Глобальный подход к истории права усложняет наше понимание среднеазиатского региона XIX века. Однако имперский фон, на котором обычно помещают историю региона, представляется не менее сложным. Несмотря на то что историки права и исследователи колониальной истории давно заняты изучением вопроса правового разнообразия в колониях, правовая история периферийных регионов Российской империи и тем более ее колоний попала в фокус внимания ученых не так давно[81]. На сегодняшний день доступно лишь несколько отдельных исследований, посвященных Средней Азии и описывающих российский имперский проект, связанный с правами коренных народов. Данные описания представляют собой комбинацию сюжетов о спорадическом и осторожном приспособлении к местным нормам и нарративов о постепенном и последовательном влиянии имперских норм на местные. Роберт Круз усматривает в российском администрировании исламского права стремление сохранить «преемственные связи с прежними практиками»[82] и утверждает, что русские власти избегали «введения институциональных инноваций, которые могли бы спровоцировать мусульманское сопротивление»[83]. Ученый утверждает, что российские власти последовали примеру своих мусульманских предшественников (ханов и эмиров), став арбитрами в религиозных спорах[84]. Интерпретация, предложенная Крузом, верна по своей сути. Однако за нарративом о статичном, мягком приобщении к новым нормам она скрывает от нас важные разрывы с доколониальными правовыми практиками. В частности, Круз опасным образом упускает тот факт, что российские власти имели несколько другой образ мышления, чем ханы, и что взаимодействия между российскими колониальными властями и их подданными были основаны на предположении о безнадежной коррумпированности местной правовой системы, существовавшей до завоевания. Данное предположение очевидным образом повлияло на способ выражения идей о справедливости, которым пользовалось местное население. Особенно явным это становится, если учесть, что взаимодействие между жителями Средней Азии и российскими колонизаторами не обязательно следовало дискурсивным моделям, характерным для взаимодействий между местными сообществами и мусульманскими правителями. Теперь жители Средней Азии могли напрямую обращаться к властям, не следуя жесткому кодексу нотариального этикета, которого придерживались писцы во времена ханов. Переписывание образцов платежных документов, актов и официальных писем было обязательной практикой сохранения и передачи знаний, которой обучали в медресе. Благодаря этой деятельности язык писцов (мунши) изобиловал формулами и дежурными фразами, которые делали общение между ханом и его подданными лаконичным и максимально формальным. Такие конвенциональные письменные языковые практики уже не подходили для царской администрации, где сборщики информации интересовались подробностями дела и описанием событий[85]. Соответственно, появились новые сценарии и тропы[86], вследствие чего местным жителям не составило трудности угождать российским властям, испытывавшим неприязнь к формам закона, принятым у коренных народов.
Появился новый класс посредников, который помогал взаимодействию жителей Средней Азии с колониальными властями. Подобно большинству коренных представителей местной администрации – так называемой «живой стене» (living wall)[87], – эти люди населяли пограничное культурное пространство: они еще не были колонизаторами, но уже стояли ступенью выше среднего мусульманина, ближе к административным знаниям и бюрократическим ресурсам. Так, местные жители получили возможность нанимать русских поверенных, хорошо осведомленных в имперском праве. Такие личности, как Антон Глаз, были известны на весь регион за умение искусно маневрировать между юрисдикциями и представлять в разном свете правовой статус подзащитных. Представляя интересы некоего Файзыбая Батибаева в деле о неуплаченном долге, Глаз, будучи на грани проигрыша, подал апелляцию на решение народного суда, в которой заявил, что его клиент – казах-христианин, а следовательно, поскольку он не мусульманин, его дело должен рассматривать русский суд. Когда Файзыбая пригласили в областное управление, он сказал правду – что является узбеком (сартом), урожденным мусульманином, и соблюдает законы шариата[88]. Военные чиновники, которым довелось быть свидетелями изворотливости Глаза, пришли к выводу, что «видя, что законным путем выиграть и даже затянуть дело нельзя, решил затянуть дело путем нелегальным». Неудивительно, что военные чиновники, понимая, сколько сложностей могут принести такие поверенные, развернули дискуссию о том, разрешать ли этим людям представлять местных жителей в народных судах[89].
