Позже Берроуз говорил так: «Если «Джанки» написал я, то «Гомосек» уже сам написал меня». Переход от роли активной к роли пассивной совпадает с моментом, когда меняется и манера написания писем. Новый стиль поначалу незаметен, в переписке с Гинзбергом содержатся только отвлеченные намеки на подобное изменение, однако письма преображаются вместе с творчеством Берроуза: сухой, выверенный, безличный тон «Джанка» сменяется открытостью и беззащитностью «Гомосека». Перемена отражает и одержимость наркотиками, которая при этом не трансформируется в нужду сексуальную – как поверхностно предполагают заглавия книг, – а переходит в творческую зависимость.
В мае 1952–го Берроуз пишет по поводу одной из зарисовок: …я записывал текст, словно под диктовку. Тогда и понял: успех почти у меня в кармане. Не пробудись во мне такое безудержное веселье, каким наполнены зарисовки, Маркер и не подумал бы ехать со мной в Южную Америку». Еще один факт – якобы зарисовки Берроуз «записывал, словно бы под диктовку» – одновременно и подтверждается, и осложняет ситуацию в одном из эпизодов «Гомосека»: «Ли остановился. Зарисовку ему будто бы диктовали […] Мэри и Аллертон ушли, он остался в баре один. Монолог продолжался». Текст опубликован, и неудача становится важнее успеха, отсутствие – важнее присутствия. Зарисовка автономна, обрела независимость от автора и читателя, как и любой другой текст. Аллертон, то есть Маркер, – только предлог. Значит, настоящая потребность создавать зарисовки заключалась в чем-то ином.
Что разделяет «Джанки» и «Гомосека»? Почему Берроуз от романа, в котором изложил историю собственной зависимости, перешел к роману, написание которого само напоминало зависимость от наркотиков? Ответ: из-за убийства жены. Вклад Джоан виден лишь в одном из писем, написанных Берроузом незадолго до ее гибели, где она карандашом сделала приписку относительно сексуальной жизни мужа. Карандашом – «дабы он мог стереть мои комментарии, если сочтет нужным». Трудно представить жест, столь сильно обезличивающий и в то же время оставляющий неизгладимый след. Нельзя постичь более безнадежного входа и выхода одновременно[4].
До нас дошли только заметки о трагедии, которые Берроуз сделал три с половиной года спустя, находясь за тысячи миль от места убийства. Писал он о том, что значило это событие для него самого, и ни словом не обмолвился о юридической стороне дела. В предисловии к «Джанку» (изданному в 1985–м) Берроуз признавался: на написание книги его подвигло «трагическое событие, в книге никак не упоминаемое, скорее даже избегаемое – случайное убийство супруги, Джоан, в сентябре 1951 года».
До убийства жизнь Берроуза напоминает бухгалтерский отчет, в котором каждое новое событие систематически заносится в колонку «дебет». Гибель жены стала поворотным моментом, после которого жизнь Берроуза превратилась в роман – однако в роман, какой не каждый захочет написать, да жизнью такой никто, пожалуй, кроме самого Берроуза, жить бы не смог. Просто не выжил бы. Берроуз открывает для себя в письмах и в творчестве нечто новое, значимое: самостоятельность и взаимозависимость. На простейшем уровне он начинает предвидеть будущее. «Письма мои сохрани, – писал он Гинзбергу в апреле 1952–го. – Может, получится составить из них книгу, когда стану матерым автором».
Двумя месяцами позже, не получив ответных писем от Маркера, Берроуз впадает в такое отчаяние, что спасение приносит лишь писательство: «Да, я практикую черную магию […] Я ему пять или шесть писем отправил – с зарисовками, самыми лучшими. Не отвечает […] Я написал Маркеру: ответа на каждое письмо не жду и письма мои – лишь способ общения, способ поговорить». Зарисовки в его письмах стали некой извращенной формой ухаживания, признаниями в любви и одновременно шантажом. Когда же уход Маркера показался окончательным, Берроуз всерьез решил забросить сочинительство. Но герой «Гомосека» добивается расположения Аллертона – анонимного слушателя внутри повествования – именно потому, что отказ неизбежен. Когда же Аллертон покидает книгу, Уильям Ли превращается в старого моряка из поэмы Кольриджа, который ищет своего слушателя – гостя, спешащего на свадьбу. И находит того, чье отсутствие принимается как должное. Зарисовки поступают как монолог, как письменное представление для читателя. Словно предваряя рождение «Голого завтрака», комедия навязывается зрителю, становится нежелательной и омерзительной: «Милый читатель, я бы и пожалел тебя, но перо мое обладает волей, какая вела старого моряка».
