Ну как, в ящике. Не в постоянку, конечно. Но было в том деревянном сундуке ее, Акулькино, убежище. Повелось оно с тех пор, как с ее ногами беда стряслась. Мать ее от людей прятать стала. Она и до того ее не шибко показывала. В школу та еще не ходила, малая была. Иногда ходили они вместе в город на базар, но так там народу много, там как в муравейнике, хоть и небольшом, а все спокойнее, чем в селе, где все друг дружку знают. Словом, жили мать с Акулькой очень уединенно. Потому что родила ее Матря в девках. А так не принято было. Если уж приходилось когда объяснять, то говорила женщина, что от полевого мужа дочь ее. Может, так оно и было, Акулька того сама не знала.
Когда-то было возле них еще пара домишек обжитых, да там одни старики остались, и тех со временем не стало. Дома пришли в запустение, скособочились. И получилось так, что между поселком у города и сельцом остался один только Матрёнин дом. Ей такое нравилось, не любила она шума и людей не любила.
Но слухами земля полнится. Нет-нет да заглянет кто. Тогда Матря, завидев на дворе непрошенного гостя, хвать Акульку в охапку – и в сундук для тряпья, да крышкой сверху. Акулька сначала очень просторно там помещалась, а потом аккурат под сундук изросла. Приноровилась она спать в том сундуке. На печь, как раньше, ей все равно было не забраться, а мать ее к себе не клала.
Одно плохо: ей самой из того сундука было не выбраться и не забраться в него, только с маминой помощью. Но она эту помощь сильно любила. От того что мама тогда ее крепко-крепко обнимала, и было это всегда поутру и вечером. А если кто случайно нагрянет, незваный, непрошеный, то и того чаще. Акулька обхватывала мать руками под мышками и держала за спину, а та тащила. И тогда ощущала она мамино широкое и теплое тело, и нравилось ей, как мать тяжело дышала от натуги. И ближе этих моментов у них не было.
Спала она, конечно, там с открытой крышкой. Закрывала ее мать, только если спрятать надо было от кого. Для того проделали они там в дощечках дырочки для кислороду. Дырочек этих было у нее двести двадцать одна штука. И если кто пришедший надолго языком с матерью зацеплялся, Акулька дырочки свои пересчитывала. Каждую из них она знала на ощупь. Были они почти все одинаковые. Кроме двадцать второй в первом ряду. Та вышла пошире, чем прочие, и она ее всегда крутила пальчиком. И еще двух самых последних, двести двадцатой и двести двадцать первой, но те она не любила, они будто наспех были и какие-то недушевные. Не то что двадцать вторая, которую она пальчиком трогала.
В туалет она ходила в небольшое корытце, зависнув над ним на руках, потом подмывала сама себя из ковшика и маму особенно не утруждала с этим делом. Нравилось ей самой себя обслуживать.
Большую часть времени Акулька проводила за домом во дворе, ну когда погода позволяла. А так зимой-то все в доме, потому что от земли очень было холодно. Раз насиделась она на пороге и потом писалась чуть ли не каждую минуту. Поняла, надо себя беречь.
Лето же было ее любимым временем, и тогда со двора она не вылезала. И то время было временем ее открытий и всяких чудес.
Мама половину дня работала разнорабочей, то в поле, то с зерном, то в коровнике, где спрос был. Места она часто меняла, так как не любила коллективов. Как только кто начнет к ней цепляться с дружбой или разговорами, так она раз – и на новое место, лишь бы не трогали ее. Работала она хорошо. Была она сильной женщиной, дородной, и даже, Акулька бы сказала, красивой. Только очень уж у нее глаза были несчастные и такие невнимательные, как у козы. Вот если козе в глаза смотреть, то не понять, куда она вообще глядит. Такие вот.
А потом во второй половине дня мама занималась домом, хозяйством. Очень она любила птиц держать, и были у них в разное время и индюки, и гуси, и, конечно, куры. Особливо ей нравились черные петухи, но Акулька думала, что заводила она их для репутации, чтобы к ней никто не совался. Иной раз шла в город на базар, еще когда и Акулька с ней могла. И мать на всю толпу как своим раскатистым голосом: «Вон тот черный петушок почем у тебя, хозяйка»? А сама озорливо смотрит по сторонам, как все шарахаются и шепчутся «ведьма, ведьма».
Потом, как это все приключилось с дочкиными ногами, она перестала быть такой смешливой. Ну там и Николай приходить перестал. Может, еще от того. Сама Матря об этом не говорила.
Как-то пришла к матери одна. Акулька уж в сундуке под крышкой лежит и все слушает.
– Здорово, Матря! Не видать тебя совсем, не заходишь! – в дверь протиснула свое круглое щекастое лицо Татьяна. Матря ее увидала издали. В окошко заприметила, как плетется Танька по дороге. Так и подумала, что она к ней идет.
