Читать книгу «Разговор о трауре» онлайн полностью📖 — Ольга Мартынова — MyBook.
image
cover
































 
































































Джоан Дидион в «Годе магического мышления» (книге о трауре по мужу): она не верила в то, с чем росла в своем католическом окружении, в воскресение умерших, – и считала, «что такой образ мыслей ведет к ясности». В состоянии траура она видит в своем неверии лишь источник еще большего смятения.


Джулиан Барнс в «Уровнях жизни» (книге траура, написанной после смерти жены): «Убив – или изгнав – Бога, мы убили себя. <…> Мы поступили правильно… <…> Но мы подпилили сук, на котором сидели».


Барнс писал свою книгу гораздо дольше первого времени траура, на протяжении нескольких лет, что отличает ее от многих других свидетельств о трауре. Слова «боль» (pain) и скорбь (grief) не становятся от этого менее неизбежными. Немецкий переводчик передал grief как Leid («скорбь»). Словом Trauer (нем. «скорбь», «траур») он передает слово mourning (англ. «скорбь», «траур»). Барнс спрашивает себя о различии между grief и mourning: «Можно попытаться их разграничить, сказав, что скорбь – это состояние, а траур – процесс; но здесь неизбежны наложения. Может ли состояние уменьшаться? Может ли процесс прогрессировать? Как знать?»


Джоан Дидион пытается сходным образом отделить друг от друга grief и mourning (в немецком переводе – тоже Leid и Trauer). «Горе, – говорит она, – пассивно. Горе настигает тебя». «Скорбь» – это «опыт взаимодействия с горем». «Траур» после смерти ее родителей оставил глубокую зарубку в ее жизни, но само течение жизни при всей боли не прекратилось. «Скорбь» после смерти мужа изменила всё («Жизнь меняется быстро. Жизнь меняется за секунду. <…>…знакомая тебе жизнь кончается» – так начинается ее книга).


Впрочем, это может быть по-разному: чья смерть становится причиной «траура» и чья – «скорби» (недостаточность этих слов…). Для Ролана Барта смерть его матери была экзистенциальной – определяющей течение дальнейшей жизни – потерей.

Барт думает о Марселе Прусте и его трауре по матери: «Пруст говорит о печали, а не о трауре (новый психоаналитический термин, искажающий суть вещей)».

По-французски это deuil («траур») / chagrin («скорбь»). Что соответствует, пожалуй, английским mourning и grief. Датированные записи Барта на отдельных бумажных карточках были изданы посмертно. Издатель озаглавил их «Journal de deuil» («Дневник траура»), хотя Барт именно это слово считал искажающим суть вещей. Одна из записей гласит: «Не говорить о трауре, это слишком напоминает психоанализ. Я же переживаю скорбь».

Все, что не было уничтожено вовремя, превращается в добычу для издателя. Когда по ночам я испытываю приступы удушья, я с сожалением думаю, что уничтожила не всё из того, что не хотела бы показывать потомкам, и обещаю себе позаботиться об этом. Но из-за нехватки сил это намерение так и остается невыполненным.


Работа Фрейда «Trauer und Melancholie» (по-русски: «Скорбь и меланхолия» или «Печаль и меланхолия») по-английски называется «Mourning and Melancholia» («Траур и меланхолия»), однако фрейдовское понятие Trauerarbeit англичане переводят то как grief work («работа скорби»), то как mourning work («работа траура»).


Я предпочитаю слово «траур» всем другим, потому что оно прямо обозначает чрезвычайное состояние человеческой души, и не прибегаю к таким неудовлетворительно-неточным словам, как «боль», или «отчаяние», или «скорбь». Траур овладевает человеком так же, как влюбленность. Траур – это другое его агрегатное состояние. Действительность начинает дрожать, твердые поверхности, как кажется, растекаются, ничто больше не обладает такой, как прежде, определенностью.


Мысль о самоубийстве не может не приходить в голову, это естественная составная часть траура, а не аффектация, что очень трудно объяснить людям посторонним. Барнс: «Должно было пройти какое-то время, но я помню тот миг – точнее, внезапно найденный аргумент, – который показал, что я вряд ли наложу на себя руки. Я понял, что она может считаться живой, пока жива в моей памяти. <…> Она бы умерла вторично, начни мои яркие воспоминания меркнуть, а вода [в ванне] – окрашиваться красным».


Едва ли можно представить себе кого-то, кто был бы дальше от трезвого Барнса, чем экстатичный Новалис, но здесь они встречаются.


Новалис: «Человек продолжает жить и действовать только в идее – только в воспоминании о своем бытии. Иными средствами духовного воздействия в этом мире он пока не располагает. Поминовение усопших является поэтому нашим долгом. Это единственный способ оставаться в общении с ними. Даже Бог действует в нас через веру, и никак иначе».


