– А мне кажется, мы всегда здесь жили, – говорит она. – Столько людей уже прошло через этот дом. Я ему предлагала, – старушка указывает подбородком на дверь, – сделать надпись «Агротуризм» и выставить у дороги, с шоссе-то ведь дома не видно. Но как-то все добираются и без вывески. А чем ты там занимаешься, в этой Варшаве? Семья есть? На вид ты женщина умная.
Ида улыбается, обрадованная неожиданным и старомодным комплиментом, и думает, что надо бы не забыть заплатить старикам за ночлег и еду, должно быть, это их хлеб – заплутавшие путешественники вроде нее. Вторую часть вопроса она игнорирует. Перед уходом решает еще попить чаю. С любопытством поглядывая на нее, Ольга ест хлеб; челюсти двигаются словно сами по себе, отдельно от головы.
– Я вожу экскурсии.
– Есть такая профессия? – удивляется старушка.
В этот момент входит Стефан – вернее, только заглядывает в дверь и говорит жене: «Поди сюда». Серьезно и словно бы поторапливая, как будто случилось что-то важное. Ида замирает с открытым ртом – ей кажется, что так уже было сегодня или вчера, что она участвует в странном, растянутом во времени и рваном déjà vu. Мотает головой, словно в ухо попала вода, которая искажает звуки, накладывает на них постоянный гул, – ее надо обязательно вытряхнуть.
Ольга послушно встает из-за стола, надевает меховую вышитую безрукавку, вязаную шапку и выходит. Дело, видимо, не терпит отлагательства.
Дальше тянуть нечего. Ида набирает 997 – номер полиции, который запомнила с телеэкрана, из передач, неумело реконструирующих преступления. Слышит длинный гудок, словно пронзительный сигнал пустоты. Трубку никто не берет. Она пробует еще раз. Звук длинный, печальный, будто свистит вдали локомотив. Должно быть, отсюда всюду далеко, даже по телефону. Иде вдруг кажется, что там, на другом конце провода, ответит Николин – произнесет своим вялым усталым голосом: «Слушаю».
Так Ида мысленно называет своего мужа, всегда по фамилии: Николин – раньше это звучало по-свойски, раньше – это когда они были молоды и носили одинаковые джинсы и одинаковые прически. Теперь «Николин» звучит сухо, деловито: так оно и есть – фамилия знакомого. В случае необходимости они встречаются в кафе, где он все равно просиживает первую половину дня. Вход туда с центральной улицы, из толпы, из гула автомобилей, через темноватую подворотню в мир внезапно умолкающий, угомонившийся, слегка отдающий сыростью, и запах этот предполагает наличие скверика или садика, которые на самом деле сводятся к горшкам с вьющимися растениями, разгораживающим летом столики.
Николин всегда сидит внутри, в самом душном и темном углу, где читать можно только при свете маленького бра над головой.
Ида издали замечает его бледное, уже слегка обвисшее лицо и светло-пепельные, поредевшие волосы. Каким-то чутьем он всегда угадывает появление бывшей жены и следит за ней из сумрака своего угла. Николин уверен, что Ида его еще не видит, во всяком случае, с такого расстояния не сможет разглядеть выражение лица. И всегда ошибается, потому что на самом деле Ида успевает заметить откровенно неприязненную гримасу, пока Николин не успел ее стереть, раздвинув губы в улыбке – не слишком сердечной, не нарочитой, вполне дружеской, обычной. Ида видит лицо мужа еще не предназначенным для постороннего взгляда и знает, что́ на нем написано: гадливость, тень злости, отвращение, не лично к ней – ко всему, что не является им.
Николин носит вещи несочетающиеся или подобранные словно в знак отрицания какой бы то ни было гармонии: рубашка, вязаная безрукавка, шарфик, прикидывающийся фуляровым платком, сверху пиджак с заплатками на локтях, и мешковатые вельветовые брюки, да еще и платочек в нагрудном кармане. Всего в избытке, чудаковатая элегантность человека, одевающегося бездумно. Николин откладывает книжку и смотрит на Иду с улыбкой, теперь той, приветливой, протягивая руку к пиву, которое цедит уже целый час.
