Незадолго до полуденного намаза в дверь постучали. Я открыл, смотрю: а это Кара, он некоторое время учился вместе с нами, когда мы были подмастерьями. Мы обнялись, расцеловались. Только я подумал, не прислал ли его с известием Эниште, как он сказал, что пришел по старой дружбе, хочет посмотреть страницы и рисунки, над которыми я работаю, и задать мне один вопрос – именем султана!
– Хорошо, – говорю. – Какой вопрос?
Он сказал какой. Ладно, отвечу!
Чем больше будет недостойных, которые рисуют не ради услаждения глаз и укрепления веры, а из жажды денег и славы, тем чаще мы будем сталкиваться с такой мерзостью, как стиль и подпись. С этих слов я начал свой ответ, но это всего лишь краснобайский прием, на самом деле я в это не верю, потому что истинный дар и мастерство не может погубить даже любовь к славе и деньгам. Более того, если честно, я полагаю, что даровитый человек – я, например, – по праву заслуживает и богатства, и славы, они лишь пробуждают в нем еще большее рвение. Однако если я скажу это открыто, заурядные художники из мастерской совсем взбесятся от зависти, напустятся на меня, говоря, что я сам себя изобличил, и до того дойдет, что мне придется нарисовать дерево на рисовом зернышке, чтобы доказать, что я люблю наше ремесло куда больше, чем они.
Стиль, подпись и личность художника – три соблазна, которые подбираются к нам и с Запада, из Европы, и с Востока, где несчастные китайские художники сбились с истинного пути, обольщенные картинками, которые привезли с собой монахи-иезуиты. Послушайте же три поучительные истории на эту тему.
В стародавние времена на севере Герата стояла крепость, в которой жил молодой хан, неравнодушный к книгам и рисункам. Из всех женщин своего гарема этот хан любил одну-единственную, любил безумно, – и красавица-татарка отвечала ему взаимностью. Ночи напролет не размыкали они жарких объятий и были так счастливы, что им хотелось, чтобы не было в их жизни никаких перемен. Они обнаружили, что самый лучший способ осуществить это желание – раскрыв книгу, часами, целыми днями, не отрываясь, рассматривать изумительные, безупречные миниатюры старых мастеров. Чем больше смотрели они на точь-в-точь повторяющие друг друга безупречные рисунки, что сопровождали одни и те же истории в разных книгах, тем сильнее казалось им, что время остановилось и счастливый золотой век, о котором повествуется в историях, приходит в согласие с их собственным счастьем. А в книжной мастерской хана был художник, мастер из мастеров, который умел рисовать так, что его миниатюры с безупречной точностью повторяли рисунки из старых книг. Когда этот художник изображал, как Фархад страдает от любви к Ширин, или как Меджнун и Лейла, увидев друг друга, обмениваются взглядами, полными восхищения и желания, или как Хосров и Ширин, гуляя по сказочному саду, похожему на райский, многозначительно смотрят друг на друга, он, по обычаю, под видом влюбленных из легенды изображал хана и красавицу-татарку. Глядя на изукрашенные страницы, хан и его возлюбленная верили, что их счастье никогда не кончится, и осыпали художника похвалами и золотом. В конце концов милости хана и чрезмерное богатство вскружили художнику голову, он поддался нашептываниям шайтана и в гордыне своей решил – забыв, что безупречностью работ обязан старым мастерам, – будто, если он привнесет в рисунок нечто от самого себя, тот вызовет еще большее восхищение. Однако хан и его возлюбленная приняли эти новшества, следы личного стиля художника, за изъяны и потеряли былой покой. Внимательно рассматривая рисунки, хан почувствовал, что его счастье уже не то, что прежде, и решил, что красавица-татарка его разлюбила. Чтобы вызвать в ней ревность, он разделил ложе с другой невольницей. Узнав об этом от гаремных сплетниц, татарка так опечалилась, что потихоньку пошла во двор гарема и повесилась на ветви кедра. Осознав, какую ошибку он совершил, хан понял и то, что виной всему было увлечение художника собственным стилем, – и в тот же день велел ослепить мастера, поддавшегося искушению шайтана.
