Одним из первых людей на острове, взглянувших правде в глаза и согласившихся с тем, что выходить на улицу опасно, была Пакизе-султан. Поскольку сама она никуда не отлучалась, то попросила колагасы, отвечавшего за безопасность принцессы, все время сопровождать ее мужа. В своем рассказе о «появлении на исторической сцене» колагасы Камиля мы будем отчасти повторять то, что написано в мингерских учебниках истории, порой исправляя неточности.
Колагасы родился в 1870 году и чин имел для своих лет, увы, невысокий. Он окончил военную среднюю школу, чью крышу, покрытую розоватой черепицей, было видно из гавани. И поскольку из пятидесяти четырех выпускников оказался третьим по успеваемости, его затем отправили в Измирское военное училище. Однажды, приехав летом домой, он узнал, что отец его умер. (Прибыв теперь на остров, он в первый же день, как было у него заведено, посетил могилу родителя.) Еще через два года, в новый свой визит, он узнал, что его мать вышла замуж. Ее новый муж, толстый недалекий Хазым-бей, ему не понравился, и следующие два лета колагасы провел в Стамбуле. Потом Хазым-бей умер, и, когда Камиль снова добрался до дома, мать заставила его поклясться, что отныне он будет навещать ее каждое лето. Четыре года назад, во время войны с Грецией, колагасы получил медаль, до тех же пор никаких особых военных заслуг за ним не числилось. В тот год мать, поджидавшая сына в начале лета, сперва испугалась, когда он, пройдя через задний двор, вдруг открыл кухонную дверь, а потом, увидев медаль, расплакалась.
Бо́льшую часть того времени, когда ему не нужно было находиться в резиденции губернатора или сопровождать доктора Нури, колагасы проводил, прогуливаясь по улицам своего детства, и дома, с матерью. Та в первый же день пересказала ему все местные сплетни за последний год, поведала, кто кого взял в жены и почему. А между делом выспрашивала сына, не решил ли он еще жениться.
– Решил! – сказал в конце концов колагасы. – А есть ли у тебя на примете подходящая девушка?
– Есть! – обрадовалась мать. – Но конечно, нужно, чтобы она тебя увидела и чтобы ты ей понравился.
– Разумеется. Кто она?
– Как же тебе одиноко, сынок! – вздохнула Сатийе-ханым, услышав в вопросе сына жадное нетерпение, присела рядом и поцеловала его в щеку.
Десять лет назад колагасы совершенно искренне воспротивился бы поиску невесты с помощью свахи. При выпуске из военного училища он, как очень многие его сверстники-офицеры, был идеалистом и полагал неправильным, что женщин заставляют закрывать свои лица и волосы, как это принято у арабов. Деревенские богатеи, имеющие четырех жен, и состоятельные старики, женящиеся на молоденьких девушках, вызывали у него отвращение. Подобно многим молодым офицерам, он считал дурные, косные традиции причиной того, что Османская империя после столетий побед так стремительно ослабела по сравнению с Западом. Такой, можно сказать, европейский образ мыслей объяснялся отчасти тем, что колагасы Камиль вырос на Средиземном море, на Мингере, бок о бок с православными. Читал он и манифесты революционно настроенных курсантов училища, направленные против султана. Как-то раз он за одну ночь проглотил жизнеописание Наполеона, которое передавали из рук в руки, понял, чего хотели герои Великой французской революции, провозгласившие лозунг «Свобода, равенство, братство!», и время от времени начинал искренне верить, что они были правы.
Однако в провинциальных городках, где проходила его служба, долгими ночами наедине с бутылкой и в дни, когда вдруг накатывало отчаяние, порой так нестерпимо хотелось ему женской ласки, что некоторые из своих высоких принципов колагасы начал забывать. По примеру многих других офицеров он, когда ему не было еще и двадцати пяти лет, начал прислушиваться к тем, кто говорил: «Знаю я одну вдову, будет тебе хорошая пара. Очень опрятная».
