиспользования.

Некоторое время я таращилась в окно, как будто ответ был где-то там. Я кивнула.

Сэм выбрал черные фишки. Я взяла красные. Так всегда. Это даже не обсуждается. Пока мы сидели за столом и играли, единственный звук производили фишки, падая в пластиковые отверстия поля. Я представила, как произношу что-нибудь такое необязательное, старшесестринское – о Лайнус, о коллекции хоккейных карточек Сэма, – но меня вымотала сама мысль о том, чтобы заговорить.

Сэм опустил очередную фишку в поле и показал на ряд из четырех черных кружков, взявшийся из ниоткуда.

– Попалась, – сказал он. – Хочешь еще партию? – Он не стал ждать. – Ладно, – ответил он сам себе.

Тут до меня дошло, что Сэм понимает. Каким-то образом он узнал – своим странным, восьмилетним, мудрым образом, – что я не разговариваю. И стал говорить за нас обоих. Я ответила, опустив красную фишку в отверстие ровно по центру нижней линии. Это мой любимый первый ход.

– Кэл, – сказал он, качая головой, – старый, утомленный Сэм, делающий вид, что я разочаровала его. – Тебе нужно мыслить нешаблонно. – Я смотрела, как он бросает черную фишку в угол поля. – Это значит смотреть на вещи с разных сторон, – сказал он. – Мистер Уэйсс говорит, у меня хорошо получается.

Я бросила красную фишку сверху своей первой и задалась вопросом, кто такой мистер Уэйсс.

– Это мой тьютор. – Еще одна черная фишка заблокировала мой ряд. – Он приходит к нам домой.

Значит, Сэм снова настолько плох, что не может ходить в школу. А это значит, что мама расстраивается еще больше, чем обычно. А это значит, что папа еще больше задерживается на работе, чем обычно, или проводит больше времени с клиентами или с людьми, которых он надеется сделать клиентами, хотя они почему-то никогда ими не становятся.

– Не волнуйся, – сказал Сэм. – Мы за это не платим. Школа платит.

Я понятия не имела, как сходить, так что начала строить новый ряд с самого низа.

– Попалась! – Сэм показал диагональную четверку черных фишек. – Нешаблонное мышление, Кэл.

Он освободил поле, чтобы начать новую партию.

– Мама пошла поговорить с одной из твоих, ну, этих, учительниц. – Что-то в его словах, в том, как по-детски он это произнес, заставило меня почувствовать себя плохо. Он опустил черную фишку в угол. – Она пошла искать ее, пока ты была в туалете.

Я опустила красную фишку в центральное отверстие. У меня не было сил на нешаблонное мышление.

Сэм держал свою фишку над полем, готовясь сделать ход.

– Когда ты вернешься домой, Кэл? Мне никто ничего не говорит.

Мы еще посидели какое-то время, не знаю, как долго. На лице у Сэма сначала была надежда, потом серьезность, потом беспокойство, а потом что-такое, чего я не поняла.

– Да все нормально, – сказал он наконец. – Просто Лайнус скучает по тебе.

Я поднимаю глаза и рассматриваю тебя, по-прежнему сидящую здесь: лодыжки скрещены, на коленях блокнот. Ненавижу этот блокнот, потому что знаю: какие-то случайные вещи – типа твоего кресла, напоминающего мне о мертвой корове, – могут оказаться в нем в качестве доказательства того, что я псих. Но еще больше я ненавижу, как ты каждый день переворачиваешь страницу и пишешь сегодняшнюю дату, и каждый день, когда ты провожаешь меня до дверей, я вижу, что страница пуста.

Ты встаешь и надеваешь на ручку колпачок. Видимо, пора уходить.

Столовая здесь провоняла влажным запахом приготовленных на пару овощей – одного этого хватит, чтобы у любого начались пищевые затруднения. Но есть кое-что похуже запаха – шум. Иногда, если я, например, в Классе или игровой, можно притвориться, что это место – просто школа-интернат. Но когда все гостьи из остальных групп собираются вместе в столовой, орут, и ржут, и спорят, и едят, то не остается никаких сомнений, что ты в психушке. Наша группа должна сидеть вместе. Сидни ставит поднос на стол и пристраивается рядом со мной.

– Я постигла философию еды в «Псих-ты». – Она обращается ко всем сидящим за столом сразу.

Люди с пищевыми затруднениями поворачиваются к ней, чтобы внимательно послушать. Я кручу свои спагетти туда-сюда, пока они не соскальзывают с вилки.

– У них тут четыре основных вида еды: паста, пюре, пудинг и паштет. Они подают только то, что на «п».

Дебби вздыхает.

– Серьезно, – говорит Сидни, – вы заметили?