В одной восточной стране жил немолодой падишах, любитель миниатюры. На склоне лет он женился на красавице из Китая и был очень счастлив. Но сын падишаха от предыдущей жены влюбился в свою молодую мачеху, да и она была неравнодушна к красивому юноше. Испугавшись, что может предать отца, и устыдившись своей запретной любви, сын удалился в мастерскую и стал посвящать все свое время рисованию. Поскольку кистью его двигала любовь и печаль, рисунки получались такими прекрасными, что никто не мог отличить их от работ старых мастеров, и падишах очень гордился своим сыном. Его молодая жена, взглянув на рисунки, говорила: «Да, очень красиво! Однако, если он не поставит подпись, через много лет никто не будет знать, кто создал эту красоту». – «Но если мой сын поставит подпись, разве не будет это означать, что он присвоил себе славу старых мастеров – ибо он копировал их рисунки? – спрашивал падишах. – Кроме того, поставив подпись, разве не признает он тем самым, что в рисунке отражено его собственное несовершенство?» Поняв, что ей не переубедить старого мужа, китаянка решила каким-нибудь образом познакомить со своими мыслями его сына, запершегося в мастерской, и в конце концов ей это удалось. Юноша, вынужденный таить свою любовь, страдал от мук уязвленной гордости; тем убедительней показались ему доводы молодой красивой мачехи, да и без нашептываний шайтана тут тоже не обошлось. На одном из своих рисунков, в самом уголке, между стеной и травой, он поставил подпись – совсем незаметную, как ему казалось. Этот рисунок изображал сцену из «Хосрова и Ширин». Вы, конечно, знаете: после того как Хосров и Ширин поженились, Шируйе, сын Хосрова от предыдущей жены, влюбился в мачеху и однажды ночью, забравшись через окно в родительские покои, вонзил кинжал в печень отца, спящего подле Ширин. И вот, разглядывая рисунок, изображающий эту сцену, старый падишах вдруг почувствовал, что в рисунке есть какой-то изъян. Подпись он увидел, но с нами часто бывает так, что разум не обращает внимания на то, что видят глаза; оттого у него лишь возникло смутное ощущение, что с рисунком что-то не так. Падишах подумал, что старые мастера такого не допустили бы, и его охватило волнение, потому что это означало: в книге, которую он читает, рассказывается не легенда, нет, речь в ней идет о том, чему в книге не место, – о действительных событиях. Поняв это, старик испугался. И в тот же самый миг его сын-художник пролез в окно и, не глядя в расширившиеся от ужаса глаза отца, вонзил ему в грудь кинжал, такой же большой, как на рисунке.
