Распятая, я лежу на гинекологическом кресле. Полчаса назад я родила сына.
Он здоров. 9 баллов по шкале Апгар.
Рожала я 12 часов. Без эпидуралки. Это значит, что все 12 часов было мучительно больно. По десятибалльной шкале уровня боли примерно на двенадцать. Я думала, что умру.
Не привыкла обременять собой людей и стараюсь по возможности этого не делать, но там, в родблоке, в первый и последний раз в жизни, я отчаянно кричала от боли, не могла сдержать этот крик и вдобавок к физической боли мучилась еще и душевным дискомфортом, что напрягаю людей: неонатолог непроизвольно морщилась, специалист по экстренному кесареву сочувственно качал головой, анестезиолог показательно-безучастно смотрел в окно, акушерка, вытиравшая мне пот со лба, участливо спрашивала:
– Больно? Это хорошо. Значит, скоро родишь…
– Когда скоро? – уточняла я пересохшими губами.
– Потерпи, совсем скоро… Дать иконку?
– Не надо иконку, дайте обезболивающего, – обессиленно шепчу я и воспаленными глазами ищу взгляд анестезиолога.
Он продолжает смотреть в окно, хотя и точно чувствует мой прожигающий насквозь, молящий взгляд, и говорит будто не со мной:
– Оля, я не могу, я же объяснял. Ты же не хочешь навредить своему ребенку…
НЕ ХОЧУ. Я НЕ ХОЧУ НАВРЕДИТЬ СВОЕМУ РЕБЕНКУ. НО И УМЕРЕТЬ Я НЕ ХОЧУ. И ПЛАЧУ НАВЗРЫД.
Схватки идут минута через минуту. Минута схватки кажется критически бесконечной. Минута отдыха кажется нереально быстротечной. Все плывет перед глазами, мне кажется, я теряю сознание.
Оказалось, так и было. Организм не справлялся с поставленной задачей, спасал себя принудительной, пограничной сну бессознательностью…
– Соберись! – строго рявкнула врач, похлопав меня мягкими холодными ладонями по горячечным щекам. – Остался последний рывок! Хорошие потуги, уже вот-вот… Давай! Давай! Давай! Умница! Ну вот и все…
– ВСЕ? – спросила я.
– ВСЕ! – сказала врач.
– Это хорошо, – сказала я и потеряла сознание. Последнее, что я слышала, уплывая в вязкий туман, – робкий писк моего новорожденного сына…
Я лежу, распятая, на гинекологическом кресле. Полчаса назад я родила сына.
9 месяцев счастливого ожидания, 12 часов острой боли – и вот оно, счастье, запеленутое в тугой фланелевый кокон.
Меня только что привели в чувства. Ощущение безграничной эйфории от того, что я теперь мама и что больше не будет ТАК больно, захлестывают меня.
Акушерка ставит мне капельницу и сообщает:
– Богатырь! Здоровячок! Сейчас тебя заштопают, и я отвезу вас, мамочка, с сыном в палату… Ты молодец!
– Мамочка, – улыбаюсь я, глядя на сына, маленькой щурящейся гусеничкой лежащего под специальной лампой. – А он не упадет?
Акушерка заливисто смеется.
– Упадет, конечно. И не раз, пока вырастет. Но точно не сегодня. На вот, пока врач занят, позвони, – акушерка протягивает мне телефон. – У тебя две минуты.
Свои две минуты я разделила поровну между мужем и мамой.
Муж схватил трубку сразу:
– Как ты?
– Приезжай утром, папочка, хочу тебя кое с кем познакомить…
– Умница моя, как ты? То есть как вы?
– Мы здоровы, все отлично. Устала дико, потом расскажу, сейчас зашьют и спать. Сам всем скажи.
– Главное, что ты в порядке. И это… спасибо за сына!
Набираю номер мамы, тороплюсь. Она долго не берет трубку, понятное дело, третий час ночи…
– Алло!
– Ну наконец-то, мам! Я родила! 4200! 55 см!
– О господи, слава богу! А я хожу целый день с головной болью, неймется что-то. Утром просто дико голова болела, прямо гудела, к вечеру давление поднялось, я уж и соседку звала, она мне померила, выпила таблетку от повышенного, заснула в восемь вечера, а в двенадцать уже проснулась, голова все болит, ну, думаю, надо опять давление померить…
Знаешь, мам… Жаль, что нет на свете школы хороших мам. У каждой мамы своя собственная такая школа. Нас никто не учит быть хорошими родителями.
Я знаю, мама, что ты любишь меня так, как умеешь. Как считаешь правильным. Я так же буду любить своего сына. Точнее, уже люблю.
Твоя мама, мам, моя бабушка со смешным фруктовым именем Груша, недолюбила тебя, маленькую деревенскую кудрявую девчонку, потому что ей было некогда. Она была занята домом, хозяйством и детьми. Любовь твоей мамы имела материальное воплощение – чугунок с красным борщом и теплые вязаные носки. Одеть и накормить. Бабушка Груня пекла в настоящей деревенской печи картошку и делала к ней жирную сметану. Все свое, натуральное. А вечером вязала детям шерстяные носки и шапки. Бабушке Груне некогда было обнять тебя, поцеловать, приласкать. Она подтыкала твое одеяло, собственноручно сшитое из лоскутов, и поправляла прядь твоих кудрявых волос, когда ты уже спала. Спала и не знала об этой мимолетной адресной ласке.
