Исследования права и колониализма испытывают сложности с тем, чтобы избежать двойственности в трактовке «различий». Существует ли альтернативный способ историзации изменений в юридической сфере? Одним из возможных вариантов будет то, что антропологи называют «эмической перспективой», – попытка взглянуть на мир, в котором живет исторический актор, с его точки зрения и реконструировать его собственный взгляд на вещи. Разумеется, эпистемологические скептики могут заявить об абсурдности любых подобных попыток, так как не существует способа точно узнать, как это было на самом деле. В конце концов, историки работают с текстами, а тексты – это артефакты, а не окна в прошлое. Обычно в документах не указывается, о чем думал тот или иной исторический актор или что он говорил в тот или иной момент. И даже если в источнике есть упоминания об этом, мы не можем быть уверены в истинности этих фактов. Мое предложение использовать эмическую перспективу, однако, связано скорее не с отношениями между письменными документами и реальностью, а с необходимостью рефлексировать по поводу эпистем, определяющих наш подход к изучению колониализма. Другими словами, если мы хотим понять действующих лиц истории и осуществляемые ими культурные практики, которые упоминаются в документах из колониальных архивов, то мы должны попробовать отделить самих людей и их практики от колониальных нарративов, к которым они приспособлены. Обязуясь в первую очередь мыслить в эмических терминах, мы получаем новые эвристические возможности. Это дает нам значительное преимущество, помогая избежать наложения исторического материала и предположений, касающихся культурных различий[29]. Как мы увидим далее, мусульмане преследовали свои личные прагматические цели и нередко обращались в светские суды с исками, подрывающими репутацию исламских институтов.
Вне всякого сомнения, целью данной работы не является отрицание любых социальных или культурных различий, особенно в ситуации колониализма. Книга также ни в коей мере не заявляет, что различия не имеют отношения к исследованию права и колониализма. Те, кто знаком с узбекской литературой, могут вспомнить следующий эпизод из романа А. Чулпана «Ночь и день», написанного в 1936 году. Юная Зеби предстает перед военным судом по подозрению в отравлении мужа. Русский военный чиновник, председатель трибунала, требует от нее приподнять паранджу, чтобы установить ее личность. Когда переводчик объясняет Зеби, что от нее требуется, девушка решительно отказывается и заявляет, что скорее умрет, чем покажет лицо незнакомцам (Вой, ўла қолай! Шунча номаҳрамнинг олдида юзимни очаманми? Ундан кўра ўлганим яхши эмасми?)[30]. Дальнейшие объяснения, что снятие паранджи – одно из требований суда, не приносят результатов. В конце концов, ее убеждает мулла, который говорит ей, что русские – как псы, потому что они неверные; а значит, ей дозволено открыть лицо перед российскими чиновниками так же, как она бы могла это сделать перед собакой (Кофир билан итнинг фарқи йўқ. Итдан қочмайсизми? Шундай бўлса, кофирдан ҳам қочмасангиз бўлади. Бу жоиз?)[31]. Подобные картины были хорошо знакомы множеству жителей Средней Азии, живших при российском управлении. Однако даже если проявления культурных различий и ограничиваются сценами такого рода, это тем не менее не отменяет необходимости составить картину значительных культурных сдвигов в правовой сфере, что и является задачей данного исследования.
Помимо этого, эмический подход дает нам еще одно большое преимущество. Историк, использующий эмическую перспективу, обязан анализировать сеть практик, в которых отражается мировоззрение изучаемых исторических акторов. Это означает, что эмическая перспектива предлагает составить приближенное представление о концептуальных схемах, обусловливающих поведение действующих лиц наших источников. Применительно к правовой сфере данный подход побуждает к исследованию практического значения закона в повседневной жизни. Преимущество заключается в смене эвристической перспективы: закон не просто воздействует на общество, но проистекает из социального действия. Фокус на эмической перспективе в рамках данной работы сходен с тем, что социологи Патрисия Юик и Сьюзен Силби называют «законностью» (legality):
Как составляющая социального взаимодействия, право – или то, что мы называем законностью, – объединяет различные ситуации, из которых оно является следствием и которые помогает структурировать. Так как законность является неотъемлемой составляющей повседневной жизни и одновременно ее следствием, то сфера существования законности охватывает такие общепризнанные феномены, как бюрократия, игры и «попросту выживание». В этих областях значимость законности неоспорима, и она явно с ними перекликается. Законность сохраняется не только за счет формальных статей конституции, законодательных статусов, судебных решений или открытых проявлений государственной власти, таких как исполнение смертного приговора. Законность существует скорее потому, что опирается на обыденные схемы повседневной жизни[32].