Через два года (а это середина сборника) Берроуз вновь впадает в отчаяние: адресат не отвечает и письма возвращаются невостребованными. И в таком состоянии он пишет. В апреле 1954–го умоляет Керуака: «Отказ от него еще больней, чем отказ от Маркера. Ломает – жуть, от абстяга спасет лишь письмо. Будь другом, заставь Аллена прислать мне эпистолярную дозу. Я будто умер, писать не могу, ничего не интересно». Да, в этот раз Берроуз писал Аллену Гинзбергу, и зарисовки для Гинзберга стали ранними эпизодами «Голого завтрака». Письма постепенно обретают уникальный эротический характер, в них любовь практически становится предлогом. «Когда я, влюбленный, не встречаю ответных чувств, – пишет Берроуз в том же письме Керуаку, – зарисовки остаются моим единственным прибежищем и утешением». Зависимый как от Гинзберга, так и от наркотиков, Берроуз превращает написание зарисовок в процесс жатвы – когда урожай собирает смерть его чувств и вожделения. Он посылает письма, словно вестников, к тому, от кого ждет признания, с кем он, как Уитмен, был братом, в кого влюбился, но выходило все как у мелвиллского писца Бартлби: «Посланные по заданию жизни, они неслись навстречу смерти».
В 1959–м, когда уже издали «Голый завтрак», Берроуз начал обрывать человеческие связи между писателем и читателем – посредством механического способа письма по методу «нарезки». Привычка писать Гинзбергу пройдет, однако привычка писать останется.
Важность писем Берроуза прежде всего определяется физическим расстоянием между самим Берроузом, Гинзбергом или еще кем-то, с кем писатель мог продуктивно общаться. Берроуз ни разу не выказывает сожаления о том, что покинул Америку, хотя признает: цену за это он заплатил немалую… намекая в то же время на неизбежное одиночество странника. Изгнание Берроуза, совпавшее с периодом творчества, лишь отчасти вызвано проблемами с законом, обществом, героином и сексуальной ориентацией. Конечно, случались исключения: Керуак, например, навещал друга в Мексике в 1952–м. Впрочем, Берроуз характеризует его как параноика и страшного гостя, крадущего у хозяина последний кусок хлеба. Визит друга не удался. Как, собственно, не удалось избавиться и от статуса «опасного иммигранта».
Бежав от мексиканского правосудия, Берроуз приезжает в Америку, но не в Нью – Йорк к друзьям, а во Флориду, откуда стартует дальше, в Центральную Америку, цитируя в письме Шекспира: «Не спорь, но предоставь самой судьбе осуществить ее предначертанья». Берроуз предпочел не встречаться с Гинзбергом. Напротив, отдалился от друга, описав события последующих шести месяцев в первой части эпистолярной новеллы «Письма яхе» (1963 г.), под названием «В поисках яхе».
При сравнении двух текстов видно: большая часть новеллы содержится в письмах сборника. Сравнение подтверждает, как мало изменил Берроуз исходный материал при создании рассказа о странствиях. Антропологические, политические и эротические случаи из его жизни во всей своей полноте и остроте на самом деле живут в письмах. И эти письма – наряду со многим из того, что еще будет создано, – не просто писательская корреспонденция. Они – часть самой работы писателя. Чем больше Берроуз углубляется в их написание, тем больше они напоминают повествовательную прозу. Письма и жизнь автора сливаются.
К поискам яхе – наркотика, якобы усиливающего телепатический дар, Берроуз готовится уже в заключительных строках «Джанки», где (еще неуверенно) говорит, будто бы яхе дарует «переломный приход». Переписывая путевые заметки, Берроуз кое-что удалил, пытаясь провести границу между приключениями и простой охотой за наркотиком. «Да, – писал он, – яхе меняет тебя капитально. Примешь его – и не быть тебе прежним. Буквально». Однако позже автор вырезал открытие из текста, потому как осознал: его ботанический Грааль не станет достойным заключением поисков преобразующего знания. Как пишет сам Берроуз, лозу яхе с собой никуда не возьмешь. Химическое просветление, к которому писатель так стремился в 1953–м, когда появились «Письма яхе», будет вытеснено процессом письма – посредством дополнительных текстов, намного радикальнее перепахавших тексты старые, проиллюстрировав тем самым метод работы Берроуза с «нарезками».
Также из оригинальных писем о поисках яхе были удалены параллельные, но неуспешные попытки Берроуза описать свои злоключения. Важность писем лежит в их отличии от предыдущих творений автора. Опубликованные «Джанки», «Гомосек» и «Яхе» следуют в строгой хронологической последовательности, что лишний раз подчеркивает их формальное различие. Первая книга написана от первого лица, вторая – от третьего, третья – вообще в форме писем. В бесплодных попытках найти то, что сам Берроуз называл «идеальным средством выражения мысли», он прибег к уже привычной методе – к письмам.
