Непогрешимость совести, на которую рассчитывал Лютер, – как ни печально, всего лишь иллюзия, пусть и придающая нам сил и отваги в стремлении исполнить то, к чему она нас призывает. Когда речь идет о Мартине Лютере или аболиционисте Джоне Брауне (1800–1859), непоколебимость убеждений вызывает восхищение. Но в случае Ленина, который недрогнувшей рукой развязал красный террор в послереволюционной России (1918), или сторонников джихада, взрывающих самолеты и берущих в заложники школьниц, ложные идеи разрушительны. Истовое служение моральным принципам, может, и хорошее дело, но лишь когда оно определенно преследует добрые цели. «А когда оно преследует их?» – непременно спросил бы Сократ. Отвечая на этот вопрос, мы неизбежно будем ходить по кругу.
Можно сколько угодно желать определенности, однако приходится жить, стремясь делать все, что от нас зависит. Даже если я выдумаю теорию, подтверждающую, что моя уверенность, в отличие от вашей, опирается на универсальную нравственную истину, действительность эту теорию очень скоро опрокинет. Вот как лаконично охарактеризовал положение дел французский философ эпохи Просвещения Вольтер (1694–1778): «Сомнение неприятно, но состояние уверенности абсурдно»[10]. Вольтер, конечно, прав, но выбирать мы так или иначе вынуждены, и бездействие может оказаться наихудшим вариантом. Знать, что я делаю все возможное, – слабое утешение, но мой внутренний сократический голос велит мне довольствоваться этим.
Нам постоянно внушают, что наш основополагающий моральный долг – поступать по совести. Продолжать ли нам внушать то же самое детям? Может быть, да. Но может быть, и нет. Совесть не всегда надежный советчик, потому что, даже когда она вещает с полной уверенностью, результат может оказаться плачевным. Фанатичная преданность идее способна побудить человека взорвать театр или распылить нервно-паралитический газ в поезде метро. Когда Генри Дэвид Торо призывает поступать по совести, кажется, что нет ничего проще и понятнее, однако, если быть честными, придется признать: на самом деле последовать его рекомендации – сложнее некуда.
Подчинение голосу совести, как правило, не расценивается судом как смягчающее обстоятельство. В частности, Эдвард Сноуден, сотрудник ЦРУ, обнародовавший секретные материалы, утверждал, что действовал по велению совести, которая не позволяла ему спокойно отнестись к правительственной программе массовой слежки. И все же Сноудена признали виновным в нарушении закона о шпионаже 1917 года. Если он сейчас вернется в Штаты, неизбежно угодит за решетку. Однако предсказать, какой вердикт вынесут присяжные, если Сноуден вернется не сейчас, а, скажем, лет через пятнадцать, уже трудновато. И тут мы переходим к следующему важному пункту: мы знаем, что наша совесть способна со временем менять свои оценки. На протяжении жизни мы успеваем не раз поменять взгляд на одну и ту же социальную проблему, например, легализовать ли продажу и употребление марихуаны.
Всегда ли нам удается оправдать свой проступок в собственных глазах и договориться с совестью? Временами удается. Как уживаются со своей совестью производители табачных изделий, когда, отмахнувшись от прекрасно им известных научных доказательств устойчивой связи между курением и раком легких, подкупают политиков, чтобы продолжать рекламировать сигареты? Куда девается совесть священников, пристающих к юным алтарникам? Чем бы совесть ни была, она функционирует совсем не так, как физическая сила вроде земного притяжения, при любых обстоятельствах воздействующая на любой объект одинаково.
Так что да, совесть – понятие растяжимое, и совестливость не мешает нам ошибаться в оценках ситуации, как не мешает уверенности в собственной правоте. Однако, несмотря на всю неразбериху, многие люди в большинстве случаев стараются проявлять справедливость, доброту и честность, особенно по отношению к «своим», то есть представителям собственной семьи, клана, народа. Нам свойственно делиться, сотрудничать и выручать друг друга из беды.
Чем объясняется это сходство в поведении людей? Что происходит в мозге, когда мы считаем своим долгом сказать правду или сообщить о чужих предосудительных действиях? Откуда берутся муки совести, когда мы сознательно закрываем глаза на правонарушения? Может ли нейронаука объяснить, почему мы сотрудничаем друг с другом – даже с теми, к кому не питаем особой симпатии? Здесь переплетаются две темы, которые я предпочла бы не путать.
