Читать книгу «Рассказы к Новому году и Рождеству» онлайн полностью📖 — Ольги Лукас — MyBook.

 



 



 



– Ну что, свиньи?.. – загрохотал из самого дальнего угла голос и каменным эхом покатился по проходам между. – Жрать небось хотите?.. Только устроились с комфортом, а уже жрать хотите?.. Все вы одинаковые, чертовы свиньи. Ленивые, грязные, ни на что не годные, позор человеческой породы. Так вот!.. Жрать вы будете, когда заработаете!.. Потому что только работа делает человека свободным и сытым!

За спиной Юзефа что-то шевельнулось, и он едва заметным движением обернулся назад. Высокий тощий человек в полосатой робе стоял, обессиленно привалившись спиной к стене барака, и длинными ногтями медленно-медленно чесал грудь под рубахой. Весь рукав был покрыт шевелящимися черными точками.

«Вши», – подумал Юзеф. Вшей он в своей жизни не видел никогда – только на картинке в одной из толстых книжек пана доктора.

– Так-так, – грохотал все ближе каменный голос, – что это у нас тут?.. Профессор!.. Здравствуйте, профессор, думаю, что очки вам тут больше не потребуются, потому что с сегодняшнего дня вы будете изучать исключительно науку чистки выгребных ям!..

Раздался удар – так звучит удар топора о дерево, вскрик и звук падения тела.

– Не бойся, мальчик, – вдруг услышал он шепот слева. – Ничего не бойся.

Твердые мозолистые пальцы коротко сжали локоть и отпустили.

– Отец, – зашипел кто-то рядом. – Вы нас всех погубите.

– Он нас не слышит. А мальчику страшно.

– Мне не страшно, – прошептал Юзеф и почувствовал, как по затылку бегут крупные капли холодного пота.

– Если капо[9] услышит, вы прекрасно знаете, чем это кончится!.. – задыхался от страха другой человек, и Юзеф подумал, что такой голос может быть только у маленького, круглого, суетливого толстячка в жилетке, с которой свисает длинная часовая цепочка.

– Строиться!.. – прогрохотал уже совсем близко Каменный Великан, и толпа покорно развернулась, устремившись к выходу.

Человек – не тот, что чесал свою восковую кожу длинными ногтями, а тот, что сказал «не бойся», оказался очень высоким и очень худым немолодым мужчиной, с круглой головой, резко очерченными скулами и высоким лбом. Чем-то он напоминал Юзефу сестру – может, сурово стиснутым в ровную нить запавшим ртом, а может, пронзительными глазами, пристально глядящими из-под широких бровей. Он щурится, как щурится очень близорукий человек, внезапно лишенный очков.

А Каменный Великан оказывается миниатюрным, как женщина, с такими же маленькими руками и ногами, обутыми в хорошие сапоги, ростом не больше тринадцатилетнего Юзефа. Так странно смотрится эта картина – злой, жестокий гном, окруженный сухими, мертвыми, деревьями.

– А теперь в зауну[10]. Быстро!.. Данцен!.. – захохотал Каменный Гном. Тут же из рядов выскочили несколько человек, отработанными движениями растолкали заключенных в группы по десять, и колонна двинулась вон из барака.

* * *

«Дни расплетают тряпочку, сотканную Тобою. И она скукоживается на глазах, под рукою. Зеленая нитка следом за голубою становится серой, коричневой, никакою. Уж и краешек виден того батиста. Ни один живописец не напишет конец аллеи…»[11] Это он уже выучил – они обе разговаривают. Вслух. Иногда сами с собой. Первое время это доставляло неудобства – Юзефу все казалось, что это они с ним разговаривают. Или со Старшей Собакой – в таком случае он собирал негнущиеся конечности вместе и на деревянных ногах подползал поближе. Во-первых, чтобы быть в курсе, а во-вторых, чтобы этой эффектной скандалистке не доставалось всего внимания. Со временем стало понятно, что этот дом не временный, кажется, именно здесь он и проживет остаток своей странной жизни, поэтому Юзеф начал нащупывать границы и искать правила, но больше пытался придумать свои.

Та, что «Побольше», вслух говорила в основном по делу. Та, что «Поменьше», в основном трещала, как сухой горох на стиральной доске. Чаще всего шепотом непонятными фразами, по ночам с громким стуком колотя пальцами плоский серый предмет с множеством кнопок, похожий на раскрытую книгу.

– Что, грузовичок лупоглазый, испугался?.. – усмехается «Поменьше» и начинает чесать его двумя руками.

Юзеф ворчит, клокочет, булькает, как старый чайник на огне, плюется, чихает. От возмущения такой фривольностью, конечно, но чаще от удовольствия. Пузо чешется, сходят старые корки.

– Ой, ну ладно, не ворчи, а то зенки потеряешь от возмущения, – хихикает она и снова начинает шептать свои странные слова, со скоростью швейной машины избивая дальше плоский серый предмет. Потом оборачивается, пристально смотрит на него и вздыхает:

– Не зря говорят, что вы, мопсы, уникальные собаки, которые от горя чернеют.

Иногда Юзеф как будто вспоминает, но так неуловимо, что мысль теряется в осколках памяти, растворяется, не успев начаться.