Обычно это он звонит первым и обычно просит о какой-нибудь мелкой услуге: порекомендовать врача, одолжить денег, составить компанию – на очередной спектакль, ужин, лекцию, где ему категорически не хочется присутствовать в одиночестве. Ида приходит скрепя сердце, измотанная, между экскурсиями, часто с хозяйственной сумкой. Речь, в сущности, всегда об одном и том же: я беспомощен – твердят его клетчатый пиджак, лысеющая голова, платочек в нагрудном кармане, усталая складка возле губ, пепельно-серые веки, небольшие аккуратные кисти рук, на пальце мозоль от авторучки, – я растерян и беспомощен, не знаю, как со всем этим справиться, сосед сверху залил ванную, я потерял страховой полис, у меня повысился сахар, я не сплю по ночам, думаю о самоубийстве, я стар, неудачно прожил жизнь, забери меня домой, позаботься обо мне, я болен, слаб.
Но губы сообщают лишь конкретные факты: сорван кран с горячей водой, не знаешь ли ты мастера, не договоришься ли, пускай придет, я сейчас все время дома. «Я дам тебе телефон», – говорит Ида. «Разумеется, я сам позвоню, – заверяет Николин и добавляет: – Можно зайти на чашечку кофе?» Ида пожимает плечами. «Я опять уезжаю», – говорит она. «А когда вернешься?» – допытывается он.
Приходит с газетой, садится в кухне на свое прежнее место, Ида что-то режет, готовит. Николин сидит, разложив на ее столе «Тыгодник», большие листы стекают на пол. Кухня слишком тесная – собой и этой разложенной газетой он занимает все пространство, вдыхает весь воздух, забирает свет. Они разговаривают тихо, вяло. Выработавшийся с годами рефлекс: встреча автоматически вызывает усталость. Ида кормит Николина, ставит на эту газету, прямо ему под нос мисочку с супом. Он благодарно улыбается и молча ест. Словно птенчик, вымахавший до немыслимых размеров, однако утративший способность покинуть гнездо. И чем больше в улыбке благодарности, чем вкуснее суп, тем больший Иду охватывает гнев. Это гнев человека, пригвожденного к месту, лишенного возможности пошевелиться. Ярость. Она старается держать себя в руках: ждет, пока Николин закончит, забирает у него пустую миску. Кладет в раковину и говорит, что ему пора. Он молча, без единого вздоха снимает с вешалки куртку и уходит. Произнеся лишь что-то вроде: «до свидания» или «будь здорова». Но неразборчиво, скороговоркой.
Когда Майя поступила в университет, они разменяли квартиру на две поменьше. Первый год Николин приходил за своими книгами, которые остались у Иды в коробках, брал по три-четыре, чтобы оставался повод зайти. Говорил, что дома у него все полки заняты. Заглядывал в холодильник, они вместе перекусывали, потом Николин уходил. Топтался на пороге, жаловался.
Николин с незапамятных времен изучает китч, двадцать лет назад собирался писать об этом кандидатскую диссертацию. Теперь он преподает историю, но все равно повсюду ищет китч. Анализирует, разглядывает на свет, ненавидит и обожает одновременно. Николину никогда не надоедает эта игра – любое явление рассматривать как потенциальный носитель китча. Он занимается этим спокойно, с упорством, методично занося наблюдения в блокноты своими небольшими женственными руками и в виде афоризмов подбрасывая ученикам.
Китч – пустое поверхностное подражание тому, что было реально пережито, открыто впервые и единожды. Китч – вторичность, копирование, мимикрия, пытающаяся использовать уже существующие формы. Китч – имитация чувств, паразитирование на элементарном, примитивном аффекте и наполнение его ограниченным содержанием. Любая вещь, притворяющаяся другой с целью вызвать эмоции, есть китч.
Любая подделка – нравственное зло, поэтому китч опасен. Китч для человека страшнее всего, даже смерти.
Ида подозревает, что за этой темой стоит нечто другое, символическое, и безнадежно погрязший в ней Николин совершает мистерии, приближаясь к глубокой мрачной тайне, где китч – только предлог, ключик.
Люди встречаются лишь затем, чтобы увидеть, насколько они несхожи. С теми, кто отличается от нас сильнее прочих, мы остаемся дольше. Жизнь будто желает продемонстрировать все, что нами не является. Каждый очередной день с Николиным – свидетельство того, что расхождения непреодолимы. Восемнадцать лет совместного существования.
Ида глядела, как он делает свои короткие пометки на карточках – максимум два слова, точно шифр. Опаснее всего эмоции с их маниакальным стремлением к самовыражению, они нетерпеливы, не в силах дождаться нового, оригинального – а потому с разгону бросаются в избитые формы. Чем острее чувство, тем больше искушение использовать уже использованное – чем сильнее болят ноги, тем скорее они найдут старые разношенные тапки. «Китч есть насилие над эмоциями», – записывает Николин мелкими, отдельными буковками, напоминающими ряды хромосом.