Во-первых: способна ли наука определить, какой именно вариант должна выбрать наша совесть при той или иной нравственной дилемме – иными словами, какой выбор этически оправдан? Нет. Наука на это не способна. Хотя располагать фактическими данными при принятии решения полезно. Наука, наряду с другими видами знания, снабжает нас сведениями и фактами, позволяющими точнее просчитать последствия своего поступка. Собирая релевантную информацию, мы снижаем вероятность рано или поздно пожалеть о своем выборе. В поисках подходящего пестицида вы наверняка учтете, что какие-то из предлагаемых средств могут заодно с сорняками погубить и пчел, которые опыляют культурные растения. Решая, вводить ли в школьную программу уроки полового воспитания, мы примем в расчет статистику, подтверждающую, что наличие таких уроков в средних и старших классах снижает число незапланированных подростковых беременностей. Наука способна оценить социальные последствия тех или иных мер. Например, если получение водительских прав по умолчанию приравнять к согласию на предоставление органов для пересадки, то как это повлияет на доступность донорских органов? И все же сама по себе наука не скажет нам, что хорошо, а что плохо.
Второй вопрос относится совсем к другой области: способна ли наука объяснить, что побуждает нас так часто беспокоиться о том, что происходит с другими? Может ли наука рассказать, почему вообще у нас есть совесть, даже если не готова ответить, какие решения наша совесть должна одобрять? Может ли наука прокомментировать, почему совесть дает вам и мне столь разные подсказки? Здесь, я думаю, ответ будет положительным.
Человек, по признанию Аристотеля, Дарвина и многих других, существо общественное. Будь это иначе, ни о каких моральных устоях не было бы речи. Хорошо, но какие биологические свидетельства подтверждают идею социальной природы человека? Научные исследования в области нейробиологии улучшили наше понимание тех связей в мозге млекопитающих (в том числе человека), которые обеспечивает нам социальность.
В самых общих чертах генетически наш мозг запрограммирован так, что еще в раннем детстве мы испытываем удовольствие от общения с определенной компанией себе подобных и страдаем от разлуки с ними. Мы привязаны к своим родителям, родным и двоюродным братьям и сестрам, бабушкам и дедушкам. По мере взросления мы заводим друзей и приятелей и привязываемся к ним тоже. Эти привязанности – чрезвычайно важный источник смысла в нашей жизни, и они стимулируют многие проявления социального поведения.
Взрослея и развиваясь, ребенок постепенно усваивает, как устроена общественная жизнь вокруг него. Он начинает понимать, как соблюдать правила игры, работать вместе, прощать обиды. Мы учимся в процессе подражания, посредством проб и ошибок, слушая сказки и песни, осмысливая свой опыт. Мы усваиваем нормы поведения – иногда осознанно, иногда исподволь. Мы приобретаем привычки и навыки, позволяющие ориентироваться в хитросплетениях социального мира, в который попадаем сразу после рождения. Нейробиология постепенно выясняет, что значит для нас усвоение социальных навыков и привычек с точки зрения систем в мозге, которые меняются по мере нашего научения, и генов, которые со своей стороны закрепляют эти изменения в мозге. Наши личные качества, такие как общительность или замкнутость, влияют и на особенности нашей совести. Как мы увидим в главе 5, моя совесть может вступать в конфликт с вашей в силу глубинных различий между нами.
Наука сама по себе не выносит решений относительно нравственных ценностей. Даже имея на руках все доступные данные и факты, мы все равно вынуждены задаваться вопросами «Как поступить?» и «Как квалифицировать данные, чтобы принять правильное решение?». Разумеется, отдельные ученые как люди со своими представлениями о морали вполне могут иметь собственное мнение о том, что нужно делать. Так, многие ученые, узнав о прямой причинно-следственной связи между вирусом папилломы человека и раком шейки матки, стали пропагандировать вакцинацию женщин против ВПЧ.