Проницательный читатель может заметить, что я собираюсь перейти к рассуждению о субъективности правовых акторов. Другими словами, я хочу исследовать феномен того, что мы называем «правовым сознанием» (или «правосознанием»), что оно представляло собой тогда и какие изменения претерпело со временем. Под «сознанием» я здесь, однако, понимаю не критическое сознание, то есть склонность к интерпретации, которая часто встречается среди рефлексивно мыслящих интеллектуалов[33]. Под «правосознанием» в данной книге я понимаю представления конкретных лиц о добре и зле в рамках судебного процесса, осознание ими собственных прав, моральную подоплеку их обращения в суд, а также их личную интерпретацию окружающего морального мира. Таким образом, «правосознание» – это то, «что люди делают и говорят по поводу закона»[34]. Данная работа опирается на значительное количество прецедентов, которые иллюстрируют формирование у людей личных убеждений и реакций, связанных с правосудием.
Некоторые могут возразить, что для историка изучение сознания исторических акторов обречено на провал: существует различие между сбором рассказов о взаимодействии с законом, изложенных людьми «своими словами», и чтением источников, которое сопровождается поиском тайных смыслов в голосах, что рассказывают об опыте взаимодействия с законом. Социолог может записать голос на диктофон и проиграть его. Историк же вынужден анализировать голоса, которые зачастую никогда и не звучали вслух, а значит, он должен довольствоваться намеками и недосказанностями. Однако если мы допустим, что с помощью герменевтики мы способны приблизиться к пониманию исходного смысла «Государя» Макиавелли или же, по Квентину Скиннеру, вложенного в эту книгу намерения (uptake)[35], есть вероятность, что мы также можем прийти к некоторым выводам, исходя из поведения акторов, изложенного в источниках. Данные выводы будут касаться личного восприятия акторами прав и обязательств, послуживших причиной их обращения в суд. Я не подхожу к текстам как к художественной литературе и не воспринимаю их исключительно как свидетельство гегемонии тех или иных познавательных практик. Я считаю, что подобные подходы, малопродуктивные с эпистемологической точки зрения, не представляют никаких преимуществ для исследователя. Вместо этого я утверждаю, что герменевтический подход может помочь нам зафиксировать подразумеваемый смысл как текста, так и отраженного в нем действия. Хотя такая фиксация не всегда возможна, все же стоит предпринять попытку.
Итак, в основе данного исследования лежит эмическая перспектива. В данной работе рассматриваются два вопроса, ключевых для нашего понимания правосознания в российской Средней Азии. Во-первых, почему мусульмане приходили к тому или иному конкретному пониманию права? Во-вторых, как со временем изменялось их понимание добра и зла, правильного и неправильного? И снова не представляется целесообразным мышление в терминах навязывания или тем более аккультурации, так как оно непременно помещает поведение мусульман в телеологический нарратив о приверженности заимствованным ценностям, уступках внешним акторам и окончательном колониальном подчинении. Гегемония и ее отрицание не могут быть единственными уроками историзации колониализма. Более целесообразным представляется проведение анализа поведения мусульман сквозь призму их собственных взглядов, насколько это нам позволят лингвистические условности. Поэтому я хочу начать с общего наблюдения, что вопреки распространенному мнению о культурной устойчивости ислама многие мусульманские субъекты права воспринимали этическую непоследовательность в своем поведении как вполне допустимую, причем их поведение не воспринималось единоверцами как отступление от шариата (и тем более как его нарушение). В конце концов, мусульманин не становился менее мусульманином, будучи посаженным в тюрьму за распитие алкогольных напитков или оштрафованным за азартные игры. В основу книги «Идеи о справедливости» легли судебные прецеденты, иллюстрирующие опыт взаимодействия мусульман с законом в рамках колониального общества и их видение колониальной правовой системы как источника разнообразных возможностей. Я не хочу преуменьшать значение опыта колониализма, представляя его как процесс, управляемый лишь прагматическими силами. Несомненно, у мусульман были идеи, ценности и понятия, которыми они мотивировали свои поступки. В любом случае мусульманские современники определенных исторических событий в своих записях мало внимания уделяли культурным переменам, ведь последние были частью их повседневного жизненного опыта. Поэтому в данном исследовании мы также дистанцируемся от описания этих событий как таковых и не будем на них фокусироваться.
В том, что касается колониализма и права, российская Средняя Азия имела отчетливое сходство с другими колониальными странами. Сходство заключалось в наличии нескольких правовых режимов, предполагающих в том числе использование норм права, применяемых коренным населением. Российские власти относились к юридическому разнообразию неоднозначно. Как и колониальные власти других регионов мусульманского мира, они старались сохранить статус-кво, однако в то же время стремились воплотить более широкие институциональные и социальные изменения. С одной стороны, русские колонизаторы заявляли, что оставили практически нетронутым центральный принцип работы туземных судебных учреждений, где в роли председателя выступал казий, а решения выносились в соответствии с шариатом[36]. С другой стороны, российские власти успешно провели реформу процедуры назначения на пост судьи, введя систему народных выборов. Ранее казии назначались главой мусульманского государства, теперь же, при российском правлении, они стали народными судьями, которые выбирались путем голосования среди местного сообщества[37]. Кроме того, российские колонизаторы серьезно ограничили юрисдикцию исламских судов, исключив из их ведения, к примеру, дела об убийстве и разбое.