Вот они стоят в кухне, друг перед другом. Очень долго. Меряются взглядами – не способные ни на какую другую борьбу. Ида видит гримасу, моментально исчезающую под удивленно приподнятыми бровями. Но она успевает запомнить это мимолетное выражение, мелькнувшее и тщательно замаскированное. Пустое чужое лицо. Всякая любовь есть китч, нет для нее новых форм – все использованы тысячекратно. Нет формы – нет и любви. Ида ощущает боль где-то в области сердца, потому что Николин мертв.
«Есть люди, которые занимаются не своим делом», – думает она. Примись человек за ту, другую тему, о существовании которой он даже не догадывается, но которая важна для него по-настоящему, сумел бы сказать что-то важное. Но, не распознав свою тему, мы полностью отдаемся чужой. И умираем еще при жизни.
Трубка заливается долгим монотонным гудком. Никто не отвечает. Разве так может быть?
Псина вдруг вздыхает, потом, слегка покачиваясь, садится. Смотрит прямо перед собой равнодушным взглядом. Дышит.
– Хочешь выйти? Чего тебе?
Собака не реагирует. Ида снова подставляет ей миску. Собака сперва безучастно нюхает воду, потом, словно неожиданно вспомнив, начинает жадно лакать, обрызгивая подстилку и Идину юбку. Так же внезапно останавливается и неловко укладывается в прежнюю позу. Лежит на боку и дышит быстро, поверхностно. Глаза прикрыты – Ида не уверена, видит животное или глаза его уже слепы и в состоянии созерцать лишь некие внутренние собачьи картины. Ей кажется, что нехорошо все время лежать вот так, не шевелясь, и она бережно передвигает собаку; в ответ раздается стон – почти человеческий.
– Я только хочу тебя перевернуть. Так больно? – шепчет Ида.
Она осторожно ставит Ину на ноги и медленно кладет на другой бок; тело послушно поддается – никакой реакции, ни малейшей попытки сменить позу, устроиться поудобнее. Женщина гладит собаку по голове и ушам, один глаз дергается, веко чуть приподнимается – Ида понимает, что та ее заметила.
Ида возвращается к столу и раскрывает телефонную книгу, что лежит здесь со вчерашнего дня, словно специально для нее приготовленная. Она позвонит еще раз, сначала в полицию, потом в дорожную инспекцию. На работу. И еще Майе – оставит сообщение на автоответчике. И Ингрид. Скажет им: знаете, что со мной случилось? В аварию попала. Въехала в дерево, разбила машину. Бум! Ха-ха. Со мной все в порядке, надо только немного прийти в себя, я остановилась у одной пожилой пары, побуду здесь, пока со всем не разберусь, максимум до завтра. Они очень милые, разводят кур или что-то в этом роде. А так все нормально. Тра-та-та. Ида вдруг чувствует приятный прилив эйфорической энергии, словно очнулась от мучительной дремы.
В этот момент подъезжает машина, знакомый дизельный мотор, синий «вэн» их внука. Хлопают дверцы. Ида различает голоса всех троих. Выглядывает в окно и видит Адриана – он открывает задние двери пикапа и вытаскивает оттуда большие ящики с отверстиями в крышке – в таких обычно перевозят кур. Их осторожно, по очереди вносят в сарай. Там же скрываются и люди.
Туман рассеялся, светит ласковое, щедрое и великодушное солнце. На водосточных трубах уже образовались маленькие сосульки, сверкающие, будто лезвия ножей. Теплеет – может, начнется наконец настоящая весна. Ида подходит к другому окну. Гора вырастает из серых зарослей, примятых снегом, – идеально симметричная, почти голая, лишь с белыми метками березок. Прорезанная наискосок двумя ровными линиями дороги, поднимающейся к вершине по спирали. Да, теперь видно, что это отвал, вон справа железные фрагменты бывшей узкоколейки, по которой выезжали вагонетки, чтобы вывалить извлеченное из недр, но не пригодившееся. Значит, гора эта должна иметь подземный эквивалент, свою антитезу, отрицательную гору, полое пространство. Иде она представляется такой же пирамидой, оплетенной витками дороги, – только там, под землей, вершина устремлена вниз и путь ведет туда же. Эта подземная антигора насыпана из вакуума и обращена к центру Земли, она висит, уцепившись с изнанки за поверхность, словно капля небытия, сталагмит пустоты. Тот, кто карабкается по склону отвала, одновременно спускается, удваиваясь. Этот, материальный, направляется по позитиву вверх, к небу; тот, бесплотный, состоящий из пустоты, двигается вниз, к сердцевине Земли.
О проекте
О подписке