Повзрослев, мы не можем перерасти эту обусловленность. Мы верим (или делаем вид, что верим) в один правильный ответ на любой вопрос. Мы считаем, что этот правильный ответ уже был открыт кем-то, намного умнее нас. Поэтому мы считаем, что ответ можно найти в Гугле[49], в статье «Три лайфхака для счастливой жизни» или в речах самопровозглашенных лайф-коучей.
Но вот в чем проблема: ответы больше не являются дефицитным товаром, а знания никогда не были такими дешевыми. К тому времени, как мы выясним все факты, когда Гугл, Alexa или Siri смогут дать нам ответ на любой интересующий вопрос, мир уже сдвинется с места.
Очевидно, что ответы важны. Прежде чем вы начнете задавать правильные вопросы, вы должны знать некоторые ответы. Но ответы служат лишь стартовой площадкой для открытия. Они начало, а не конец.
Будьте осторожны, если тратите свое время на поиск правильных ответов, идя напрямую к выключателю. Если бы лекарства, которые вы разрабатываете, точно работали, если бы ваш клиент точно был оправдан в суде или если бы ваш марсоход точно сел, вашей работы бы не было.
Наша способность извлекать максимум пользы из неопределенности несет наибольшую потенциальную ценность. Мы должны питаться не стремлением к быстрому катарсису, а интригой. Там, где заканчивается определенность, начинается прогресс.
Наша одержимость уверенностью имеет еще один побочный эффект. Она искажает наше видение через кривые зеркала, называемые неизвестными известными.
12 февраля 2002 года министр обороны США Дональд Рамсфелд выступил на пресс-брифинге во время обострения отношений между Соединенными Штатами и Ираком. Один из репортеров спросил, есть ли какие-то доказательства наличия иракского оружия массового уничтожения – повода для американского вторжения. Типичный ответ был бы упакован в заранее одобренные политические фразы вроде «текущее расследование» и «национальная безопасность». Но вместо этого Рамсфелд достал из своей лингвистической сумки метафору из ракетостроения: «Есть известные знания; вещи, которые мы знаем, что мы знаем. Мы также знаем, что есть известные неизвестные; мы знаем, что есть некоторые вещи, которые мы не знаем. Но есть еще и неизвестные неизвестные – те, о которых мы не знаем, что не знаем»[50].
Эти замечания были широко высмеяны, в том числе из-за их противоречивого источника, но по части политических заявлений они удивительно точны. В своей автобиографии «Известное и неизвестное»[51] Рамсфелд признает, что впервые услышал эти термины от директора НАСА Уильяма Грэма[52]. Но в своей речи Рамсфелд явно опустил одну категорию – неизвестные известные.
Анозогнозия – это непроизносимое слово, используемое для описания человека с болезнью, которая заставляет его не осознавать, что он ей страдает. Например, если вы положите карандаш перед парализованным анозогнозиком и попросите поднять его, он этого не сделает. Если вы спросите почему, он ответит: «Я устал» или «Мне не нужен карандаш». Как объясняет психолог Дэвид Даннинг, такие люди «буквально не осознают своего собственного паралича»[53].
Неизвестные известные подобны анозогнозии – это пространство самообмана. В этой категории мы думаем, что знаем, но это не так. Мы предполагаем, что истина закрыта на замо́к, что земля под нашими ногами устойчива, но на деле мы стоим на хрупкой платформе, которая может опрокинуться под неистовым порывом ветра.
И мы оказываемся на этой хрупкой платформе гораздо чаще, чем нам кажется. В нашем одержимом определенностью публичном дискурсе мы стараемся избегать нюансов. Получившееся общественное обсуждение работает без строгой системы различения доказанных фактов от хороших догадок. Многое из того, что мы знаем, просто не точно, и не всегда легко распознать, какая именно часть не имеет реальных доказательств. Мы овладели искусством притворяться, что у нас есть свое мнение: улыбаться, кивать и блефовать, импровизировать. Нам сказали: «Притворяйся, пока это не станет правдой», и мы стали экспертами по притворству. Мы любим бить себя в грудь и убедительно даем четкие ответы по любому вопросу, даже если просто пару минут почитали об этом в Википедии. Мы идем дальше, притворяясь, что знаем, что думаем, что знаем, не обращая внимания на вопиющие факты, противоречащие нашим железным убеждениям.
«Наибольшее препятствие открытию, – пишет историк Дэниел Дж. Бурстин, – не невежество, а иллюзия знания»[54]. Претензия на знание закрывает нам уши и отсекает образовательные сигналы, поступающие из внешних источников. Уверенность приводит нас к параличу. Чем больше мы твердим свою версию правды, да еще со страстью и заламыванием рук, тем больше наше эго раздувается до размера небоскреба, скрывая то, что находится под ним.
