Внешне ничего не изменилось: Валера ходил в мастерскую, ковырялся в старых инструментах. Вечером забирал из сада Наташку. Но подлинное его существование соскочило с наезженных рельсов и неслось прочь от семьи, в затопленные весенней водой пространства, по которым не проедешь с коляской.
Валера научился покупать себе маленькую свободу на валюту домашних дел. Он больше не уклонялся от чистки картошки и вытирания пыли, а однажды посреди воскресенья сообщил обомлевшей жене, что отныне берёт на себя глажку. Теперь в относительном покое и с чистой совестью, монотонно водя по доске утюгом, он мог слушать в наушниках добытые у тестя записи Йозефа.
Их бесшабашная, не подотчётная никому, кроме Господа Бога, честность трогала Валеру. На территории Баха творился мятеж – по полотнам партит[3] мчали скоростные поезда, ветреный, отчуждённый от красоты неуют современной Европы сквозил в фигурах старинных танцев, и на всех платформах, как на льдинах земных полюсов, маячил человек, не знающий, куда ему ехать. Его слепящее одиночество доводило Валеру до спазмов в горле.
Попадались и совсем иные записи – тихие, пахнущие Валериным детством, когда мама водила его в музыкальную школу и пекла на скромный ужин блины. Слушая, Валера без усилий сливался с голосом музыки и порой разбирал слова.
«Эх, Валера, – вздыхала какая-нибудь аллеманда или чакона. – Как же ты оставил меня? Ведь раньше мы были с тобой не разлей вода – когда ты читал на лавочке в вашем дворике, жёг с мамой осенние листья или просто гонял на велике, влюблённый во всё подряд. И в смешной твоей любви к велосипеду, и в любви твоей к маме – всюду мы были вместе. А теперь у тебя нет любви – не любишь ты никого, даже Наташку с Пашкой. Так, боишься только, чтоб ни с кем ничего не стряслось».
Особенно строга к нему была одна сарабанда, которую Валера, прилежный знаток творений Лейпцигского Кантора, почему-то не слышал прежде. Под каплями её звуков в душе растворялись пласты лежалого зла и открывались маленькие круглые дырочки – прожоги в правду. Через них, если прильнуть, Валера мог различить строки своего мистического «досье» – предал маму, предал себя, не вырастил ни дружбы, ни любимого дела. Вял, труслив, сонлив, пропитан преждевременной старостью…
Валера слушал, соглашаясь со всем, и ему казалось, что лекарство, столько лет стекавшее по поверхности, наконец-то стало проникать внутрь. Йозеф наподобие филиппинских магов раздвинул ткани, и благодать Баха прошла напрямик к «больному органу». Вот только что болело у Валеры?
Во время одного из таких сеансов в спальню, где он гладил простыни и пододеяльники, вошла Светка. В её руках была молочная бутылка и ложка.
– Вот смотри, я купила молочко, фермерское! – весело проговорила она. – Да сними ты свои уши! На, попробуй! Сливки – видишь? Потому что это натуральное молочко. Три дня – и скисает. Ну, пробуй же! – и Светка ткнула ложку ему в лицо. Валера покорно открыл рот – зубы лязгнули о железо. И вдруг подкатила тошнота, так внезапно, что рука сама оттолкнула ложку – выпав из пальцев ошеломленной Светки, она звякнула о штангу гладильной доски.
Отплевавшись от «молочка», Валера не вернулся к утюгу, а вбежал в кабинет тестя. Тот был занят интеллектуальным трудом – варганил за ноутбуком статью на сайт мастерской.
– Павел Адамович, вот скажите, что это? – воскликнул Валера и, подняв крышку пианино, наиграл ту самую, прожигавшую «дырочки» сарабанду. – Это Бах?
Радомский, отвернувшись от экрана, прислушался.
– А-а, нет… – рассмеялся он, – это его собственное. У Йозефа хобби – пополнять собрание сочинений Баха. Не знал? Например, Седьмая партита. У Баха клавирных шесть, но Йозеф удружил – нате вам седьмую!