Последовав очередному такому совету, он даже, будучи двадцати трех лет, женился в Мосуле[71] на едва понимающей по-турецки арабке, вдове, старше его на двенадцать лет. Матери он об этом не рассказал. Это был тот род брака, к которому прибегали офицеры и чиновники, чтобы потом, когда настанет время перевода в другой город, сказать жене: «Ты свободна», развестись и навсегда забыть про нее. Женщина, многое повидавшая в жизни, тоже это знала. Так что, когда колагасы перевели в Стамбул, он без особых угрызений совести развелся с арабской красоткой, однако впоследствии сильно скучал по огромным глазам Айше, по ее ласковому, пытливому взгляду и сильному, красивому телу.
В те годы холостые и одинокие чиновники и военные, попадая в очередной провинциальный город или гарнизон, первым делом выясняли, где тут можно найти доступных женщин, и заводили дружбу с врачами, не забывая беречься от сифилиса и гонореи. Эти люди, отправленные служить в провинцию и мечтающие только об одном: как бы поскорее вернуться в Стамбул, быстро находили друг друга. Османское чиновничество представляло собой отдельную касту, обреченную скитаться из города в город, и женитьба служила им одним из способов как-то расцветить эту одинокую жизнь. Колагасы Камиль ощущал свое глубокое одиночество не только когда разговор заходил о браке, но и всякий раз, когда сталкивался на бескрайних просторах Османской империи с какими-нибудь неустройствами, злоупотреблениями, несправедливостью (а такое бывало часто). Такие, как он, должны были управлять кораблем государства, но корабль тонул, и поделать с этим хоть что-нибудь почти не представлялось возможным. И когда он наконец потонет, самая тяжкая участь будет ждать этих рабов государства. Поэтому многие из них не могли заставить себя смотреть на большую карту Османской империи и не способны были думать о том, каким будет конец этой державы.
Разумеется, можно было создать себе собственное, личное счастье, но колагасы Камиль, сколько ни бросала его служба с континента на континент, с востока на запад, с одной войны на другую, видел очень мало офицеров, которые бы сумели обрести счастье в браке. И все же он часто мечтал о подруге жизни – пусть они и не будут счастливы вместе, – с которой он сможет разделить постель и провести всю свою жизнь; и когда-нибудь, как это было у родителей, они будут вести уютные беседы, не стесняясь никаких предметов.
Мать и сын долго сидели рядом на диване в полном молчании. На деревьях во дворе каркали вороны – точно так же, как в бытность Камиля маленьким мальчиком. Потом, когда он еще раз повторил, что всерьез надумал жениться, мать сказала ему, что «подходящую девушку», про которую говорила, зовут Зейнеп и она – дочь тюремщика из крепости, умершего пять дней назад.
Сатийе-ханым всех девушек считала «очень красивыми», поэтому сначала колагасы не принял всерьез ее долгие восторженные похвалы Зейнеп. Однако, выслушивая от матери все новые и новые истории всякий раз, как он заглядывал домой, в конце концов преисполнился любопытства.
Сначала он давал выговориться матери, а затем брал в руки книгу, которую читал каждое лето, в каждый свой приезд на остров, – отпечатанную в Женеве на турецком языке и тайно переправленную в Стамбул старую книгу Мизанджи Мурата[72] о Великой французской революции и Свободе – и предавался мечтам. Случись кому-нибудь обнаружить у него крамольное сочинение, это могло бы омрачить всю его последующую жизнь, так что, уезжая с Мингера, колагасы никогда не брал книгу с собой и ни с кем не делился идеями, о которых в ней было написано.
Пока бронированное ландо губернатора везло доктора Нури в карантинную службу Мингера, его на время покинуло ощущение, что в Арказе вот-вот разразится эпидемия чумы. Был самый обычный день в провинциальном городе. Доктор слушал птичий щебет, долетавший из-за низких садовых изгородей, что тянулись вдоль ведущей к морю улицы, вдыхал аромат лавра и аниса и дивился густой тени деревьев – таких великанов он не видел еще ни в одном городе империи.