Эго и высокомерие – это часть проблемы. Другая ее часть – человеческое отвращение к неопределенности. Природа, как говорил Аристотель, не терпит пустоты. Он утверждал, что однажды образовавшийся вакуум будет заполнен окружающим его плотным веществом. Принцип Аристотеля применим далеко за пределами области физики. Когда возникает вакуум понимания, когда мы действуем в краю неизвестности и неопределенности, мифы и истории со свистом заполняют эту пустоту. «Нельзя жить в постоянных сомнениях, поэтому мы сочиняем самую лучшую историю и живем так, словно это правда»[55][56], – объясняет психолог и лауреат Нобелевской премии Даниел Канеман.
Истории – это идеальное лекарство от страха неопределенности. Они заполняют пробелы в нашем понимании. Они создают порядок из хаоса, ясность из сложности и причинно-следственную связь из совпадений. У вашего ребенка проявляются признаки аутизма? Во всем виновата прививка, которую малышу сделали две недели назад. Вы увидели на Марсе человеческое лицо? Должно быть, это сложная работа древней цивилизации, которая, так уж совпало, помогла египтянам построить пирамиды в Гизе. Люди болели и умирали, но некоторые трупы дергались или издавали какие-то звуки? Это вампиры, заключили наши предки, еще не зная ничего о вирусах и трупном окоченении[57].
Когда мы предпочитаем мнимую стабильность историй беспорядочной реальности неопределенности, факты становятся не нужны и процветает дезинформация. Фейк-ньюс – это не современное явление. Между хорошей историей и кучей данных всегда выбирали историю. Эти яркие ментальные образы задевают глубокую, непреходящую струну, известную как повествовательная ошибка. Мы помним, что кто-то как-то говорил, что его лысина вызвана длительным солнцепеком, и мы клюем на эту историю, забывая про логику и скепсис.
Затем авторитеты превращают эти истории в священные истины. Все факты в мире не могут помешать вступить в должность демократически избранным популистам, пока те могут дать изначально неопределенному миру ложное чувство уверенности. В общественном дискурсе начинают доминировать уверенные выводы крикливых демагогов, гордящихся тем, что они отвергают критическое мышление.
Демагоги восполняют недостаток знаний, усиливая свой напор. И пока зрители застывают в замешательстве, пытаясь интерпретировать раскрывающиеся факты, смутьяны обеспечивают нам комфорт. Они не беспокоят нас двусмысленностью и не позволяют нюансам мешать звучным лозунгам. Мы превозносим их кажущиеся ясными мнения, счастливо снимая с наших плеч бремя критического мышления.
Как выразился Бертран Рассел, проблема современного мира в том, что «глупые слишком самоуверенны, в то время как умные полны сомнений». Даже после того, как физик Ричард Фейнман получил Нобелевскую премию, он считал себя «растерянной обезьяной» и подходил ко всему окружающему с прежним уровнем любопытства, позволявшим ему видеть нюансы, до которых другим не было дела. «Я думаю, гораздо интереснее жить, ничего не зная, – заметил он, – чем иметь ответы, которые могут быть ошибочны».
Менталитет Фейнмана требует признания невежества и хорошей дозы смирения. Когда мы произносим эти три страшных слова – я не знаю, – наше эго сдувается, ум открывается, и уши навостряются. Признать невежество – не значит намеренно игнорировать факты. Скорее это требует сознательного типа неопределенности, когда вы полностью осознаете то, чего не знаете, чтобы учиться и расти.
Да, этот подход может осветить то, чего вы не хотите видеть. Но гораздо лучше быть некомфортно неуверенным, чем комфортно ошибающимся. В конце концов, мир трансформируют именно растерянные ценители неопределенности.
«Что-то неизвестное делает нечто, чего мы не знаем, – вот к чему сводится наша теория»[58].
Именно так астрофизик Артур Эддингтон описал состояние квантовой теории в 1929 году. С тем же успехом он мог бы сказать и о нашем понимании всей Вселенной.
Астрономы живут и работают в темном особняке, освещенном всего на 5 %, а примерно 95 % Вселенной состоит из веществ со зловещими названиями – темная материя и темная энергия[59]. Они не взаимодействуют со светом, и потому мы не можем увидеть или иным образом обнаружить их. Мы ничего не знаем об их природе. Но мы знаем об их существовании, потому что они оказывают гравитационное воздействие на другие объекты[60].
«Исключительно сознательное невежество, – сказал физик Джеймс Максвелл, – является прелюдией к любому реальному прогрессу в познании»[61]. Астрономы выходят за пределы известного и совершают квантовый скачок в огромный океан неизвестного. Они знают, что Вселенная подобна гигантской луковице, где раскрытие одного слоя тайны только открывает другой. Наука, как сказал Джордж Бернард Шоу, «никогда не решит один вопрос, не поставив при этом десяток новых»[62]. По мере заполнения одних пробелов в наших знаниях, на их месте появляются новые.