– Думаю, всё же это Бах! – возразил Валера. – Ре-минорная сарабанда. Только вот откуда? Вы послушайте всё же, может, вспомнится… – и, придвинув табурет, благоговейно извлёк череду целительных звуков.
– Ради бога, сарабанда, куранта, жига, – морщась, перебил Радомский. – Да, похоже. Но ты же понимаешь – чего стоит подражание? Сделать стилизацию – это и я могу.
– Ну так сделайте! – резко поднявшись, сказал Валера и долго потом умолял потрясённого тестя простить ему грубость. Откуда только нашло? Кажется, первый раз в жизни тишайшего Валеру «укусила муха»!
Павел Адамович, уведя тоскующий взгляд к окну, сказал, что прощает.
Но, должно быть, «укус» оказался ядовит и проник в кровь. Под визги детей и бессмысленные реплики Светки Валера всё старался припомнить строгие и любящие слова, какие говорила ему музыка Йозефа – про чистую жизнь детства, про дворик с велосипедом и листьями. И вдруг – неожиданно для себя самого – объявил жене, что завтра поедет к маме.
Поступок его был нов и потому страшен. Не выдюжив собственной дерзости, Валера забился в спальню, завернулся с головой в одеяло, но успокоение длилось недолго.
– К маме он поедет! Ты для того детей завёл, чтоб к маме ездить? Или чтобы в наушниках фанатствовать? – полыхнул над одеялом возмущённый голос жены. – Я ему про молочко для его же сына – а он ложками швыряется!
– Молоко! – из-под одеяла рявкнул Валера. – Не молочко, а молоко! Ма-ла-ко!
Голос умолк на пару секунд и полился с новой силой. Хорошо ещё, что одеяло срезало высокие частоты.
– Валерочка, я что, плохая жена? – визжала Светка. – Я ведь тебе разрешаю в воскресенье валяться хоть до одиннадцати, а сама колупаюсь с детьми! Потом, я тебе всё время разрешаю копаться в твоих фотках! Но есть же пределы! Знаешь, милый, если всё так пойдёт, ты можешь меня потерять!
– Да не нужны мне никакие ваши фотки! Ты мне их сама навязала, чтоб я щёлкал детей! Я другим хотел заниматься! Совершенно, абсолютно другим! – окончательно утратив себя, взревел Валера и забрыкался под одеялом, как спелёнутая лошадь.
Бедный дворик на окраине Великого Новгорода, явленный в окошечках сарабанды, мучил Валеру своей достоверностью. Вот мама кидает на снег половичок, а потом вдруг сразу – золотая листва берёз и георгины. И любовь, всюду любовь, вольное дыхание, воздух! Трус и раб! Трус и раб! – городил он шёпотом и бил себя под одеялом кулаком в нос. И опять на припёке, где колонка с водой, зацветала мать-и-мачеха и манила Валеру провалиться в прошлое лет на двадцать. Да, на двадцать – не меньше…
К ночи у Валеры поднялась температура. Он метался по постели и плакал. Ему казалось, что какая-то его часть – наверно, душа – присутствует в мамином дворике, склоняясь горячим лбом к георгинам. И одновременно – одно не мешает другому! – находится в сырой комнате Йозефа; там уже невидимо собрались люди, пришедшие, как и он, за исцелением, но молчит пианино – хозяина нет и нет…
На рассвете, пошатываясь от слабости, Валера выбрался в прихожую, воровато оделся, стащил из кухни полбатона на дорожку и поехал в Новгород к матери.
По дороге он сомневался и страдал. В своё время мама возразила против его союза со Светкой, назвав её девушкой глупой. Молодая жена, заподозрив угрозу, взяла с мужа слово сократить общение с деспотичной мамашей до минимума. Позвонил в день рождения – и будет. «Ты разве не понимаешь – иначе она разрушит наш брак!»
И вроде бы правильно сделал Валера, что поехал – не виделись с мамой уже два года, но всё равно его грыз стыд. Светка неизбежно подумает, что он обидел её из-за музыки. Разве Йозеф играл о том, как быть жестоким с родными? О чём угодно – но не об этом!