Неудивительно, что ученые, выявляющие фактор риска того или иного заболевания, стремятся оповестить общественность и рассказать о способах снижения опасности. История с вирусом папилломы человека лишь один из примеров, но кроме него известно множество других подобных ситуаций, например, когда было обнаружено, что курение резко повышает вероятность развития рака легких или что использование многоразовых шприцев способствует распространению СПИДа, а злоупотребление алкоголем во время беременности негативно влияет на умственные и физические способности будущего ребенка. Во всех этих случаях исследователи действовали не только как ученые, которые делятся с общественностью результатами своих изысканий, но и как ответственные граждане, желающие, чтобы всем нам жилось лучше. К этому их, как и остальных людей, побуждает неравнодушие[11].
Принадлежность к науке, безусловно, не гарантирует высоких нравственных принципов[12]. Основой всех добродетелей Конфуций (551–479 до н. э.) называл скромность. Часто, но не всегда, для того, чтобы заинтересованные стороны пришли к соглашению, достаточно просто предоставить факты. Однако порой факты неоднозначны и сами за себя не говорят. А значит, могут возникнуть сомнения – доверять ли доступным сведениям.
Иногда, поскольку не хватает знаний, неопределенность не исчезает, даже если факты доступны. Такое происходит, например, при использовании экспериментальных методов лечения рака, когда на результаты клинических испытаний полагаться еще нельзя. Смертельно больные считают, что у них должно быть право воспользоваться даже неопробованными средствами и методами, тогда как исследователи беспокоятся, что неблагоприятный исход создаст препятствия для дальнейшей работы в данном направлении. А бывает, что базовые ценности конфликтуют, даже когда с фактами все предельно ясно. Хотя данные о вырубке девственных лесов никаких разногласий не вызывают, очень трудно прийти к единому мнению насчет того, что более этично – сохранять такие леса или заготавливать как возобновляемый ресурс. Можно единодушно признавать, что человек мучается от неизлечимой болезни, но не соглашаться с тем, что возможность покончить с собой с помощью врача для него благо.
Как правило, к тем, кто провозглашает свое превосходство по части моральных суждений или считает себя единственным носителем нравственной истины, следует относиться критически. Нередко подобное позиционирование приносит немалую выгоду – и деньги, и секс, и власть, и высокую самооценку. А остальные, кто молчаливо соглашается с авторитарными заявками, легко становятся жертвами эксплуатации. Множество аферистов претендуют на роль гуру, чтобы диктовать остальным, как должна функционировать их совесть. Они могут казаться достойными доверия, будучи весьма харизматичными, набожными или твердыми в своих убеждениях. Эту тему мы рассмотрим подробнее в главе 8. Но и здесь уместно еще раз вспомнить Конфуция: основа всех добродетелей – скромность. Поэтому тот, кто кичится своим нравственным совершенством, вызывает у нас обоснованные подозрения.
Сократ знал, что за притязаниями на моральную непогрешимость обычно скрываются манипулятивные намерения. Он задавал такие вопросы афинским авторитетам, считавшим свои суждения единственно истинными, что ставил их в неловкое положение. Ответы оппонентов на вежливые, однако настойчивые расспросы Сократа обнаруживали, что за их самонадеянностью ничего не стоит. Разумеется, это вызывало недовольство власть имущих.
Афинская знать обвинила Сократа в том, что он смущает умы молодежи, внушая ей непочтительность к властям, и суд приговорил его к смерти. Как предполагалось казнить смутьяна?[13] Сократ должен был выпить яд цикуты. Ошеломленные смертным приговором преданные ученики Сократа умоляли его бежать. Он легко мог бы покинуть Афины, подкупив кого нужно: суммы, которые обычно давались в таких случаях, его бы не разорили. Дискуссии о том, почему он отказался бежать, не утихают до сих пор – все пытаются поставить себя на его место и взвесить варианты.
Может быть, мы зря все усложняем и Сократ, как и говорил, просто сделал то, что считал правильным, а нам незачем мудрить, выискивая скрытые мотивы и экзистенциальные дилеммы. Однако, читая у Платона о том, как умирал Сократ – как немели его ноги, а затем и остальное тело под действием яда, – мы не можем не уважать выбор философа. И хотя от тех событий нас отделяет 2500 лет, история казни Сократа и предшествовавший ей суд продолжают вызывать у нас ощущение злободневности, имеющей отношение к нашей сегодняшней жизни.