Так же и Ролан Барт говорит, что сохранение памяти о его умершей матери полностью зависит от него.


И Гёльдерлин тоже:

 
«…загадкой вечной
Останутся друг для друга
Те, кто вместе живет
В памяти…»
 

5 ноября

Вопрос «как ты?» сбивает с толку. Сказать правду? Которая никому не нужна. Солгать?


Хансйорг Шнайдер («Ночная книга для Астрид») пишет о неловких попытках «выразить свою беспомощность по отношению к пребывающему в трауре человеку, потерявшему того, кого долгие годы любил». К ним относится, полагает он, и «акция Как ты? Соболезнующие хотят думать, что помогают пребывающему в трауре, если спрашивают о его состоянии. Это глупость. Ведь и без того видно, как он. Он – раздавлен».

Задающие этот вопрос ни в коей мере не виноваты, они следуют несомненно необходимым формальностям. Когда встречаются двое пребывающих в трауре, они задают друг другу тот же вопрос, прекрасно понимая, насколько он бессмыслен. Во встрече двух пребывающих в трауре есть что-то от фарса.


Ответ «спасибо, хорошо» ощущается как предательство, как будто ты отрекся от своего умершего.


6 ноября

Одна из немногих мыслей, которые придают какую-то силу: это совершенно нормально, что мне сейчас плохо.


10 ноября 2022

Утрата языка


Неаполь.


Неаполитанские улочки на первый взгляд представляют собой хаос, на второй – некий перенасыщенный красками и звуками порядок. Я покупаю себе Babà: пропитанный ромом или мадерой кекс из дрожжевого теста, который мы, когда были детьми, в Ленинграде могли купить (он назывался «ромовая баба» или «ром-баба») в любой булочной. Посреди тогдашнего дефицита сохранялись вкрапления «былой роскоши», которые за все советские десятилетия так и не были полностью изничтожены. О «ромовой бабе» мы думали, когда позднее встречались с Babà во Франции или Италии. Хаотическая материя мира удерживается как нечто единое такими вот повторяющимися мотивами.


Сейчас, пожалуй, я вижу эти паттерны еще отчетливее, чем прежде, но:


В романе Уильяма Голдинга «Наследники» в конце концов остается в живых один неандерталец как последний представитель своего биологического вида. У него нет больше никого, кто говорил бы на его языке, и он становится каким-то неопределенным живым существом, немым, – ведь его язык умер. Без Олега я – как тот неандерталец. Неотчетливое живое существо, с кексом Babà в руке, который больше не имеет никакого значения.


В одном стихотворении Елены Шварц такое неотчетливое существо – потерпевший кораблекрушение попугай, плывущий на доске, – выкрикивает в пустоту ошметки человеческой речи:


<…>

 
Поет он песню о мулатке
Иль крикнет вдруг изо всей мочи
На самом на валу, на гребне,
Что бедный попка водки хочет.
 
 
И он глядит так горделиво
На эту зыбкую равнину.
Как сердце трогает надменность
Существ беспомощных и слабых.
 
 
Бормочет он, кивая:
Согласен, но, однако…
А впрочем, вряд ли, разве,
Сугубо и к тому же…
 

<…>

 
Косит он сонным глазом,
Чтоб море обмануть:
Год дэм!.. В какой-то мере
И строго говоря…
 

Через вай-фай – в Ничто. Разделить какую-то радость с кем-то, для кого эта радость не может больше иметь значение. В Неаполе это ощущается менее абсурдным, чем в других местах. Неаполь хорошо относится к мертвым и к пребывающим в трауре. Он не противопоставляет свою чувственную избыточность смерти. Палатки, торгующие кексами Babà, рождественские вертепы, приспособления для дозировки спагетти (узкие досочки с тремя отверстиями разного диаметра); внутренние дворы с фонтанами и цветущими лимонными деревьями; люди, которые пьют на ходу кофе или высовываются с мобильными телефонами из своих окон, потому что стены из пористого неаполитанского туфа препятствуют слышимости; и, конечно, мотороллеры – все это брызжет жизненной энергией и вместе с тем граничит с миром мертвых, который здесь не вытесняется из сознания.