Доктор Нури уже более десяти лет состоял в османской карантинной службе; много раз случалось ему срочно отправляться на борьбу с заразой в вилайеты и города, разделенные неделями пути. Собственно говоря, выявлять эпидемии и первыми сообщать о них в Стамбул обязаны были местные отделения карантинной службы. Однако в большинстве случаев эту срочную и чрезвычайно важную работу брали на себя не карантинные чиновники, а врачи греческого происхождения, ведущие частную практику или принимающие пациентов в местных маленьких больницах, клиниках и аптеках. Дело в том, что сотрудники карантинной службы, будучи чиновниками, не спешили отправлять в столицу сведения, которые могли бы там не понравиться, поскольку знали, что за это им придется отвечать.
Однако глава мингерской карантинной службы доктор Никос, находившийся в подчинении у губернатора и у своего стамбульского начальства, действовал быстро и проявил настойчивость. Именно он первым сообщил об эпидемии. Вопреки желанию губернатора, который слышать о чуме не хотел, доктор отослал в столицу несколько телеграмм, которые в итоге и привели на Мингер Бонковского-пашу. Узнав о телеграммах, губернатор заподозрил в главе карантинной службы (и без того лице для него сомнительном, ибо доктор Никос был греком с Крита) греческого националиста, который злонамеренно раздувает масштабы распространения обычного «летнего поноса», чтобы показать беспомощность османских властей.
Едва завидев доктора Никоса, вышедшего встретить его на улицу, дамат Нури сразу вспомнил этого пожилого сутулого человека с козлиной бородкой.
– Мы с вами познакомились девять лет назад в Синопе[73], когда там завшивел весь гарнизон, – сказал он, улыбаясь. – А семь лет назад мы вместе работали в Ускюдаре[74], во время эпидемии холеры.
Глава карантинной службы с преувеличенной учтивостью поприветствовал дамата Нури. Затем они прошли в зал с белыми стенами и сводчатым потолком.
– Ваш покорный слуга, – начал доктор Никос, – руководил карантинной службой и практиковал в Салониках, потом на Крите и вот теперь перебрался сюда. Родом я не с Мингера, мингерского языка не знаю, не получилось выучить, но остров этот мне очень нравится.
Мингерский Департамент здравоохранения занимал небольшое каменное здание в готическом стиле, построенное венецианцами четыреста с лишним лет назад как часть дворца дожа. В XVII–XVIII веках, уже при османах, здесь располагался примитивный военный госпиталь.
– Так вы начали учить мингерский, но из этого ничего не получилось?
– В том-то и дело, что даже не начал… Не смог найти учителя. Тех, кто проявляет интерес к этому языку, господин начальник Надзорного управления заносит в свою картотеку как националистов… Мингерский – сложный язык, древний, но застывший на примитивной стадии.
Наступила тишина. Дамат Нури обводил взглядом шкафы с документами.
– Такой чистоты и порядка, – проговорил он, – я не видел ни в одной другой карантинной службе.
В ответ доктор Никос показал гостю небольшой ботанический садик, который от нечего делать устроил на заднем дворе исторического здания его предшественник (тот тоже был не местный, из Эдирне), и, улыбаясь, рассказал, как в те счастливые дни, когда не случалось ни эпидемий, ни других напастей, вместе с санитарами поливал из ведерка с носиком хамеропсы[75] в горшочках, хурму, тамаринды[76], гиацинты, мимозы и лилии. Потом вытащил несколько картонных папок с документами, также пребывавшими в идеальном порядке. Поскольку в последние два года работы ему выпало не так уж много, доктор Никос с тщательностью истинного османского чиновника разложил по темам старые письма и телеграммы, отправленные в свое время в Стамбул. Дамат Нури, которому случалось видеть бедность и запустение в карантинных службах многих вилайетов, не мог не оценить того, сколько труда и тщательности было вложено в эту работу, и некоторое время, словно вырванные из длинной поэмы четверостишия, читал письма, извещавшие по-французски об имевших место за последние тридцать лет подозрительных случаях смерти, причины коих так и не удалось в точности установить, о болезнях скота и об эпидемиях.
