На следующий день в капелле замка служили мессу. Она сидела на хорах и смотрела сверху на капеллана в фиолетовой шазюбле с белыми черепами, свечами и капельными слезами. Кто-то явно умер, но кто – ей не сказали. А Чибис-то Первый, наверное, в окно тогда улетел, если клетку забыли закрыть. А может и он тоже умер. Она однажды видела, как умерла лошадь. Она стояла привязанной к дереву, внизу, во дворе замка. Подошел человек и стал ей трогать шею. Она сразу подумала, что что-то случится. Лошадь упала на колени, и она поняла, что лошади больно, как когда она сама однажды так же упала на колени, зацепилась за юбку и упала. И когда смотрели, раздвигали, трогали. Когда кровь текла между ногами. А за ночь все высыхало и больше не болело. А лошадь, упав раз, уже больше не встала, не двигалась, лежала, и потом ее утащили. По земле прочертился след от ее тела. След потом еще несколько дней длился.
Когда месса закончилась, Главный говорил с капелланом. Она ждала на хорах, когда придут забирать. Люди снизу смотрели на Ее Достоинство и на Ее Девство. Разглядывали. Надо было сидеть неподвижно. Хотя сильно зачесались пальцы ног, зудели просто в тесных чулках и туфлях. Как будто туда к ней в чулки муха какая залетела. Она вообразила себе муху. Захотелось посопеть. Хотелось встать и постучать ногами по фигурным плиткам пола, белым, красным и черным, складывавшимся вместе в фигуры. Но смотреть в пол было нельзя. Потому что тогда опускались веки, а ей веки опускать было запрещено, потому что те снизу могли подумать, что она спит. Или даже что она умерла. Она могла смутить этим тех, кто смотрел на нее снизу. Она незаметно, под двойной плотной юбкой, почесала одну ногу о другую. Было приятно. Но недостаточно. Еще почесала, потом еще, чуть-чуть, так, чтобы верх не двигался совсем. Получилось. Была у нее такая сноровка.
Смотрела при этом как полагалось, по горизонту. Глазами и носом вперед, туда, где в отдалении, в витраже алтаря виднелся Распятый. Над ним – Сам Белобородый в синем панцире. Между ними – птица голубь, тоже белая. Внизу – там, где крест вырастал из горки с черепом, как на шазюбле, стояли на коленях люди, построившие этот замок и эту капеллу, в красных, синих и зеленых плащах и чулках, в черных и белых платьях, а за их спинами стояли их святые ангелы с разноцветными, как у Чибиса, крыльями. И святой Рох стоял там со своей собакой и голыми коленями, он мог лечить любые болезни, если его об этом просили. Так ей няня объяснила. Рядом стояла святая Кекилия со своей музыкальной арфой. Но святой Ивонны не было. Да и была ли вообще такая. И было ли это ее имя, или няня просто так придумала ее называть, чтоб покороче было, чем по списку. И чтоб говорить ей ты, а не она, как все другие. Ведь придумала же она называть попугая Чибисом.
– Няня, почему ты назвала попугая Чибисом?
Они шли по проходу, соединявшему капеллу с башней, в которой она жила.
– А это, детка, по сходству. Как его принесли, так ни дать ни взять был чибис.
– Ну в чем? Где было сходство?
– Так в хохолке ж, Ивонна.
Няня задышала, захохотала. У нее самой защипало в носу. Вот бы и ей так же. Слово хохолок было щекотное. Но было нельзя. Не поворачиваясь, она косо взглянула на ухающую няню. Было тут что-то неясное, что связывало нянин смех и чибисово имя. Что-то одновременное и смежное, что позволяло няне так смеяться и называть вещи и людей всякими разными именами. А ей запрещало.
– Хо-хо-хо, – пыхтела няня. – Хохолок, да еще эта сизоватость с отливом по шее. Покажу тебе. Вот увижу в окно и покажу. Хотя чибиса не так легко застать врасплох. Он враз-плох, а враз и хорош.
Опять задышала:
– Хо-хо-хо.
– Няня, а почему ты меня Ивонной зовешь? – решилась она вдруг, поднимаясь уже по лестнице.
Было трудно переступать с одной высокой, выщербленной ступени на другую, не цепляясь при этом за подол длинной узкой юбки. Надо было, чтобы не упасть, смотреть себе под ноги. Значит веки опускать. Так ведь нельзя. Но тут никто не видел. А няня сзади подталкивала в спину. Поддерживала за накидку. Сама-то поди юбку задрала чуть не до ушей.
– Тоже по сходству?
– А как же иначе, по нему, по-задушевному.
– А с чем же по сходству, няня?