Также существовал контингент переводчиков, или толмачей, ярко описанный в рассказе Абдуллы Каххара. Эти люди тоже выступали в важной роли посредников между местными истцами и имперскими должностными лицами. Колонизаторы обладали слабым знанием среднеазиатских языков. Их сильная зависимость от переводчиков стала тяжелым бременем для имперской администрации[90]. Как европейские, так и местные свидетели не упускали случая упомянуть недобросовестное поведение переводчиков. С одной стороны, такие отзывы могли представлять собой попытки жаловаться на недостатки колониальной бюрократии; с другой стороны, осуждение переводчиков было распространенным мотивом, с помощью которого авторы старались угодить определенной аудитории. Такой аудиторией могли быть противники имперской политики надстраивания новой системы на базе старых институтов; этим читателям бы больше понравилось, если бы бюрократия активнее вмешивалась в повседневные дела местных институтов[91]. В Туркестанском генерал-губернаторстве, где письменная форма коммуникации играла существенную роль, военные чиновники сплошь и рядом пользовались услугами переводчиков. Как мы увидим в главе 4, заметки на полях перевода часто становились незаменимыми для того, чтобы чиновник, читающий документ, понял (запутанный юридический) контекст написанного. Этим легко объяснить карьерный взлет таких культурных посредников, как переводчики[92]. К примеру, Александр Кун[93], первооткрыватель «архива хивинских ханов», обязан своим знанием придворной культуры Кунгратского ханства (и другой информации о Хорезме) своему помощнику и переводчику из коренных жителей, Мирзе Абдуррахману. Сотни и сотни прошений дают понять, что множество имперских чиновников были вынуждены обрабатывать целую лавину бумаг[94]; Арендаренко[95] лаконично характеризует такую ситуацию как «канцеляризм». Этими бумагами их снабжали такие служащие, как Мирза Абдуррахман. Именно они брали на себя большую часть рутинной работы по переводу с чагатайского и персидского языков на русский[96].
Кроме того, сами коренные жители охотно обращались в имперские правовые инстанции, применяющие российское право. Это оказало негативное влияние на традиционные исламские институты. Яркие примеры тому – упразднение вакфов и обход местными жителями исламского закона о наследстве. Несмотря на утверждения, высказанные Крузом, мусульмане Средней Азии воспринимали русскую администрацию не как руководителей «Дома ислама», а как жалкую горстку людей, которыми можно манипулировать, как заблагорассудится. Как я собираюсь продемонстрировать в книге, российские колонизаторы, заняв место ханов, не для того взяли на себя обязанность вершить правосудие, чтобы сохранить нетронутой новую для себя институциональную среду. Русские власти сделали это, чтобы основывать свои решения на мусульманском понимании правосудия, что позволило бы им формировать общемусульманское понимание законности в регионе.
В то же время Александр Моррисон делает акцент на том, что реформа мусульманских судебных органов привела к распространению сутяжничества в местных сообществах. Моррисон помещает свое объяснение этой реформы в более широкий институциональный контекст колонии, в которой проживают представители государства, выражающие открытое недовольство шариатскими судами и выступающие за окончательный отказ от этой системы. Тем самым ученый стремится показать, что военные чиновники управляли Средней Азией со здоровой долей прагматизма, и российские власти в конечном счете сохранили даже те правовые системы, к которым испытывали глубокую неприязнь. Моррисон характеризует политику Российской империи в Средней Азии, в том числе политику в отношении исламского права, как «непреднамеренно благоприятствующее игнорирование»[97]. Данная интерпретация также требует корректировки. Изменения в различных сферах исламской юридической практики, от пышной судебной казуистики до рутинной работы нотариусов, лишь в редчайших случаях могут быть замечены сразу. Тем не менее грандиозный колониальный проект трансформации исламского права, несомненно, бросался в глаза. К примеру, очевидно было, что на смену правовым институтам, где вместе работали казии, доверенные представители и судебные исполнители, пришли «народные суды», где мусульманские судьи действовали без критически важной помощи посредников, а порой даже в одиночку. До завоевания шариатские суды были встроены в институциональный контекст – они подчинялись канцелярии (диван) и кабинетам ханских представителей (ясавулов, аминов, махрамов). Данный контекст предоставлял шариату защиту, которая подошла к концу с приходом российской власти. Казии и другие эксперты по правовым вопросам теперь большую часть времени занимались тем, что избегали злонамеренных (и часто безосновательных) обвинений во взяточничестве и должностных преступлениях[98].
Совершенно иную картину демонстрирует работа Вирджинии Мартин, посвященная обычному праву у степных кочевников. Основной аргумент Мартин гласит, что русские законодатели и административные чиновники с энтузиазмом поддерживали колониальный догмат о «верховенстве закона», веря, что сближение[99] между обычаем, представлявшимся в виде низшей нормативно-правовой базы, и высшей имперской правовой системой, то есть законом, может способствовать формированию «гражданственности»[100] у коренных народов империи. Мартин уделяет особое внимание цивилизаторской задаче российских властей и трансформации локальных правовых практик. Для успешного внедрения имперского права эти процессы должны были пройти мирным путем. В воображении российских законодателей жители колоний, вступив в контакт с царской правовой системой, тотчас же должны были отказаться от своих примитивных нравов и принять законы империи. Таким образом, Мартин делает акцент на имперский идеалистический призыв «управлять примером». Кроме того, исследователь утверждает, что российские власти, вовлекая жителей Средней Азии в кодификацию местных обычаев, фактически содействовали изменениям в применении обычного права. Согласно Мартин, фиксация обычного права в письменной форме означает существенные изменения его социальной значимости. Однако, помещая в центр внимания превозносимую многими доктрину «управления примером» и уделяя внимание исключительно процессу кодификации права, она упускает из виду тот факт, что российские чиновники напрямую участвовали в судебных разбирательствах по делам местных жителей, таким образом утверждая собственное видение правосудия. На сегодняшний день нет четких свидетельств того, как результаты кодификации использовались в судебных разбирательствах и как они повлияли на повседневные практики залов суда[101].
