Что еще, помимо языка, привлекло Бакста в Левинсоне? Возможно, разделяемое обоими представление о культурной роли эмансипированного еврейства. Именно культурное наследие являлось для обоих тем мостом, по которому евреи могли и должны были войти в современное общество. Благодаря такому родству Левинсон и смог стать не столько биографом, сколько историком жизни Бакста. Поняв логику этой истории, воссозданной им по рассказам Бакста, мы можем одновременно и лучше ее оценить, и правильнее ею пользоваться. Мы можем благодаря ей понять, как Бакст сам выстраивал свою историю, представлял свою судьбу. Многие указания Левинсона открывают нам доступ к другим, неизвестным до сих пор источникам.
Еще одним интереснейшим автором, писавшим, правда, не со слов Бакста, но со слов его близкого друга Вальтера Нувеля (1871–1949), является Арнольд Хаскелл (1903–1980). Он также был балетоманом и практически создателем Британского балета. В юности он работал с Дягилевым, участвовал в Русских сезонах и дружил с Нувелем. Чрезвычайно важные для нашей истории записки последнего – проясняющие несколько моментов в биографии Бакста – стали основой написанной Хаскеллом биографии Дягилева[41].
Прежде чем завершить это предисловие, мне бы хотелось обсудить еще два типа источников. Первый включает всевозможные воспоминания о Баксте, которые я буду использовать с разной степенью доверия, исходя всякий раз из таких параметров, как время их написания, публикации, степень близости мемуариста к Баксту. Несмотря на то что это не принято, я доверяю Воспоминаниям Александра Бенуа (1870–1960)[42], бывшего долгие годы одним из ближайших друзей и соратников Бакста. Ими пренебрегают по той причине, что они писались к концу жизни Бенуа, а также потому, что Бакст и Бенуа в начале 1910-х годов поссорились. Мне же эти воспоминания представляются крайне важными. Бенуа всю жизнь вел дневник, качество которого нам известно[43]. По тому, как детально прописаны Воспоминания, невозможно не предположить, что за ними стоит дневник или по меньшей мере дневниковый принцип, то есть та особая память на детали, которая свойственна пишущим дневники людям; благодаря чему этот текст, созданный главным образом после 1935 года и впервые напечатанный в Нью-Йорке в 1955 году[44], приближается к описываемым в нем событиям. В то же время Бенуа перерабатывал их под конец жизни, когда обиды уже были забыты (друзья помирились, едва Бенуа вернулся в Париж в 1923 году). Глава «Левушка Бакст»[45] в этих воспоминаниях исполнена большой нежности к другу юности. Бенуа рассказывает в ней о том, о чем не рассказывает больше никто, например о ранних замыслах Бакста. Что же касается антисемитизма Бенуа, то он не сильно отличался от общераспространенного, свойственного и другим друзьям Бакста – Гиппиус[46] или Сомову[47]. Как таковой, в своей структуре, нам этот антисемитизм интересен. Бенуа был художником с незаурядными интеллектуальными запросами и способностями. Он был рефлексирующим автором, сознательно и творчески относившимся к работе памяти, к сочетанию в этой работе того, что Гёте называл поэзией и правдой: «…я вовсе не претендую на то, чтобы эти мемуары ‹…› представляли собой вполне надежный исторический материал, писал Бенуа. Совершенно естественно, что Dichtung в них сочетается с Wahrheit. Но все же в основе имеется несомненная Wahrheit (даже при невольно-неточной передаче фактов остается в силе Wahrheit „настроения“, „атмосферы“), а это что-нибудь да значит…»[48]. Благодаря этому Бенуа лучше многих слушал и слышал Бакста и смог донести многие его высказывания, в том числе важные для нас соображения о его художественных поисках. Есть еще одна причина, по которой Воспоминания Бенуа мне кажутся ценными. Я «подозреваю» Бакста в том (то есть сам Бенуа его в этом подозревал), что какую-то часть своих детских воспоминаний, записанных Левинсоном, он нафантазировал, опираясь на детские воспоминания своих друзей Бенуа и Серова: их воспоминания, по сравнению с его собственными, прозаическими, сыграли для него роль расковывающей память поэзии – Dichtung.