– Достала паста, – говорит Тара. – У меня проблемы со всеми этими углеводами.

– Ага, – говорит Тиффани. – Полная хрень.

– На прошлой неделе давали курицу, – говорит Дебби.

– Да, Дебби, мы помним, – говорит Тиффани. – Это был важнейший момент в твоей жизни.

Из-за того что нам, гостьям, нельзя давать настоящие столовые приборы, вся еда должна быть достаточно перемолотой, чтобы ее можно было есть пластиковыми ложками. Но в прошлый четверг у нас был цыпленок по-королевски, и поскольку в нашей группе только Дебби на Третьем уровне, то именно ей поручили выдать нам тупые пластиковые вилки и ножи. А после еды она же их собирала. «Как на пикнике», – сказала она тогда.

Сидни меняет тему.

– Смотрите, – говорит она, показывая в дальний конец столовой. – Призрак.

Женщина с седой косой до пояса вальсирует вокруг стола с салатами. На ней длинное белое платье, а руки вытянуты так, будто с ней танцует невидимый партнер.

– Она из «Чувихи», – говорит Сидни.

– Это что такое? – спрашивает Тара.

– Отделение, где держат настоящих психов.

– Ты имеешь в виду «Чуинги», – говорит Дебби.

– «Чувихи», – говорит Сидни. – Надо быть реально прикольной чувихой, чтобы туда попасть.

Все смеются.

– Если попала туда, уже не выйдешь.

На этот раз никто не смеется.

Ужин обычно длится недолго. Потому что первый пришедший в гостиную получает пульт от телика. Но сегодня какая-то задержка; из болтовни вокруг я вычленяю – происходит что-то необычное.

– Это здорово, – воркует Дебби над Беккой. – У тебя здорово получается.

Бекка опускает ресницы и отламывает кусочек от брауни. Потом она кладет этот кусочек на тарелку и разрезает его напополам пластиковой ложкой.

– Ты ведь съешь брауни целиком, да? – Дебби произносит это громко, чтобы все услышали.

Бекка кивает с наигранной скромностью.

– Ну же, – говорит она, тыча своим тонким маленьким локтем в руку Дебби. – Ты ведь знаешь, что я не могу есть, пока вы все глазеете.

– Хорошо-хорошо, – объявляет Дебби. – Все-все, не смотрите на Бекку.

Сидни соединяет большой и указательный палец, показывая Бекке «о’кей». Потом все очень демонстративно отворачиваются. Я отодвигаю свой стул назад, трогаю металлическую полоску, идущую снизу по краю стола, и смотрю вниз, на ноги. Гомон, состоящий из бряканья тарелок и кружек и громких разговоров, сначала затихает, потом снова нарастает, громче, чем был. И тогда я вижу, как Бекка роняет брауни с тарелки на колени. Она заворачивает его в салфетку, плющит до плоского состояния и сует в карман.

Спустя еще немного времени Бекка говорит, что можно смотреть. Все охают и ахают. Раздается три звонка – это сигнал, что ужин закончен; Дебби говорит, что сегодня надо отдать пульт Бекке.

Позднее вечером все смотрят в гостиной «Свою игру»[5], а я с кучей стирки в руках прячусь в нычке возле поста сотрудниц и жду, когда будет пусто. Мне приходится стирать через день, потому что мама дала мне с собой почти исключительно пижамы. Точнее, ночнушки. Новенькие, с цветочками и бантиками.

Я дожидаюсь, пока Рошель, дежурная по туалетам, уйдет с поста и займет свое место на оранжевом пластиковом стуле между туалетами и душевыми кабинками. Потом я чуть-чуть придвигаюсь к посту и жду, когда меня заметит Руби.

Кожа у Руби цвета индиго, а прическа похожа на старинный заварочный чайник. Но лучшее в Руби – это ее обувь: старомодные сестринские белые туфли. В отличие от остальных сотрудниц, которые одеваются так, будто идут в офис, или в торговый центр, или еще куда-то в этом роде, Руби носит толстые белые чулки и настоящие сестринские туфли. В мою первую ночь здесь единственным, что помогло мне заснуть, был скрип ее шагов по гладкому зеленому линолеуму, когда она делала обход. Не могу толком объяснить почему, но я доверяю этим туфлям.

Руби сидит и вяжет что-то розовое, может одеялко для младенца. Я наблюдаю, как ее узловатые руки летают над пряжей в такт с шуршанием и постукиванием спиц. Я гадаю, чем занимается Руби, когда она не в «Псих-ты». Может, она чья-то бабушка, может, чья-то соседка.

Увидев меня, она улыбается.

– Проводить тебя в прачечную? – говорит она.

Я не отвожу глаз от розовой штуки, выходящей из-под ее спиц.