Рашид ад-Дин из Казвина пишет в своей «Истории» – и когда читаешь, чувствуешь, как нравится ему об этом писать, – что два с половиной столетия назад в Казвине самым почитаемым, самым любимым искусством было искусство книжное: каллиграфия и миниатюра. Правил в Казвине в ту пору могущественный шах, подчинивший своей власти сорок стран, от Византии до Китая (возможно, секрет такого могущества заключался как раз в любви к книге и рисунку). Увы, у шаха не было сына. Не желая, чтобы после его смерти созданное им в войнах государство распалось, шах решил выдать свою красавицу-дочь за какого-нибудь умного художника. Выбрав трех даровитых и неженатых художников из своей мастерской, он объявил, что устроит между ними состязание. Рашид ад-Дин пишет, что условия были весьма просты: кто сделает самый красивый рисунок, тот и станет наследником престола. Художники, не сговариваясь, выбрали один сюжет, очень любимый старыми мастерами: в саду, похожем на райские кущи, где растут кипарисы и кедры, скачут пугливые зайцы и носятся в воздухе ласточки, сидит, опустив глаза, прекрасная и печальная девушка, страдающая от несчастной любви. Все трое изобразили эту сцену точно так же, как это делали старые мастера, но один, сильнее других желавший, чтобы на его работу обратили внимание, спрятал в самом укромном месте, среди нарциссов, свою подпись – чтобы предъявить на красоту рисунка свои права. Однако за эту дерзость, бросавшую вызов скромности старых мастеров, он был немедленно сослан в Китай. Между оставшимися двумя художниками было устроено новое состязание. На этот раз оба изобразили дивный сад, а в нем, на белом коне, – красивую девушку, похожую на китаянку, с раскосыми глазами и выступающими скулами. Оба рисунка были прекрасны, как поэзия. Один из художников – то ли намеренно, то ли случайно, просто кисть у него дрогнула – как-то странно изобразил ноздри коня. Отец и дочь сразу это заметили и посчитали за изъян. Пусть художник и не поставил подписи – изъян, так мастерски вписанный в прекрасный рисунок, заставлял обратить на себя внимание. «С изъяна начинается стиль», – изрек шах и изгнал художника в Византию. Третий же художник подписей не ставил, изъянов не допускал и рисовал точь-в-точь как старые мастера. Начались приготовления к свадьбе. А потом, если верить пространной «Истории» Рашида ад-Дина, произошло вот что: весь последний день, остающийся до свадьбы, дочь шаха провела, печально глядя на рисунок, сделанный молодым, красивым и одаренным художником, женой которого ей предстояло стать. Когда же стемнело, она пришла к отцу и сказала: «Старые мастера на своих чудесных миниатюрах изображали всех красавиц похожими на китаянок. Я знаю: это традиция, пришедшая с Востока, ее нельзя нарушать. Однако если художник был влюблен, он придавал красавице на рисунке едва заметное сходство со своей возлюбленной: оно могло крыться в том, как он изобразил глаза, брови, волосы, улыбку на губах или даже ресницы. Этот тайный изъян был знаком, увидеть который мог только сам мастер и его любимая. Отец! Я целый день смотрела на изображение красавицы на коне, но так и не увидела в ней ничего от себя самой. Этот художник, конечно, великий мастер, к тому же молод и красив, но меня он не любит». Услышав эти слова, шах немедленно велел отменить свадьбу, и его дочь так и провела всю свою жизнь рядом с отцом.
– Значит, как следует из третьего рассказа, особенность, называемая стилем, начинается с изъяна? – вежливо осведомился Кара. – С того, что художник наделяет красавицу на рисунке такими же глазами или улыбкой, как у его возлюбленной, подавая тем самым тайный знак?
– Вовсе нет, – уверенно ответил я. – То новое, что мастер привносит в рисунок, в конце концов перестает быть изъяном и превращается в правило. Через некоторое время все начинают, подражая мастеру, рисовать женские лица так же, как он.
Мы немного помолчали. Кара, который очень внимательно слушал меня, когда я говорил, теперь прислушивался к звукам из-за стены: там, по коридору и соседней комнате, тихонько скрипя половицами, ходила моя красавица-жена. Заметив это, я посмотрел ему прямо в глаза.
– Первая история учит тому, что стиль – это изъян, – сказал я. – Вторая – что рисунок, лишенный изъянов, не требует подписи. Третья же история объединяет уроки первой и второй. В ней говорится о том, что подпись и стиль есть не что иное, как бесстыдная и глупая похвальба собственными изъянами.
Насколько вообще хорошо разбирается в искусстве этот человек, которому я рассказал свои притчи? Я спросил:
– Понял ли ты из моих рассказов, кто я такой?
– Понял, – ответил Кара, но прозвучало это совсем не убедительно.