Эйнштейн описал этот танец с тайной как «самое прекрасное переживание»[63]. Ученые стоят «на краю между известным и неизвестным, – пишет физик Алан Лайтман, – и смотрят в эту пещеру, испытывая скорее радость, чем страх»[64]. Вместо того чтобы волноваться из-за своего коллективного невежества, они на нем процветают. Неопределенность становится призывом к действию.
Стив Сквайерс – настоящий ценитель неопределенности. Он был главным исследователем проекта Mars Exploration Rovers, когда я работал в его оперативной группе. Сила его страсти к неизвестному заразительна. Четвертый этаж корпуса космических наук в Корнеллском университете, где находится кабинет Сквайерса, гудит от энергии всякий раз, когда он внутри. Когда заходили разговоры о Марсе (что бывало довольно часто), его глаза вспыхивали пламенной страстью. Сквайерс – прирожденный лидер. Куда бы он ни шел, за ним следуют другие. И как любой хороший лидер, он немедленно берет вину на себя и так же разделяет заслуги. Однажды он зачеркнул свое имя на награде, которую получил за работу над проектом, написал имена сотрудников, выполнявших самую трудную часть, и вручил ее им.
Сквайерс родился в южном Нью-Джерси и унаследовал свой энтузиазм к исследованиям от родителей-ученых[65]. Ничто так не распаляло его воображение, как неизвестность. «Когда я был ребенком, – вспоминает Сквайерс, – у нас дома был атлас, которому было пятнадцать или двадцать лет, и в нем были практически непрорисованные места. И я всегда считал очень крутой идею карты, на которой остались пустые места, которые нужно заполнить». Он посвятил свою дальнейшую жизнь тому, чтобы найти и заполнить их.
Будучи студентом Корнеллского университета, он прослушал курс астрономии для аспирантов от профессора, работавшего в команде программы «Викинг», отправившей два зонда на Марс. Тогда Сквайерсу нужно было написать отчетную работу, и в поисках вдохновения он зашел в кабинет, в котором пылились снимки Марса, сделанные орбитальными аппаратами «Викинг». Он хотел потратить на просмотр фотографий минут пятнадцать-двадцать. «Я вышел из этой комнаты через четыре часа, – рассказывает Сквайерс, – точно зная, чем хочу заниматься всю жизнь».
Он нашел чистый лист, который давно искал. Его мозг еще долго продолжал гудеть от образов поверхности Марса после того, как он вышел из здания. «Я не понимал, что вижу на этих фотографиях», – говорит Сквайерс, – но вся прелесть была в том, что никто этого не понимал. Именно это меня и привлекало».
Привлекательность неизвестного привела Сквайерса к тому, что он стал профессором астрономии в Корнелле. «Даже после трех с лишним десятилетий странствий по неизведанному, – говорит он, – я все еще не потерял этот порыв, это чувство восторга, которое приходит, когда я вижу то, чего никто никогда не видел раньше».
Но ведь не только астрономы наслаждаются неизвестностью – взять хоть другого Стива. В начале каждой сцены Стивен Спилберг оказывается в плену громадной неопределенности. «Каждый раз, когда я начинаю новую сцену, я нервничаю, – объясняет он – Я не знаю, о чем я буду думать, слушая реплики, я не знаю, что скажу актерам, я не знаю, куда поставлю камеру»[66]. В такой ситуации другие бы впали в панику, но Спилберг описывает это как «величайшее в мире чувство». Он знает, что только полная неопределенность приносит лучшие творческие результаты.
Весь прогресс – в ракетостроении, в кино, в любой вашей деятельности – творится в темных комнатах. И все же многие из нас боятся темноты. Паника начинает копиться в тот момент, когда мы отказываемся от комфорта света. Мы заполняем темные комнаты нашими худшими страхами и готовим запасы, ожидая наступления апокалипсиса.
Но неопределенность редко порождает грибовидное облако. Она ведет к радости, открытию и полной реализации вашего потенциала. Неопределенность – значит делать то, чего раньше никто не делал, и открывать то, что не увидит никто другой. Жизнь предлагает больше, когда мы относимся к неопределенности как к другу, а не как к врагу.
Более того, в большинстве темных комнат есть двери с двусторонним, а не с односторонним движением. Многие из наших путешествий в неизвестное обратимы. Как пишет бизнес-магнат Ричард Брэнсон, «вы можете пройти [в дверь], посмотреть, что там, и вернуться обратно, если это вам не понравится»[67]
О проекте
О подписке