Сходство, если не прямо-таки родство, Петербурга и Неаполя не самоочевидно. Эти два города кажутся противоположностями. Неаполь – по-южному открыт и проницаем для взгляда. Не один только Вальтер Беньямин сравнивает его с африканской деревней, где внутреннее и внешнее бесшовно переходят друг в друга. Петербург же, наоборот, по-северному «застегнут на все пуговицы». Все то, что Неаполь, со своей театральной натурой, выставляет на всеобщее обозрение, – об этом в Петербурге остается только догадываться. Однако Петербург не менее театрален, только его театральность находит выражение в холодных классицистских и тщеславных барочных фасадах, за которыми спрятан его гротескный мир. Это спрятанное, эти проломы в потусторонность навели философа Владимира Топорова на гениальную мысль о «петербургском тексте»: как если бы тамошние поэты и писатели работали над одним общим гротескным художественным произведением. Верный спутник «петербургского текста» – смерть.


Как если бы я не впервые встретилась с Неаполем, а вспоминала о нем.


Неаполитанский культ мертвых Католическая церковь в конце 1960-х годов запретила. Сомнительно, чтобы такие запреты соблюдались. Здесь у меня не создалось впечатление, что это так.


Церковь Санта-Мария делле Аниме дель Пургаторио, согласно путеводителю, – главный храм культа мертвых (позже я узнáю, что такие места разбросаны по всему городу). Здесь: световые блики на бронзовых черепах по обеим сторонам наружной лестницы и барочный блеск внутри помещения. Чтобы спуститься в Нижнюю церковь, нужно заплатить за вход: как если бы это был музей уже не существующего культа. Внизу – никакой роскоши, голые каменные стены и уже не бронзовые, а настоящие черепа и кости, распределенные по маленьким нишам, украшенным цветами, лентами, кружевами, брошами, четками, фотографиями. За тобой наблюдают. Не мертвые (или они делают это тактично), а те женщины, которые наверху продают билеты; все нижнее помещение оборудовано камерами наблюдения, даже находящаяся в глубине крипта, и стоит только кому-то вытащить мобильный телефон, чтобы что-то сфотографировать, как громкоговоритель предупреждает, чтобы он оставил эту затею. На одной стене сияет цифра 16 753. Поднявшись наверх, я спрашиваю о ее значении и узнаю, что это художественная инсталляция: именно столько беженцев утонуло за последние пять лет «по пути к нам». Едва ли можно представить себе художественное произведение, которое больше подходило бы к неаполитанскому культу мертвых.


Если мертвые нуждаются в надлежащем прощании с ними не только потому, что мы, здесь, должны оставаться людьми, но и потому, что души неоплаканных иначе не нашли бы надежного пути через чистилище, – то какой же хаос должен царить в потустороннем мире, когда после чумных и голодных эпидемий, войн, землетрясений и извержений вулканов все кости погибших сгребают вместе или они просто пропадают без вести. Не только в Неаполе, всегда и повсюду мы даже в смерти не равны, и во времена бедствий мéста для всех трупов не хватает. Неаполь, однако, объявляет все бесхозные кости реликвиями. Здесь «присваивают», как своих приемных детей, все выморочные кости и молятся за все души, которые относились/относятся к ним, чтобы эти души благополучно прошли через чистилище и в качестве ответного жеста стали небесными покровителями тех, кто о них позаботился. Любая анонимная душа из Неаполя получает иллюзию, что для кого-то (для человека, который заботится о ее смертных останках, о черепе) она является самым важным умершим. Сумеет ли она поверить в это? В идеале все костные останки обретут последний покой и все души получат своих хранителей. Спасение для всех! Это не менее утопично, чем надежда, что шампанского хватит на всех.


Пещеры из туфа на кладбище Фонтанелле в известном по фильмам итальянского неореализма районе Санитá. Если неаполитанский пористый туф не пропускает сигналы мобильного телефона, это еще не значит, что так же обстоит дело с душами и молитвами. Они скользят вверх и вниз и повисают на солнечных лучах, которые проникают сюда через трещины наверху и пронизывают серебристый запыленный воздух. Своды здесь поразительно высокие, на удивление светлые, они предоставляют много пространства для костей. Черепа в кукольных домиках. Кучи костей на полках и в нишах – как когда-то у домовитых хозяек располагались стеклянные банки с повидлом и консервированными овощами.


«К выбору черепа не относятся с легкомыслием: люди неспешно занимаются поиском, переходя от одного гроба к другому, в то время как их глаза разглядывают печальные останки. Внезапно они останавливаются и наклоняются, чтобы схватить череп, на котором пока не обнаружили никакого имени.

Они рассматривают его со всех сторон, проверяют консистенцию и звук, снова и снова его поворачивая и простукивая <…>. Распознаваемый по своей шапке смотритель, который слоняется по проходам, иногда выступает в качестве советчика и даже поставщика. Я слышал, как один господин в черном спросил его, не может ли он найти какой-нибудь дамский череп. „Ни один из таких не свободен! – ответил тот. – Но завтра мы ожидаем новую партию скелетов, и тогда я, возможно, найду для вас желаемое“. Он помог одной женщине с выбором, но сопровождавшая ее маленькая девочка запротестовала: „Мама, не бери этот череп, я хочу череп с зубами“. Детские черепа заполучить невозможно. „Все спрашивают о таких“, – сказал мне смотритель».