Чинили Ленинградку. Километров сорок пришлось ползти по срезанному асфальту. После этакого наждака немного останется от шин. Светка почует, конечно, урон – будут слёзы. Был бы он поумней, поглядел бы заранее, как объехать… – переживал Валера. А потом над соснами тракта вспыхнуло солнце, и в голове у него тоже что-то вспыхнуло – он погнал, наплевав на всё. Как будто полоса бездорожья – глины, камней, столпившихся грузовиков и экскаваторов – была последним препятствием на пути к истинной жизни, которая настанет вот-вот.
При въезде в Великий Новгород Валера, не успев отдать себе отчёта в совершаемом действии, затормозил на обочине и поглядел через зеркало назад: две пожилые женщины, расставившие на аккуратной клеёночке свой товар, с надеждой смотрели на его машину. Рядом с ними, опёртый о «ногу», стоял прогулочный велосипед – облупленный и странно родной. Велосипед этот въехал рогами руля прямо Валере в сердце. Первые секунды он тупо созерцал в зеркало дальнего вида его знакомую конструкцию, а затем причина «дежавю» высветилась в памяти: это был подарок на одиннадцать лет! Помнится, Валера не слишком обрадовался ему – какой-то девчачий, без рамы…
Валерина мама – худенькая, в старой рыжей куртке на молнии, с блёкло-коричневыми, совершенно белыми у корней волосами продавала на пару с подругой оставшиеся после зимы запасы – маринованные белые грибы, огурчики, черничное варенье. «Мама!» – позвал Валера в форточку и не услышал своего голоса, как будто повстречал мать не на земле, а в царстве Аида. Он так и не нашёл в себе сил выползти из машины. Мама сама села к нему, утолкав складной велосипед в багажник.
Ни колонки, у которой цветёт мать-и-мачеха, ни лавочки – ничего не успел разглядеть Валера. Сильный дождь загнал их в дом. Мама сварила картошку и, усмехаясь, раскрыла непроданные банки – грибочки и огурцы.
Чтобы не думать, Валера без меры запихивал в себя еду и болтал тоже без меры – про внуков, про свою пыльную и звонкую работу в мастерской. Мама не перебивала его. Валера замолк сам, потому что вдруг услышал музыку. Через крышу в дом протекал дождь и бил в расставленные по комнатам тазы и кастрюли. В ответ на Валерины ахи мама, усмехнувшись опять, сказала, что сосед за бутылку однажды слазил, подлатал, но хватило ненадолго.
После того как дождь утих, Валера приставил разбухшую, сбитую ещё отцом лестницу и полез поглядеть, что там, с крышей. Старый, истрёпанный в щепку шифер насквозь пропитался дождем.
Домой в Москву Валера возвратился через сутки, в воскресенье днём, и за весь обратный путь не заметил, кажется, ничего, кроме деревенских крыш, сплоить покрытых пеплом осыпающегося шифера. Только ближе к Москве пошла металлочерепица.
Дома, проигнорировав обиженный вид Светки, Валера с ходу поднял вопрос о деньгах на ремонт для мамы. Своих заначек у него не водилось – распорядиться финансами без участия жены он не мог.
Светкино мнение было определённым. Ты не зарабатываешь столько, чтобы позволить себе благотворительность. Это раз. И два – Валерочка, ты забыл, как она хотела нас разлучить?
Когда гроза, разметав все молнии, взяла передышку, Валера спустился к почтовым ящикам. Там за ничейной, замечательно открывавшейся Валериным ключом дверцей у взломщика хранились сигареты. Он выкладывал их вечером, а утром доставал – удобно!
Докурив в торце дома, возле входа в подвал, недосягаемый для взгляда из окон, Валера полез было за жвачкой – отбить сигаретный дух и вдруг, усмехнувшись, вынул руку из кармана. Подростковый бунт – говорить, что думаешь, и поступать, как решил, – обуял великовозрастного Валеру.
– Да ладно тебе, Светуль, не дуйся! – за обедом вступился за зятя Павел Адамович. – Бросит он – вот посмотришь.
Светка сидела к Валере спиной и кормила Пашку супчиком. Интересные они! Не дуйся! А что ей делать, если муж на глазах отбивается от рук? Теперь и курить ещё вздумал!