Не пытайтесь понять меня, ограничиваясь его взглядом и мерками. Я сам без обиняков расскажу вам, кто я. Я умею все. Могу рисовать и раскрашивать рисунки так же хорошо, как старые мастера из Казвина, – делаю это легко, улыбаясь. И с той же улыбкой говорю: я лучше всех. И я не имею ни малейшего касательства к исчезновению Зарифа-эфенди, из-за которого, если я правильно догадался, ко мне и пришел Кара.
Кара спросил, как мне удается сочетать занятия искусством и семейную жизнь.
Я много работаю, и работаю с любовью. Совсем недавно я женился на самой красивой девушке нашего квартала. Если я не рисую, значит мы как сумасшедшие, предаемся с ней любовным утехам; потом я снова работаю. Об этом я говорить не стал. Сказал, что приходится очень непросто. Если художник творит кистью чудеса на бумаге, ему не удается творить такие же чудеса в постели; и наоборот, если он сполна удовлетворяет жену, с удовлетворением от искусства дело обстоит куда хуже. Как всякий человек, завидующий дару художника, Кара поверил этой лжи и обрадовался.
Он сказал, что хочет посмотреть на страницы, над которыми я работал в самое последнее время. Я усадил его за свою рабочую доску, среди баночек с красками и чернилами, кисточек, перьев и инструментов для лощения бумаги. Пока Кара разглядывал рисунок, над которым я сейчас тружусь (две страницы для «Сурнаме», церемония обрезания сыновей султана), я присел рядом на красную подушку, тепло которой напомнило мне, что совсем недавно на ней покоились пышные ягодицы моей милой жены. Пока я водил по бумаге камышовым пером, изображая несчастных узников, печально выстроившихся перед падишахом, моя умная жена водила пальчиками по моему «стеблю», отчасти похожему на камыш.
Рисунок на две страницы, над которым я работал, изображал, как султан своей милостью освобождает должников, не сумевших рассчитаться с заимодавцами и приговоренных к тюрьме. Повелителя я посадил так, как он всегда сидит во время этой церемонии (я сам бывал тому свидетелем), – на край ковра, на котором разложены мешочки с серебряными акче. Немного позади султана я нарисовал главного дефтердара[53]; в руках у него – тетрадь, из которой он зачитывает записи о задолженностях. Осужденные должники, которые скованы цепями, продетыми в железные ошейники, преисполняются, попав перед очи султана, печали и страданий: вид у них понурый, брови насуплены, у некоторых на глазах слезы. Когда же они узнают, что султан оказывает им благодеяние, избавляя от тюрьмы, то от радости начинают возносить благодарственные молитвы и читать стихи; рядом красивые музыканты, которых я одел в красное, играют на уде и тамбуре[54]. Чтобы лучше было понятно, какой стыд и душевную боль испытывает человек, попавший в долговую яму, я, хотя это и не было предусмотрено, изобразил рядом с последним из вереницы осужденных его подурневшую от горя жену в фиолетовых одеждах и прелестную дочурку в красной накидке-ферадже, длинноволосую и печальную. Я собирался рассказать, как растянул на две страницы череду скованных цепями должников, объяснить скрытый смысл красного цвета, показать кое-что такое, чего никогда не увидишь у старых мастеров: пересмеиваясь с женой, я пририсовал в уголке собачку и раскрасил ее в тот же цвет, что и атласный кафтан султана. Мне хотелось, чтобы этот хмурый Кара понял, что рисовать – это значит любить жизнь. Но тут он задал мне чрезвычайно неуместный вопрос.
Не знаю ли я, случайно, где может сейчас находиться бедный Зариф-эфенди?
Бедный? Вот еще! Ничтожный подражатель, работающий только ради денег, дурак, не ведающий, что такое вдохновение! Но этого я вслух не сказал.
– Нет, – ответил я, – не знаю.
Не думаю ли я, что на него могли напасть приверженцы проповедника из Эрзурума?
Я снова сдержался и не ответил, что он сам из этих.
– Нет, – сказал я. – Зачем им это нужно?
О проекте
О подписке