(Роже Пейрефитт. «От Везувия к Этне»)


Роже Пейрефитт побывал здесь в 1952 году, когда культ мертвых еще не был запрещен. Почему Католическая церковь его запретила? Потому что он напоминает о язычестве? Но что в христианских обычаях не напоминает о нем? Или эта Церковь разделяет неприязнь к мертвым, свойственную большинству людей? Или – потому что кости простолюдинов отвлекают от подлинных реликвий? Или – потому что она, собственно, не верит, что потусторонний мир важнее посюстороннего? Как бы то ни было, запрещенный культ пробивается сквозь стены из туфа.


Неаполь, похоже, не испытывает иррационального страха перед умершими. «…Да, смерть нам сначала трудна…» – Рильке. Тибетская Книга мертвых и древнеегипетская Книга мертвых – руководства по пребыванию в состоянии смерти. Нуждаются ли наши умершие в нашей поддержке? На их пути через коридоры потусторонности им помогают не всегда бескорыстно. Часто люди – даже такие, которые не практикуют никаких народных культов и вообще никакой религии, – верят, что умершие, о которых они заботятся, могли бы помочь им в их земных делах. Мертвые этого не могут. Они здесь бессильны. Они беззащитны, пассивны, зависимы, находятся в нашей власти.

Элиас Канетти: «Мертвые испытывают страх перед живыми. Живые, однако, не зная этого, страшатся мертвых».


10 ноября

Неаполь, где я окружена не русским и не немецким языком, подходит к ситуации утраты языка, каковой является для меня смерть Олега.


Во время подиумной дискуссии Валентина ди Роза, которая пригласила меня в Неаполь, спросила, почему я пишу прозу на немецком, а стихи на русском языке. Я сказала, что для меня сочинение русских стихов после смерти Олега потеряло всякий смысл. После этого, как уже было в октябре: я стою на сцене и выступаю в качестве эксцентрика боли.

В театрализованном Неаполе такое бесстыдство – траур – почти оправданно.


10 ноября 2022


«Гробница Вергилия» в Неаполе. Высоко на холме. С видом на море и Везувий. Где-то здесь Петрарка посадил оливковое дерево. Я ничего с собой не принесла. Наоборот: отломила для себя веточку лимона, с тремя маленькими плодами (из-за внезапного ощущения, что сейчас и здесь я имею право на это. Бесстыдство траура). На полпути наверх – могила Джакомо Леопарди. Собственно, ее принадлежность не достоверна, как и в случае с Вергилием. У Леопарди (1798–1837) почти такие же даты жизни, как у Пушкина (1799–1837). Он умер в бедности во время эпидемии, и для него предназначалась одна из массовых могил. Высказывалось предположение, что так он и был похоронен, надгробие же в церкви Сан-Витале Мартире в районе Фуоригротта скрывало под собой какого-то неизвестного. Это означало бы, что буквально любая кость под сводом кладбища Фонтанелле может быть костью Леопарди (не исключено, что я, не зная о том, прошла как раз мимо его черепа). И что в XX веке смертные останки неизвестного человека из этой церкви были перенесены сюда, в Parco Vergiliano.


Достоверным считается, что прах Вергилия доставили из Брундизия в Неаполь морским путем. Однажды Олег читал в Хорватии, на пляже, «Смерть Вергилия» Германа Броха и вдруг увидел на другой стороне Адриатики плывущий корабль с мертвым Вергилием.


Олег Юрьев

Смерть Вергилия; запоздавшие новости

1

 
От Италии холерной
до Далмации-чумы
слышен мерный шлеп галерный —
– Это мы или не мы?
 

2

 
Всё алмазней, всё лазурней,
всё тесней к себе самой
под небесною глазуньей,
подпузыренною тьмой,
с вёсел звездами стекая,
уносящая с ума
ночь деньская, персть морская —
Адриатика сама.
 

3

 
По искрóй прошитой слизи
распускается мазут —
из заморского Бриндизи
вздох Вергилия везут —
– Это мы на веслах плачем,
вести ветхие везем,
и в мехах облысых прячем
чернозем и глинозем.
 

4

 
От Апульи суховейной
к Адрианову столбу
прорезает плеск хорейный
Адриатику-скобу —
Бог не охнет, гром не грохнет,
не просыпется Гомер,
пусть луна на веслах сохнет