– Да разве ж заходила я когда?
– Да уж заходила, заходила.
– Да когда ж это?
– Да малые когда были, то и дело заходила!
– Ну ты вспомнила, Танька. – И обе заливисто засмеялись. Акулька все слушала из своего убежища, и подумалось ей, что такого смеха она давно у матери не слыхала.
– А что, вроде девка у тебя была?
– Да помёрла давно.
– Ох, как это помёрла?
– Да вот так, как дети мрут.
Обе замолчали, и какое-то время было тихо.
– А Николай?
– А что Николай?
– Не ходит?
– Не ходит.
– А как он про то?
– Про что?
– Что помёрла.
– Ты Танька говори, чего пришла, – мать не ответила. А Акульке страсть как хотелось бы, чтоб она ответила. Про это, про Николая.
– Да хотела я, чтоб ты мне это… – Танька как-то заелозила. – Чтоб это, приворот мне помогла, а то мой все в город ездит. Хочу, чтоб при мне сидел. Чтоб на меня смотрел. Чегой-то у него там в городе есть, интерес какой-то.
– Ты чего это, Танька, я ж не ворожу. Ты чего это, с чего взяла?
– Все знают, все говорят. Я думала ты мне по старой дружбе, а ты вон оно что, – Танька канючила, жалобила.
– Да не делаю я такого, травки сушу от простуды, кашля. Не ворожу я.
– А я думала, поможешь ты мне, Матря, а ты как не своя. А мне знаешь как, мне худо так. Он на меня совсем не глядит. Нос воротит. Чужой стал мой Василий. И все в город. То одно, то другое.
– Я не помощница тебе тут, Танька. – Матря встала, половицы заскрипели, и Акулька поняла по тяжелым шагам ее, что она хочет, чтобы Танька начала уходить.
– Это ты от того помочь не хочешь, потому что думаешь, что это я? – голос гостьи стал другим, скрипучим и до того неприятным, что Акульке захотелось поморщиться. И если до этого Танька все скулила, как плакальщица на похоронах, дребезжащим таким голоском, то тут стала походить на пилу, что ездит по скользкому бревну туда-сюда.
– Что ты?
– То я, то! Думаешь, что через меня Николашка твой ходить перестал! Ду-у-умаешь! – на последнем слове она зашипела. – Ведь я одна знала, что ходит, я одна!
– Не думала я так, Танька, угомонись и иди! – Матря отвечала спокойно. И тут Танька совсем перешла на крик и как заохала!
– Поняла я, ведьма ты проклятущая, поняла! Все я поняла! Это ты, ты его от меня отвернула! Отомстила, вот уж отомстила! Хороша! – Танька голосила.
– Уходи, Татьяна, уходи! Стыдно тебе должно быть за твои слова! Уж если б могла я ворожить, разве ж ушел бы от меня Николай. Ушел бы? Разве уж если б могла я отворачивать, разве ж уж не отвернула бы его от жены? Люди только и делают, что балакают и балакают, лишь бы балакать. Стыдно тебе должно быть. Уходи, Танька. Уходи и не приходи ко мне больше.
Танька ушла, мать откинула крышку ящика, глядит, а Акулька плачет лежит.
– Ты чего это? Чего ревешь?
– А может, можешь ты, мать, как-то попробовать и приворожить Николая, чтобы он к нам снова ходить стал? Может, ты можешь?
– Ох, и она туда же. Нет такого дела, а если и есть, если и делается такое через волю человека, то это страшный грех, Акулька. И если уж выбрал человек не ходить, значит, ему там где-то, где он, лучше!
– А если не лучше, не лучше ему?! С кем он считает там пятизначные числа? Ведь никому это не интересно так, как нам с ним было!
Матря посмотрела на дочку, лицо ее было удивительно красивым, а еще умным. Матря не любила людей, потому что были они суетливы и глупы. Только не все. Бывали еще редкие такие люди, которые иначе были устроены. Вот Николай был устроен как большое ветвистое дерево, навроде дуба. В листве его щебетали птички, он мог укрыть в своей тени от непогоды. Был он спокоен и величественен, только мог он быть в каком-то одном месте, потому что дубы не передвигаются. А Акулька была устроена как ручей. Кажется, он маленький, узенький, хоть и с чистой водицей, а вроде как бежит себе и бежит. Бурлит легонько, а пойдешь за ним и выйдешь – непременно выйдешь – к большой реке. И от этого это еще удивительно было, что она совсем никуда не бежала и не ходила даже, а ум ее вперед нее бежал. Вот такая была ее Акулька. Как начнет дочь говорить, хоть уши развешивай, и откуда она столько знает, когда всю жизнь в сундуке прожила.
О проекте
О подписке