Взявшись за «Гомосека», Берроуз поначалу думал создать линейное повествование, как в «Джанки», однако понял: изменив рассказчика и соскочив с иглы, он дал дорогу безумным зарисовкам, которые ворвались в его творчество, сменив несловоохотливого, замкнутого в себе наркомана. Фрагментарная структура текста, обязанная своим рождением прорезавшемуся голосу Берроуза, сделала язык книги более разговорным, свойственным письмам. Повествование стало таким же эпизодическим. Живость новой внутренней аудитории «Гомосека» породила структуру «В поисках яхе», воспроизводившую условия создания самой книги: оторванность от далекого читателя, связь с которым поддерживалась через письма. Говоря словами Вольтера о Боге, если бы Гинзберга не было, его следовало бы придумать. Год спустя Берроуз неосознанно выдает поразительную фразу, поменявшую письма и творчество местами: «Может статься, настоящий роман – это мои письма к тебе».
Перечитывая послания Берроуза к Гинзбергу до августа 1953–го, поражаешься: ведь более шести лет их отношения строились по переписке. Когда же друзья наконец встретились в Нью – Йорке в сентябре того же года и в четыре руки начали редактировать «Яхе», Гинзберг описал результат как «великий союз душ»: «Его болтливость – это нечто, чего мне не дано, – говорил Гинзберг Нилу Кэсседи. – Билл раскрылся. Чувство такое, что он страдает – страдает ужасно и постоянно»[5].
Хочется верить, что выход страсти стал возможен не вопреки, но благодаря тому, что отношения Гинзберга и Берроуза столь долго продолжались на бумаге. На это намекают подписи. В апреле 1952–го после долгих размышлений Берроуз стал подписываться псевдонимом Уильям Ли. (Сам по себе этот шаг имел двойственную природу: Берроуз хотел скрыть от матери, в девичестве Ли, свое авторство, ему нравилось восточное, однако он не мог избавиться от англосаксонского имени.) В следующем году Берроуз подписывался просто «Билл». Билл Берроуз? Или Билл Ли? Неясно. Впрочем, с мая 1953–го половина его корреспонденции помечена псевдонимом «Вилли Ли». Можно бесхитростно предположить, что эти письма предназначались к использованию в романе. Впрочем, очень личное письмо от 17 августа, последнее перед тем, как Берроуз приехал в Нью – Йорк, также подписано именем вымышленного персонажа.
Неизвестно, как отнесся Гинзберг к проблеме выбора имени, однако самого Берроуза она сбивала с толку определенно. Пройдет четыре года, прежде чем Керуак напишет: «…он, Берроуз (никаких больше «Ли»)»[6]. Как бы там ни было, в конце шестилетней географической разобщенности с Гинзбергом возникает лакуна, которая, как видно из этого сборника, длилась с августа по декабрь 1953–го, когда Берроуз, наконец, возобновляет письма, находясь на полпути в Европу. И тогда же союз его и Гинзберга умов прервался внезапным физическим разрывом.
Поток посланий продолжается из Рима: Берроуз, проклиная холод, сидит у себя в комнатушке и готовится отплыть в Танжер, читая «Человека – невидимку» Уэллса. Какой еще знак после отсылок к «Стране слепых» (в Перу) и «Машине времени» (при поисках яхе) мог бы стать более точным и зловещим в определении будущего? Как будто следующая глава жизни уже была написана, и Берроуз знал ее сюжет. В «Голом завтраке» говорится: «Испанские мальчики зовут меня El Hombre Invisible, «Человек – невидимка»…»
Сначала Рим, а затем и Танжер вызывают у бывалого путника бурные приступы отвращения, замешанные каждый раз на «обещаниях» других американских писателей: «поганого брехуна» Гора Видала, с которым Берроуз незадолго до того коротко пообщался в Нью – Йорке, и Пола Боулза («бесстыжего вруна»), чью книгу о Танжере «Пусть падет» он определенно читал. Девять месяцев спустя Берроуз по – прежнему жалуется, что «как-то его холодно принимают в Европе и Танжере», словно бы начинающего писателя везде предполагается встречать с красной ковровой дорожкой и салютом. Его суждение об иных краях, как и о людях, можно назвать капризным, если бы оно не являлось частью личности писателя. Определяя для себя позицию того или иного человека – по первому впечатлению или даже без него, – Берроуз неизменно жёсток. Хотя Боулз, например, при непосредственном знакомстве предстал перед ним совсем в ином свете. Случалось кому-то согрешить особенно тяжко – не ответить на письмо, и такого человека Берроуз проклинал. Некоторым, впрочем, удавалось пережить экзекуцию.