– Ага, ладушки, – отвечает она сама себе. – Обожди секунду, хорошо? – Она не требует от меня ответа. – Хорошо, – говорит она.

Как и Сэм, Руби не рассчитывает на какие-нибудь слова от меня. Ей нормально говорить за нас обеих. Я прислоняюсь к стойке и наблюдаю, как она наматывает пряжу на палец и довязывает несколько петель. Потом она кладет вязанье на стол и поднимает свое невысокое плотное тело со стула. У нее звенят ключи, и она говорит:

– Ну вот, детка. Пойдем.

Я пытаюсь вычислить правильную дистанцию между мной и Руби, пока мы идем по коридору. Сначала я держусь стены. Но это как-то неправильно, и я придвигаюсь ближе, чтобы подравнять свой шаг с шагом Руби; натыкаюсь на нее и снова отхожу подальше. После этого опять держусь стены. Когда мы доходим до лестницы, Руби придерживает дверь, а потом, когда мы обе оказываемся снаружи, отпускает ее, и та захлопывается. Теперь мы в нашем личном маленьком мирке, тихом мирке лестницы, где исчезает весь шум жилого крыла – постоянная музыка, болтовня и голоса из телика. Она останавливается на мгновение и протягивает руку. В руке маленькая ириска типа тех, которые моя бабушка держала в вазочке у себя в гостиной.

– Давай бери, – говорит она. – Все нормально. Ты же не одна из тех девчушек, у которых с едой беда, верно? – Она сует конфетку мне в руку. – Вот так. И потом, чуть-чуть сладкого никогда никому не вредило, – говорит Руби. – Я, может, и не выучена на психолога, но кое-что в этой жизни понимаю.

Она легонько стучит себя по груди, как будто именно там хранится это ее понимание жизни.

Когда мы добираемся до прачечной, Руби отпирает шкаф, где хранятся средства для стирки; она прислоняется к стене и смотрит, как я складываю свои джинсы и рубашки в машинку, отмеряю и переотмеряю порошок, складываю и перескладываю вещи в барабане, надеясь, что она скажет еще что-нибудь про свое понимание жизни.

Но она молчит. Я слышу только шуршание, когда она разворачивает конфетку себе.

– Ну вот и славно, деточка, – говорит Руби, когда я закрываю дверцу машинки. – А теперь пойдем обратно.

На обратном пути мы проходим мимо знака аварийного выхода, там висит схема здания, и на этой схеме – большая красная стрелка и надпись: «ВЫ ЗДЕСЬ».

Интересно, если «Псих-ты» загорится или что-нибудь такое, смогу ли я заорать?

Сегодня ночью многовато плача. У спален тут нет дверей, так что плач – или стоны, или всхлипывания – разносится по всему коридору. Иногда я лежу в постели и представляю себе реку всхлипов, текущую мимо и оставляющую лужицы страданий на каждом пороге.

В первые дни здесь я тратила уйму времени, чтобы угадать плачущую по голосу и месту. Кто-то неподалеку мяукает, как котенок. Мне кажется, это Тара. У кого-то в конце коридора отрывистый плач, который сначала похож на смех. Это Дебби, я практически уверена. Но со временем я решила, что игра в угадайку, какой девочке принадлежит тот или иной плач, еще больше мешает заснуть.

Тогда я придумала игру, которая отвлекает меня от плача.

Игра простая. Я лежу и фокусирую все свое внимание на дыхании Сидни. Сидни, которая засыпает, как только выключили свет, спит на спине с широко открытым ртом. Если я сильно напрягаю слух, то слышу, как воздух входит в нее с легким «аах» и выходит с «хаа». А если очень постараться, то можно заметить тот самый миг, когда вдох превращается в выдох.

Сегодня, когда Ума отводит меня в твой кабинет, она зависает перед дверью дольше, чем обычно, и тычет носком одного кроссовка в носок другого. Я тычу носком одного кроссовка в носок другого, замечаю, что мы делаем одно и то же, и прекращаю. Ума тоже прекращает, потом по одной вытаскивает руки из карманов и сцепляет их перед собой. Она медленно поднимает подбородок и наконец, приложив огромные усилия, смотрит мне прямо в лицо. А потом она улыбается.

Улыбка выглядит какой-то неуместной на покрытом красными пятнами лице Умы, как будто бы Ума улыбается не слишком часто, как будто она только тренируется.

Я не отвожу взгляда, тем самым пытаясь показать ей, что я не против, что на мне можно тренироваться.

Потом она уходит, и я вслушиваюсь в удаляющийся скрип ее обуви.

Ты наклоняешься вперед, сидя в своем кресле из мертвой коровы; я отодвигаюсь.