Свой дефицит любви ты реализовала, уже будучи взрослой, создав семью. Ты вышла замуж и родила детей, чтоб их любить и чтоб они любили тебя. Но старший – мальчик – не оправдал твоих ожиданий в части получения качественной и щедрой любви: он не терпел телячьих нежностей, был молчалив и отстранен.
А младшая – девочка – другое дело. Выращенная родней в другом городе до половозрелости, ладненькая, умненькая, она сама бросалась в руки, прелесть голубоглазая, бантики-косички. Машина по производству безусловной любви и ласки.
Ты забрала меня к себе и с энтузиазмом стала выкачивать из меня любовь, заполняла пустошь живительной влагой моих объятий. Я с не меньшим энтузиазмом отдавала ее тебе. Все дети вдохновенно любят мам.
Все. Я видела это своими глазами. Уже будучи взрослой, я долгое время курировала школу-интернат для детей сирот и детей, оставшихся без попечения родителей. Там была девочка. Тома. Ее мама сидела в тюрьме: совершила несколько очень страшных преступлений. Тома с шести лет в этом интернате.
Тома красивая девочка, хоть и сложная. Отстраненная. Тому захотели удочерить. Нашлись благополучные родители, которые решили забрать Тому к себе.
– Зачем мне новая мама? – пожала плечами Тома. – У меня же есть.
– Тома. – Заведующая интернатом мягко погладила ее по плечу. – Твоя мама еще долго будет сидеть в тюрьме. Она не сможет дать тебе детства, которое ты заслуживаешь. А новые родители смогут.
– Послушайте. – Тома стряхнула руку заведующей. – Моя мама – самая лучшая. Я вырасту, пойду работать, стану зарабатывать – и буду носить маме апельсины. Там, в тюрьме, совсем плохо с витаминами. А потом она выйдет, и мы будем жить, как все нормальные люди…
Это я к тому, что дети любят мам безусловно и заранее прощают им недостатки и слабости.
Однако дети взрослеют и начинают задавать вопросы. Смотрят с подозрением. Уточняют. Это нормально: они растут, им хочется осознанной любви. В вопросах нет ничего плохого, они маркер самоопределения, а не симптом нелюбви.
Я стала задавать вопросы.
Но ты расценила мои вопросы как бунт. Злилась, отталкивала руки.
Ты заболела. Я испугалась. Смертельно испугалась. Когда ты в 13 лет вдруг обретаешь маму, живую и настоящую, а потом она вдруг театрально хватается за сердце и, собираясь умереть, предусмотрительно сообщает тебе, где лежат документы на квартиру, и весь этот ужас происходит лишь потому, что ты посмела спросить ее о том, что волнует тебя все 13 лет жизни без мамы, твой страх потерять маму так велик и безграничен, что он накрывает тебя с головой волной ледяного ужаса и отпечатывается в сознании навсегда.
Ты тяжело дышала, а потом выпила валокордин и сказала, что отлегло.
А у меня, мам, до сих пор не отлегло. В тот день я мгновенно повзрослела, а ты открыла для себя новое месторождение моей любви и внимания – манипуляции твоим здоровьем.
И ты стала болеть. Ты болела так вдохновенно, разнообразно и продолжительно, что я, к своему ужасу, мам, даже и не помню тебя здоровой.
Спасая тебя, я стала щедро переливать в тебя плазму сочувствия и соучастия. Я занимаюсь этим всю жизнь. Пятнадцать лет в ответ на безобидный вопрос: «Как дела?» – я слышу скучный и подробный перечень твоих симптомов, болезней и обид.
Боясь показать тебе свое раздражение и усталость, ведь это еще один повод для обиды, а их и так множество, я слушаю молча, демонстрирую включенность: киваю, переспрашиваю, но думаю о своем.
Ты чувствуешь мое отдаление и усугубляешь его, яростно атакуя очередной, еще более серьезной болезнью.
Ты ненасытна в своем желании моего круглосуточного внимания и участия. И я отдавала, мам, отдавала все до последней капли, со всей возможной страстью девочки, искренне любящей маму.
И даже создав свою семью, я продолжаю любить, жалеть и лечить тебя с утроенной энергией, чтобы не нанести урон твоему здоровью моим новым сияющим статусом жены. Но ты расценила это как предательство. В смысле, мое создание семьи.
Ты решила, что произошло восстание машин. Твоя машина по производству любви стала любить кого-то еще, и этот кто-то повадился к моей скважине, беззастенчиво черпая запасы любви двумя пригоршнями. Ты возмутилась и привычно заболела, отвоевывая свое право на полновластное владение моими ресурсными мощностями. Ты боролась.
А я… Я не видела в этой отчаянной материнской борьбе ярости бессовестного эгоизма, я видела лишь девочку-кудряшку в шерстяных носках, накормленную досыта, но недолюбленную бабушкой Груней. И жалела ее, эту девочку.
Два дня назад я приезжала к тебе ночью, разругавшись вдрызг с мужем, категорически запретившим мне ехать к тебе на последней неделе беременности (это опасно!), убеждавшим, что в двадцать семь лет уже пора научиться распознавать твои очевидные манипуляции, а я рыдала и рвалась к выходу, доказывая мужу теорему о твоем плохом самочувствии и обвиняя его в бесчувственности; в итоге, неукрощенная, дождалась, когда муж заснет, и сбежала, летела к тебе по пустому ночному МКАДу, еле дотягиваясь до руля из-за огромного живота огурцом, торопилась, открывая дверь дрожащими руками. И все это ради того, чтобы убедиться, что муж был прав и ты сладко спишь в своей комнате, в которой даже не пахнет валокордином.
О проекте
О подписке