Изменения в самом определении должности казия, однако, не были связаны с исполнительными полномочиями самого исламского судьи. Во-первых, в доколониальной Средней Азии осуществление правоприменительной деятельности было прерогативой властей, то есть главы государства и его дворца. Многие случаи демонстрируют, что подданные среднеазиатского ханства могли просто отклонить решение суда (или отдельного правоведа – муфтия) и потребовать слушания в канцелярии самого хана (см. гл. 1). Во-вторых, при российском правлении среднеазиатские казии могли не только пользоваться полицейской поддержкой со стороны дежурных приставов и старейшин общин (аксакалов); они также имели право наказывать за любое поведение, которое они считали противоречащим шариату. Если в доколониальной Средней Азии казию требовалось просить санкции правящих лиц для подтверждения и исполнения приговора (см. гл. 1), то при российской власти он имел личное право, к примеру, приговорить человека к месячному заключению за употребление алкоголя (арак ва пиву – от рус. «пиво») или за непристойное поведение (битартиблик)[38]. В результате всего вышесказанного, хотя казии все еще присутствовали в царской Средней Азии, однако более широкое исламское юридическое поле, которое мы можем назвать шариатом и в которое были вписаны казийские суды, прекратило существование после колонизации. Причина этому – исчезновение или значительное преображение судебных и посреднических институтов, альтернативных должности казия или дополняющих его[39].
Мы видим основные ограничения (и, как оказывается, возможности) российского законодательства, связанные с юрисдикцией казиев. Однако этого недостаточно, чтобы понять, каким образом колониальные формы правления изменили исламские судебные практики, как они отразились на юридической логике мусульман и насколько эти изменения коснулись правосознания жителей Средней Азии. Это совсем другой сюжет, и в основном он остается за кадром. Принимаясь за изучение этой обширной области, я бросаю вызов подходу, весьма распространенному среди исследователей колониального права и правового плюрализма. Данный подход состоит в отслеживании институциональных и процедурных изменений законодательства, связанного с коренным населением. В противовес этому моя книга посвящена истории правового поведения мусульман в российской Средней Азии, а не политике Российской империи в отношении исламского законодательства, применяемого в колонии. Таким образом, данная работа представляет собой важный вклад в исследование глобальных правовых режимов колониальной эпохи и, кроме того, в историю российского права в период после Великих реформ Александра II.
Согласно глобальному подходу к исследованию истории европейских империй, успех утверждения правовой гегемонии в колониях в действительности зависел от действий колониальных субъектов, которые жонглировали разными юрисдикциями для достижения личных целей. Исследователи глобальной истории раз за разом демонстрируют, насколько иронично то, что колониальные подданные, лавируя между юрисдикциями, лишь укрепляли колониальный режим и таким образом невольно ускоряли внедрение институциональных изменений[40]. Примечательно, что от внимания исследователей ускользает вопрос, как новые конструкты законности и культурной значимости закона приобретали господствующее положение в сознании колониальных субъектов[41]. Другими словами, если в исследованиях колониализма и мировой истории закон предстает как дискурсивный[42] и институциональный[43] ресурс, посредством которого колониальные подданные могут взаимодействовать с государством, то становится очень трудно объяснить, как колониальные подданные пришли к восприятию себя как правовых субъектов империи и, соответственно, персонифицировали колониальное понимание права[44]. Именно изучение механизмов персонификации позволит нам отделить случаи культурного изменения от более всеобъемлющей канвы колониализма и, таким образом, пролить свет на социальную динамику, утверждающую колониальные правовые конструкты[45].
Так, историки Российской империи в большинстве своем разделяют мнение, что при царской власти среднеазиатские мусульмане имели легкий доступ к услугам «народных судов» – мусульманских судов, не претерпевших значительных изменений после русского завоевания[46]. Действительно, отдельные области исламского права, такие как нотариальное оформление права собственности[47], не подверглись существенным изменениям. Однако это не должно давать нам повода предполагать, что при российском правлении мусульмане стали жить в заповеднике «дифференцированной юриспруденции»[48] или что представления мусульман об исламском праве, мусульманские правовые практики и судопроизводство сохранились неизменными, то есть такими же, как до колонизации.
В данной работе я стремлюсь показать, что чем пристальнее мы вглядываемся в политику колониальной Средней Азии, тем более очевидно, что эти сюжеты едва ли поддаются интеграции в «великую доктрину» («grand narratives»)[49] о Российской империи и тем более в повествование о «глобальных правовых режимах»[50]. Историки Российской империи и исследователи глобальной истории, возможно, захотят тем не менее поместить собранные истории в широкий контекст, сформировать из них несколько последовательных нарративов о законе и империи или же о моделях структурирования правовых институтов в странах мира. Однако, как я подозреваю, данный метод чреват созданием предписывающих (то есть основанных на сложившихся традициях), но не репрезентативных историй, влечет за собой ошибки идентификации и интерпретации, а также может привести к игнорированию социальной важности изменений, внесенных российской колонизацией в сферу правосознания мусульманских сообществ в отдельном регионе[51].
О проекте
О подписке