Нейронаука и психология совместно исследуют, как в мозге формируются ценности, в частности нравственные, и как они определяют наши решения. Если считать, что совесть подразумевает усвоение общественных норм, нельзя не задаться вопросом о процессах, объясняющих это усвоение. Еще один неизбежный вопрос: как получается, что общественная норма начинает меняться, или как человек может прийти к мысли, что общепринятая практика (например, бинтование ступней девочкам, чтобы ножка оставалась маленькой) аморальна?[14] Как все это происходило, теперь уже можно представить, хотя и в достаточно общих чертах. Все не так просто. Однако вырисовывается история, которая кажется последовательной, биологически правдоподобной и доступной для изложения. Эта история изменит наши представления о морали и о самих себе как носителях нравственности.
Тут нужна оговорка. Хотя нейронаука способна объяснить агрессию родителей, защищающих свое потомство от хищников, агрессия одной социальной группы по отношению к другой плохо поддается объяснению на уровне процессов в мозге. Как показывают динамические наблюдения, мощной движущей силой подобного поведения может выступать идеология, даже если шансы на успех агрессии ничтожны[15]. Существующая на этот счет циничная гипотеза гласит, что идеологическое оправдание агрессии против «чужих» – это в основе своей способ откупиться от собственной совести, чтобы дать волю упоительному хищническому инстинкту. Особенно склонны к такой рационализации молодые мужчины. В пользу этой гипотезы свидетельствует и типичный язык, дегуманизирующий противника, когда в одной группе разжигается ненависть и нетерпимость к другой[16]. В моральном отношении гораздо легче убить грязное животное, чем такого же человека, как ты сам.
Опровергнет нейробиология эту циничную концепцию или подтвердит, пока неизвестно. Эти данные очень важны для нас, однако ждать их, возможно, придется долго. Скудость сведений, которыми располагает нейронаука, объясняется тем, что получить нейробиологические данные от людей, участвующих в кровопролитных стычках, происходящих между социальными группами, по очевидным причинам чрезвычайно непросто. Маловероятно, что в разгар смертельной схватки боец согласится прервать ее ради МРТ. С лабораторными же экспериментами, в ходе которых можно разжечь вражду между группами подопытных студентов, чтобы зафиксировать и измерить нужные характеристики, возникают трудности иного рода. Такие эксперименты этически неприемлемы. А как насчет грызунов? Найти модели человеческих военных действий в животном мире практически невозможно, даже если принять во внимание нередкие межгрупповые конфликты у шимпанзе. В этом контексте надежные данные о мозге были бы бесценны, однако на данный момент получить их не представляется возможным.
Прежде чем продолжить, обозначу один важный момент, касающийся определений, чтобы не тратить на это время и силы в дальнейшем. Как утверждают психолингвисты, наши повседневные понятия имеют радиальную структуру. Это значит, что центральное ядро понятия образовано примерами, которые, по общему мнению, к нему относятся, а вокруг располагаются похожие примеры, однако не все признают, что они подпадают под это понятие[17]. Чем дальше от центра, тем меньше единодушия по поводу принадлежности примеров к понятию, поэтому его границы размыты и нечетки. Типичные понятия такого рода: овощ, друг, честный, дом, река, сорняк, умный и многие другие. Ни у одного из них нет точного определения, хотя для каждого найдется словарная статья, которая вполне применима к случаям, образующим ядро понятия.
Самое интересное, что при всей расплывчатости (согласно аналитическим данным) таких понятий, как овощ, друг или дом, нам в основном удается благополучно договариваться. Обычно размытость понятийных границ ни на что не влияет. Как показывает анализ, морковь попадает в центральные примеры понятия «овощ», петрушка – на самые дальние подступы, а помидоры и тыква оказываются где-то посередине. Отсутствие точности не катастрофично для коммуникации. Мне лично ни разу не доводилось затевать в супермаркете спор, выясняя, по праву ли петрушка продается в овощном отделе. Ни разу. И это хорошо, потому что ответа на вопрос, действительно ли пограничные случаи укладываются в категорию, попросту не существует. Более того, психолингвисты отмечают, что на самом деле попытки выработать четкое определение для понятий вроде овощ или друг не только не вносят никакой ясности, но, напротив, ведут к бессмысленным препирательствам, а люди продолжают говорить так, как привыкли. Размытость границ обычно не проблема, и возможно, в этом есть даже преимущество, создающее почву для языковых перемен, поскольку говорящие могут постепенно расширять значение слова, используя его по-новому, но эффективно.
О проекте
О подписке