Чуть не упала, едва удержалась. А та заквакала сзади, затарахтела, перестала толкать в спину. Опять, видно, смеялась. Они вошли к себе, и, обернувшись, она увидела, что няня не смеялась, а плакала. Все ее яблочное лицо было собрано в мокрые красные морщины.
– Ты что, няня, разве можно так. Что ж ты плачешь?
– А то плачу, что по сходству, то-то и есть.
Между именем и плачем, как между именем и смехом, тоже, значит, была тайная связь – сходство, длинное, как проход между капеллой и башней.
– Никто тебе никогда не объяснил? Как же так? Как же так?
Няня стала мелко приседать на месте.
– По сходству с папенькой твоим, вот с кем. А того-то звали Иво. По его святому Иво, стало быть, вот так-то. Был такой Иво, ох уж и защитник. Святой, то есть. Вдов и сирот всех спомогал под чистую. А еще и по дереву. Но это уж, голубка, между нами. Ты меня не выдавай. Так мне сказывали. По сходству с деревом, но не прямо, а в дальней надежде. А дерево это прозывается ив, а по-другому, по-нашему, тис – оно же есть как елочка, да только иголки короткие и мяконькие, а ягодки красные, как вот у твоего Чибиса глаза. А их есть нельзя, отрава. Само ж дерево растет себе и растет тысячу лет и все не умирает, а живет дольше всех иных деревьев на свете. Внутренность его тем временем постепенно истлевает, и никто уже сказать не может, сколько тому дереву лет. А только страсть как много. Так оно, дерево-то, изнутри себя бессмертное, ибо пустое. Растет вокруг пустоты. Из его коры делается лекарство такое, чтоб долго жить. А то и всегда. Такое вот дерево одновременное – ягодками убивает, а корой воскрешает. И вот, стало быть, назвали папеньку Иво по сходству впрок с этим долголетием.
Тут она опять принялась рыдать.
– По дереву. А меня, что же, тоже по дереву?
– Ну да, и тебя. А еще чтоб народ мог кричать, как тебя завидит: И-вон-она! Вон-она!
И няня стала смеяться. Между ее плачем и смехом уже ничего разобрать не было возможности. А народ разве и-вон-она кричал? Она не слышала. Не слушала. Тут няня опять принялась капать из глаз на пол. Она хотела еще у нее другое кое-что разузнать, но не стала. Уж слишком много было от няниных объяснений охов, и шума, и мокроты. И вообще-то расспрашивать не дозволялось. Не было такого, что другие б знали, а она нет. Она особенно и не спрашивала, знала, что знала. То, что ей другие говорили, или о чем она догадывалась, наблюдая. Хотя и наблюдать особенно не доводилось. Потому что в ее присутствии мало что происходило. Так было положено. Один из ее титулов был Непреложная. Что это означало, она точно не знала. Но что-то важное. Неложное. Правдивое, справедливое. Праведное. Неотложное, то есть срочное. Или же бессрочное. Так было у них заведено. Все это знали. Так было правильно. Так было лучше от веку. Так было лучше всегда. Всегда. Это всегда было главное. Внутри него можно было поменять одного чибиса на другого. Но основное вовеки, всегда, ад этернам, должно было быть постоянно одним и тем же, находиться в одном и том же месте, на одном и том же ложе – непреложно. Так был устроен мир.
Как у колокольни был шпиль, а у шпиля золотая верхушка, а на верхушке вертушка в виде флажка, так у их княжества, у их города и окрестных деревень была она – Непреложная.
Опять пришли. Арапка принесла то платье, черное, что было сказано брать в дорогу. Но не надевать сразу, а сказано, чтоб брать с собой. А надевать в дорогу другое. А теперь велели вдруг, ни с того ни с сего, это черное зачем-то надевать. Значит не сразу еще уезжать, не сиюминутно. В дорогу, сказали, завтра. А теперь повезут народу показывать, в город. Долго мыли. Вытирали. Усадили. Стали, как всегда, красить лицо. Намазали толстым слоем белила. Так что всю кожу до волос стянуло. Стало чесаться, но чесать совсем было нельзя. Поверх покрывали румянами. Стали водить углем вокруг глаз. Потом рисовали по губам. Зачесывали и маслили волосы. Масло и краски на лице застывали как маска. Она там под ними и спряталась – невидимкой. Могла теперь сколько захочется вволю водить языком по зубам. Отчего бы даже не осмелиться, и с наружной стороны не поводить. На что она была при этом похожа, было непонятно. Но ведь красили не для нее, а для них. Для тех, кто внизу. Потом трясли в карроцце. Смотрела в щелку на пыльную, вялую, серую траву.
Показывали в соборе.
Народ кричал что-то, плакал и смеялся. Все было в народе, как у няни, перемешано.
О проекте
О подписке