Впервые в Османской империи карантинные меры стали применять семьдесят лет назад, во время первой в Стамбуле крупной эпидемии холеры 1831 года. Меры эти, в особенности врачебные осмотры женщин и погребение умерших в хлорной извести, вызывали протест у мусульманского населения, что породило множество беспочвенных слухов, споров и беспорядков. В 1838 году султан Махмуд II[77], проводивший политику европеизации, вынудил шейх-уль-ислама дать фетву[78] о том, что карантин не противоречит мусульманской религии, велел опубликовать ее в официальной газете «Таквим-и Вакайи», сопроводив статьей о пользе мер, препятствующих распространению заразных болезней, и пригласил в империю европейских врачей. Кроме того, султан создал в Стамбуле особый комитет, состоявший по большей части из чиновников и врачей-христиан, в который повелел включить также и европейских послов, чтобы те могли давать советы относительно проводимых реформ. Это был первый в Османской империи Карантинный комитет – и прообраз Министерства здравоохранения. Под присмотром комитета во всех вилайетах империи, в особенности в портовых городах, были созданы отделения карантинной службы, и за семьдесят лет сформировалась особая карантинная бюрократия.
Благодаря своему опыту дамат Нури сразу понял, что доктор Никос – один из достойнейших, избранных членов этой касты. Но пора уже было задать прямой вопрос:
– Как вы думаете, кто убийца?
– Бонковского-пашу убил человек, знакомый с историй доктора Жан-Пьера, – осторожно высказался доктор Никос. Ясно было, что он успел все обдумать и к вопросу был готов. – Его убил кто-то, кому хотелось, чтобы об этой смерти стали говорить: «Убили, конечно, отсталые мусульмане, не желающие карантина». Так я думаю.
Печальная история доктора Жан-Пьера, происшедшая полвека тому назад, была известна всем врачам османской карантинной службы, будь они христианами, евреями или мусульманами. Она служила примером того, как ни в коем случае не должен себя вести врач христианского или иудейского вероисповедания, который во время эпидемии работает в мусульманских кварталах. В 1842 году в Амасье[79] началась эпидемия чумы, и молодой султан Абдул-Меджид отправил в этот захолустный городок знаменитого доктора из Парижа, дабы тот по завету покойного Махмуда II применил там современные европейские способы борьбы с эпидемиями. Молодой врач, француз Жан-Пьер, был поклонником Вольтера и Дидро и скептически относился к религии. Он твердил провинциальным чиновникам-мусульманам, что если отказаться от предрассудков и мыслить логически, то все люди равны и, в сущности, всем им свойственны схожие чувства и убеждения. Те в ответ усмехались и отпускали ехидные шуточки, но доктор пропускал их мимо ушей. Так что, когда губернатор и его подчиненные попытались ввести карантинные меры, а народ в ответ стал требовать: «Хотим врача-мусульманина!», Жан-Пьер удивился, однако не уступил. «В науке, в медицине нет более ни христиан, ни мусульман!» – заявлял он и настаивал на том, что должен осматривать больных женщин.
Жившие в Амасье богачи и христиане покинули город, лавки и пекарни закрылись, и мусульмане начали голодать, но более сговорчивыми от этого не сделались. Они не желали пускать доктора Жан-Пьера в свои дома и показывать ему больных. Эпидемия между тем разгоралась все сильнее. Тогда Жан-Пьер волей-неволей обратился к военным. С помощью вооруженных солдат он выламывал двери, насильно разлучал матерей с детьми, ставил стражу у подозрительных домов, запрещал их обитателям выходить на улицу, заставлял засыпать погребаемые тела известью и бросать в тюрьму всех, кто не соблюдал карантинных мер. На жалобы и ропот мусульман он не обращал внимания, лишь говорил, что все, что он делает, совершается с позволения и по приказу султана Абдул-Меджида. Кончилось это тем, что однажды поздним дождливым вечером, направляясь в окраинный квартал Амасьи, доктор Жан-Пьер вдруг исчез, словно его и не было. Пропал без вести.
О проекте
О подписке