Противоречия становятся очевидными, когда мы сопоставляем нарративы о преемственности и благоприятствующем игнорировании с тезисом Мартин о том, что в области процессуального права намечались пусть и постепенные, но изменения, так как империя активно прилагала к этому усилия. В то же время Джейн Бурбанк в своем нарративе об инклюзивном правовом плюрализме государства объединяет, казалось бы, противоречащие друг другу линии: поиск компромиссов и глубокую трансформацию. Синтез, представленный в ее работе, демонстрирует образ русской политики – московской автократии, которая, раскинувшись по всей Евразии, обеспечила разнообразные этнические группы и религиозные сообщества пространством дифференцированной юриспруденции. Цитируя Бурбанк, «российский имперский правовой режим, основанный на государственном распределении прав и обязанностей среди дифференцированных сообществ, создал условия для включения в основные практики управления даже самых низших субъектов. <…> Российская система признания коллективных прав обеспечила подданных империи правовыми рамками для связи с государственной системой, наделила их правами на выполнение базовых социальных функций под защитой закона и позволила им разрешать некоторые вопросы локальной, но при этом существенной важности с санкции государства»[102].
Тезис Джейн Бурбанк о дифференцированной юриспруденции базируется на концепции «обычая». Это остаточная категория, охватывающая своды правовых норм, не относящиеся к имперскому праву. Кроме того, данный термин часто встречается в правовой терминологии Российской империи[103]. Бурбанк предполагает, что официальное признание обычного права, то есть нормативно-правовой базы коренного населения, на Кавказе, в Сибири и Средней Азии обеспечивает существование отдельного коллективного правового поля. С российской точки зрения империя представляла собой дом для всех людей, имеющих собственные обычаи. Согласно данному пониманию, сообщества, прибегавшие к дифференцированной юриспруденции, могли самостоятельно распоряжаться своей жизнью, находясь под охраной всеохватывающей автократии. Это, по-видимому, было большим преимуществом подданства Российской империи: поскольку государство привязывало подданных к таким идентификационным ярлыкам, как сословие и вероисповедание, каждый человек помещался в определенную категорию подданства и, следовательно, прикреплялся к сообществу определенной юриспруденции. Коренные жители Сибири, в соответствии с обычаем обладавшие правами на сибирскую землю, обращались с жалобами в волостной суд, как и русские крестьяне. В соответствии с тем же принципом кавказские и среднеазиатские мусульмане должны были обращаться к казиям.
История Российской империи показывает, что формирование в ней множественных правовых режимов в большой степени объясняется реальной политикой (Realpolitik) расширения государства на юг и на восток. Интеграция была обязательным условием, которое старались воплотить в жизнь чиновники и губернаторы, поставленные властвовать над неправославными народами. Оставление за местным населением права на самоуправление, а следовательно, утверждение устоявшихся правовых практик сыграло важную роль для установления власти в регионе, получения доходов и поддержания относительного мира на окраинах.
В главе 2 я представлю критику некоторых аспектов тезиса, предложенного Бурбанк. Я утверждаю, что данная имперская политика лишь в течение краткого времени применялась в российской Средней Азии. Это становится очевидным, если мы изучим, как государство расширяло область вмешательства в сферу исламского права. Здесь оно также было вынуждено организовать режим правового плюрализма. Судопроизводство определялось законами, основанными на конфессиональных различиях: русские соблюдали общие законы империи, оседлым коренным народам предлагалось обращаться за юридическими услугами в шариатские суды, а кочевники следовали постановлениям судов обычного права.
Однако российские власти не просто наделили мусульман самоуправлением. На протяжении всей истории колонизации Средней Азии прозвучало немало официальных призывов к вмешательству и реформам. Эта тенденция достигла кульминации в 1913 году, когда в законопроекте об упразднении народных судов было предложено заменить шариатские суды мировыми судьями[104]. В то время российские чиновники, не согласные с режимом плюрализма, активно обсуждали идею ассимиляции[105].
О проекте
О подписке