Напротив, я отнеслась с осторожностью к воспоминаниям, записанным «со слов бабушки» внучатыми племянниками Бакста, которые принято считать чуть ли не первоисточниками. Свидетельства и тексты Жан-Луи и Стефана Барсака, в частности переведенные на русский язык, являются причиной серьезного количества ошибок в биографии художника, причем ошибок как смысловых, так и фактических[49]. Сын Бакста Андрей (1907–1972) и жена Любовь Павловна Третьякова-Гриценко (1870–1928), страдавшая под конец жизни психическим расстройством, воспоминаний не оставили, а ту часть архива отца, которой сын располагал, он передал в Третьяковскую галерею. Сестра Бакста, жившая с ним в последние годы, Софья Розенберг-Клячко (1869–1944), также ничего не написала. «Вспоминали» на старости лет, и главным образом устно, три ее дочери: Марина Барсак[50], Мария Константинович и Берта Ципкевич[51]. Воспоминания Марины записали ее внуки Жан-Луи и Стефан Барсак. О качестве этих воспоминаний можно судить по написанной ее рукой по-французски биографии Бакста, хранящейся в архиве Парижской Оперы[52]. Она начинается длинной цитатой из статьи Арсена Александра в книге Декоративное искусство Бакста, которую я уже упоминала. Именно по этому изданию Марина Барсак и «вспоминала» о месте и дате рождения дяди (Петербург, 1868 год), о его жизни вплоть до переезда в Париж. Заканчивалась записка личными воспоминаниями такого рода: «Что я могу сказать об этом человеке? Мои воспоминания о дяде восходят ко времени, когда он вернулся в Петербург из Парижа после трехлетнего там пребывания. Мне было три года. Веселый, нежный, громко говорящий и всегда полный энтузиазма по отношению ко всему, что его занимало. Он очень любил (обожал!) двух своих сестер (одна из них – моя мать) и своего брата, журналиста и театрального критика. Он любил детей, особенно маленьких девочек, и занимался мной, причесывая меня и обучая меня моему имени и адресу на случай, если я потеряюсь на улице. Он водил нас, меня и маму, на выставку художников Мира искусства, которая помещалась в музее Штиглица. Впоследствии он выставлялся со своими друзьями из Мира искусства каждую весну в Салоне. Он был тогда преподавателем рисунка у детей великого князя Владимира Александровича, Кирилла, Бориса, Андрея и Елены; у меня сохранились фотографии, подписанные ими[53]. Он познакомился с семьей великого князя в эпоху Мира искусства благодаря Дягилеву; великий князь и его жена очень интересовались этим новым и оригинальным течением театрального искусства. Я мало что могу рассказать о юности Бакста, поскольку сама была слишком мала, чтоб понимать. Я только знаю то, что мне мама рассказывала. Она знала всех этих молодых людей, которые посещали моего дядю до создания Мира искусства. Мой дядя, его брат журналист и их две сестры жили вместе в скромной квартире, их родители развелись и оба снова вступили в брак. Их дети, молодые люди, не захотели жить с ними и поселились вместе, причем все работали. К ним приходили молодые люди, главным образом художники, артисты, талантливые и полные новых идей, Дягилев, Александр Бенуа, Дмитрий Философов, Нувель, Нурок и другие, полные энтузиазма. Они встречались то у одних, то у других, обменивались новыми, смелыми мыслями. С того времени и возникла идея организовывать выставки, свободные от тогдашней рутины. Благодаря связям Дягилева, самого из них предприимчивого, они смогли организовать выставки картин не только в России, но и за границей. Потом возникла идея издавать журнал, который отражал бы их представления о современном искусстве: Мир искусства»[54]. На этом воспоминания Марины Барсак заканчиваются[55].
При чтении такого рода воспоминаний встает не только вопрос об их достоверности, о проценте в них правды, о близости автора источника к нашему герою, но и важный вопрос о качестве, об интеллектуальной соразмерности описываемому. Ведь мы можем, например, представить себе воспоминания булочника или врача художника, которые сообщат нам о том, какой хлеб он любил или в каком состоянии были его зубы… И что делать, когда речь идет о воспоминаниях человека близкого, но неспособного понять и разделить мысли нашего героя? Разумеется, всеми такими источниками можно пользоваться, но нужно при этом иметь в виду, какого рода знание мы из них извлекаем. Знание же, которое мы будем искать на страницах этой книги, касается интеллектуального мира Бакста. И мы, стало быть, будем выделять из массы воспоминаний те, авторы которых находятся на равном с ним интеллектуальном уровне. О том, что Бакст сам себя и некоторых своих друзей считал интеллектуалами, у нас имеется немало свидетельств. Вот одно из них. Незадолго до своей кончины, в феврале 1924 года, Бакст дал интервью французскому журналисту Луи Тома, который расспрашивал его об Иде Рубинштейн[56]. В том, как Бакст охарактеризовал Иду, мне кажется, можно почувствовать, что он думал о себе самом: «Ида Рубинштейн родилась в Петрограде в очень обеспеченной и достойной семье, получила строгое воспитание, обучалась нескольким языкам, музыке, танцу. Она навсегда сохранила крепкую дружбу с книгами… С интеллектуальной точки зрения у нее есть один своеобразный дар, который я назвал бы интеллектуальной волей: она может выучиться всему, чему ни захочет. Это стальной клинок»[57].
И последнее. Если точнее определить тему этой книги, то можно сказать, что она – об основной составляющей интеллектуального мира художника, а именно о греческой, архаической. Ибо эмансипированное еврейство Бакста – как идейная и образная конструкция – базировалось, как мы увидим, именно на образах греческой архаики. Речь, стало быть, пойдет об очередном Ренессансе, который чем-то был похож на предыдущие, а чем-то от них серьезно отличался[58]. Как и для знания о всяком Ренессансе, нам необходимо будет выяснить, что именно Бакст и люди из его окружения думали об античной Греции, что они о ней знали или как грезили: часто эти два аспекта – правда и поэзия – переплетались, одно другим питаясь. Чтобы разобраться в этой ситуации[59], мне придется задействовать довольно широкий пласт философской, эстетической, исторической и критической литературы, доминировать в которой будет, как я уже сказала, ницшеанский корпус. Одним из основных положений, которое я постараюсь здесь развить, будет связь между творчеством зрелого Бакста – символическим концентратом которого является картина «Античный ужас» и, затем, образ Фавна из балета «Послеполуденный отдых фавна», – ницшеанством и идеей художника о том, что он сам называл «еврейским миросозерцанием».
И, наконец, самое последнее. Поскольку эта книга отнюдь не является еще одной монографией о Баксте, многих работ, фактов, деталей я в ней не упоминаю[60]. По той же причине книга снабжена небольшим количеством иллюстраций. Существует множество иллюстрированных альбомов, каталогов и монографий о Баксте; интернет переполнен репродукциями его произведений; у русского читателя от них уже оскомина. Это малое количество только самых необходимых репродукций заставляло меня подробно описывать произведения, которые я комментирую; а ведь описание – это важный шаг к пониманию.
О проекте
О подписке