– Валера, ну скажи ты ей! Ты ж не будешь больше – вон, по глазам вижу! – подмигнул зятю Радомский.
– Валерочка, ты обещаешь? Ты бросишь, правда? – обернувшись, с надеждой спросила Светка.
Сладость близкого примирения соблазнила Валеру. Вот сейчас он спасётся из холодного, дымного своего одиночества – его простят, покормят и приютят в родной норе ещё лет на тридцать.
– Конечно брошу! – с готовностью подтвердил Валера, но вдруг очнулся и радостно, свеже прибавил: – Но скорее всего – нет!
После повторного, тоже не слишком удавшегося обсуждения вопроса о ремонте маминой крыши Валера взял из кабинета Павла Адамовича саквояжик с инструментами и, надев ветровку, сказал:
– Поеду к Йозефу. Поправлю, что в тот раз накосячил.
– Ты договорился с ним? Он тебе заплатит? – насторожилась Светка.
– За что? За мою халтуру? – спокойно сказал Валера. – И вот что. Хоть бы даже я отремонтировал ему весь дом или даже построил новый – денег с него я не возьму. Никогда.
– Валерочка, ты нас больше не любишь? – тихо спросила Светка. – Пашенька и Наташенька – это уже не твоё? Не успел вернуться – сразу снова гулять?
Валера молчал. Он чувствовал себя юнцом, который, безусловно, любит родителей, но больше не может терпеть их власть. Не может видеть эти жестокие в своей правоте лица. Почему вы решили, что всё, чем я являюсь, – ваша неоспоримая собственность?
Тут молния мысли исказила Светкино лицо.
– Но машину ты больше не получишь! Подумай сначала над своим поведением! – крикнула она и, стремительно сцапав с подзеркального столика ключи, унеслась в детскую.
Павел Адамович спустился с Валерой во двор и, едва поспевая за его решительным шагом, завёл дипломатическую речь.
– Конечно, с крышей она не права. А что ключи взяла – и вообще свинство. Но ты пойми, она за детей боится – как бы их отца куда не занесло. Материнские инстинкты!
– А про то, что она вечная должница Йозефа, – забыла? – холодно возразил Валера.
– Конечно, забыла – куда ей помнить! Двое карапузов! – оправдывался за Светку Павел Адамович. – Ладно!.. – вздохнул он, замедлив ход, и отстал. – Йозефу там привет!..
По весенней улице Валера дошёл до станции, с улыбкой – как бутылку дорогого шампанского – купил билет, и уже через минуту на ветреную платформу прибыла электричка. Зелёный шум берёз колыхался в окне, у которого сел Валера. «Боже мой! Какая свобода! – думал он, набирая в грудь нечистого вагонного воздуха. – Доеду – сразу же покурю! Две!»
Никогда ещё Валера не вёл себя столь опрометчиво. Подумать только! Ехать к пристыдившему и выгнавшему его человеку без звонка, со стопроцентной гарантией получить ушат презрения на свою голову. Но отчего-то Валере вспомнилась дерзость Йозефа, рискнувшего предложить миру неслыханного доселе Баха. «Я трус и раб, но я тоже хочу так!» – наивно подумал он.
У ворот садового товарищества Валера остановился и, закрыв глаза, кожей, нюхом и слухом впитал в себя майский лес. Реки больше не было – дорога выглядела вполне проходимой. Оценив обстановку, он собрался с мужеством и позвонил.
– Йозеф Германович, это Валерий. Я подумал, что ещё можно сделать с вашим фа-диезом. Хотел бы попробовать. Вот стою тут у вас, у сторожки. Можно к вам подойти?
Ужасные Валерины ожидания не оправдались. Йозеф встретил его на удивление приветливо, можно даже сказать – обрадовался. К пианино, правда, не подпустил, зато велел поискать по участку расшвырянные наводнением садовые кресла. Сам же ушёл готовить чай.
Даже не смахнув нападавшие ветки, он поставил на стол в саду две старинные чашки дрезденского фарфора со свечными наплывами золота и такой же чайничек без крышки. Через отверстие было видно, как с каждой секундой всё шире разворачиваются в нём тёмно-зелёные листья заварки.
О проекте
О подписке