Приехав в Рим, Берроуз не застал там ни самого Алана Ансена, ни сообщения от него. Из Италии задумал ехать дальше в Африку и написал, открещиваясь от Ансена: «Что до него, то надеюсь, мы там – или еще где-нибудь – не встретимся […] Чья это идея – нам с Ансеном ехать вместе? Джека, да? Он всегда умел нечаянно обломать малину». Тремя днями позже Берроуз с Ансеном уже «помирились».
Жесткость, с какой Берроуз выносил суждения о людях, повлекла за собой многочисленные редакторские правки в материале предыдущего сборника. Читатель, знакомый с «Письмами Аллену Гинзбергу. 1953–1957 гг.» (где процитированное выше письмо появляется в выправленной форме), заметит, как много существенных упущений восполнено здесь. К тому же здесь исправлены ошибки, допущенные в предыдущих изданиях: неверная датировка или опечатки. (И, надеемся, новых ошибок мы сами не привнесли.) Кроме того, редактура писем Уильяма Берроуза – та еще задача для любого редактора, учитывая, в каких условиях они писались. Когда у Берроуза ломалась очередная пишущая машинка, то перо обязательно допускало промахи в руке одурманенного наркотиками писателя. Вдобавок, многие письма снабжены обильными примечаниями автора, где-то что-то вырезано, а статус некоторых, в виду привычки Берроуза составлять из них главы для романа, определению не поддается вовсе. Даже самые личные послания играли роль записной книжки писателя, дневника безнадежной зависимости и безнадежного лечения писательством, своеобразного «Дневника чумного года» XX века.
Когда Берроуз прибыл в Северную Африку под новый, 1954 год, Танжер был интернациональной зоной, свободным портом, и территорией Марокко не являлся. В то время, как остальную часть страны поделили между собой Франция и Испания, Танжер оставался уникален – колонизированный восемью завистливыми и в то же время безучастными державами. Этакий гибрид – ни западный, ни африканский город «со множеством лиц и потому безликий»[7]. Одновременно коллаж – и ничейная земля, привлекающая точно таких же неприкаянных людей. «Нарики, гомосеки, алкаши. Прямо как в Мексике, – пишет Берроуз о товарищах по изгнанию. – Многим пришлось покинуть родину по очевидным причинам». На юге простирались пустыни Черного континента, но Танжер, лежащий так близко от Гибралтара и материка Европы, не относился к вотчине Иностранного легиона. Тем не менее Берроуз, в поисках обретенной и утраченной в Мексике свободы, отделил себя от Гинзберга Атлантическим океаном.
Спустя всего четыре месяца в Танжере Берроуз вновь сильно пристрастился к наркотикам. Он буквально завалил немногих друзей потоком писем лишь потому, что не отвечал один – единственный, самый дорогой из всех. Нил Кэсседи просил Гинзберга: «Бога ради, Аллен, напиши ты ему. Мне почти каждый день приходят от него послания, в которых он воет, будто ты бросил его. Поверь, Аллен, он в отчаянии»[8]. За день до того Берроуз, охваченный гневом короля Лира, зачеркивал – но не вычеркивал, не убирал совсем – в письме строки: «Невнимание Аллена заставляет меня мыслить нерационально. Дождется, что я совершу нечто страшное. И это будет нечто, ужаснее всего, что видел свет». У Шекспира по тексту должен был «вздрогнуть мир». У Берроуза мир не вздрогнул, все обошлось. «Не волнуйся о Билле, – писал Гинзберг в ответ Кэсседи. – Он просто не получил моих писем, вот и завелся, навоображал себе всяческих ужасов. Он одинок или считает себя таковым, и потому у него временами едет крыша»[9]. По его словам, случился «ничем не обоснованный кризис», обычное стечение обстоятельств: потерянные письма и разрыв связи. Как бы искренне ни тревожился Берроуз за безопасность друга, он выдает свою боязнь за то, что может потерять единственного слушателя. Того, кому непрестанно шлет послания.
Двумя годами позже мало что изменилось: «За всю неделю я написал только одно это письмо. В сером аду наркозависимости нет больше никого, кроме тебя, на кого я мог бы положиться в страхе утратить связь с миром. Лишь к тебе я по – прежнему чувствую что-то». И, цитируя ответ Керуака на письмо от 22 апреля, Берроуз соглашается, что «в мире осталось не так уж и много дорогих людей», и ставит вопрос так: «Если я люблю Аллена, то отчего не вернусь и не заживу вместе с ним?»
О проекте
О подписке