– А вот скажи-ка мне, дружочек, – вдруг нарушает она тишину и стрекот, – ты так реагируешь на девочек почему?.. У тебя была семья и в ней была девочка?.. Ты теперь эту девочку ищешь?.. Не планируешь ли ты, случаем, привязать узелок на палочку и пуститься на поиски?.. За высокие горы, за широкие реки, прихрамывая на все четыре ноги и помахивая крючком хвоста?..

Юзеф вздыхает и демонстративно отворачивается. «Знала бы ты».

«Поменьше» хихикает и вдруг с размаха целует его в круглый лоб:

– А мы вот тебя не отпустим. Возьмем и не отпустим.

Иногда ему кажется, что они обе что-то заговаривают, зашептывают и завязывают в узелки.

«Дни расплетают тряпочку…»

* * *

Есть хочется всегда. Каждую минуту.

Лагерную иерархию он выучил очень быстро. Хочешь жить – молчи. Бьют – молчи. Молчи, когда рвут собаки или рвут кого-то другого. Молчи, выполняя самую тяжкую работу. Молчи, переступая через мертвое тело на пороге барака. Молчи, если понос раздирает кишки. Молчи, если болезненный жар снедает кости. Молчи, если крысы грызут пальцы, а насекомые ввинчиваются в поры, заставляя снимать кожу слой за слоем с себя в чесотке.

Поэтому Юзеф перестал разговаривать вообще.

К концу третьего месяца он уже едва мог таскать ноги, но умереть ему не давали три вещи: знание, что за разделительной полосой женские бараки, и там может быть все еще живая Мирка; где-то там, за красными стенами этого места, уже давно похоронили Броньку, и он просто не может сдохнуть, не увидев ее в последний раз. И ярость. Тупая, тянущая, как больные кишки, красная ярость. И еще – его любили и жалели в бараке. В этом огромном темном месте, от пола до потолка набитом нарами, на каждых из которых спали втроем, он был самым младшим. Его жалели, как жалеют случайно найденного младенца.

И еще у него появились друзья. Всего два – молодой, несмотря ни на что веселый Петр, как оказалось, советский лейтенант, и суровый близорукий старик-чахоточник, каждую ночь заходящийся в таком кашле, будто легкие разрывали грудную клетку в попытке вырваться наружу, словно упрямые корни дерева. Тот самый, что сказал ему не бояться.

* * *

Петр был смелым. Барачные доходяги никак не могли понять, почему он все еще жив, – на рожон он лез с тупым упорством, как будто проверяя своих палачей на прочность. Всех – и черные «винкели»[12], и «мертвые головы», и овчарок, и даже легендарное чудовище, коменданта Хесса, который любил лично осматривать «цугангов»[13].

Сколько раз его приносили в барак полумертвым, но спустя несколько дней, проведенных в бреду, Петр внезапно открывал глаза и, сплевывая длинную кровавую нитку сквозь остатки когда-то белых зубов, держась за стены, выползал наружу, охая, когда сломанные ребра давали о себе знать. Пять минут стоял, жмурясь, глядел на солнце, а потом хрипел:

– Живы будем, не помрем.

Однажды раздобыл где-то сажи и пальцем нарисовал на своем красном «винкеле» профиль усатого мужика с трубкой в зубах. После того как капо прекратили бить его ногами и Петр затих в липкой кровавой луже, расплескавшейся по брусчатке, его куда-то унесли и он пропал на неделю. Потом его внесли в барак на одеяле, положили на второй ярус, и Юзеф подумал, что ночью, пожалуй, спать нельзя – умрет. Но ночью Петр открыл глаза и запел «Наверх вы, товарищи, все по местам», потом рассмеялся и сказал: «Хрен вам, а не коммуниста, собаки фашистские».

Но страшнее всего было за старика. На самом деле стариком он не был, но приехал в лагерь из варшавского Павяка[14], в котором под пытками старели за несколько дней. Старик был францисканским священником, и священником непростым – настоятелем. В лагерь попал за широкомасштабное сопротивление – на территории монастыря Непорочной Девы[15], основанного стариком, монахи не только прятали большое количество евреев и членов Сопротивления, но и вели радиотрансляции, призывающие людей к борьбе, выпускали огромный тираж газеты, передававшейся подпольем из рук в руки, собирали лекарства, переправляли документы для тех, кому нужно было бежать.

Старика «мертвоголовые» ненавидели люто. Избивали каждый день сапогами и заставляли бегом таскать огромные камни, голыми руками чистить выгребные ямы, топили в ледяной воде, снова избивали и сажали в одиночный стоячий карцер, в котором невозможно даже прислониться к стене и сухожилия лопаются от напряжения.

Но сделать с ним ничего не могли. Старик возвращался в барак и снова занимал свое место у выхода – так он провожал в последний путь молитвой умерших и встречал молитвой каждый новый день.

Однажды Юзеф вернулся и нашел старика за необычной беседой. Поджав ноги хитрым вензелем, рядом со стариком на нижней шконке сидел странный маленький круглолицый человек, вместо глаз у которого были две щелочки. Они говорили на совершенно незнакомом Юзефу, успевшему на слух освоить все лагерные языки, наречии.

Позже старик сказал Петру, что маленький человечек – тоже монах, только из Японии. А старик по Японии скучает – ведь там второй его дом, второй Непоклянув, видевший чудо Божье.

Маленький монах Юзефу понравился – он был так же молчалив и наблюдателен и совершенно, совершенно спокоен. Казалось, что ужас, из которого состоял сам воздух в лагере, черный пепел из труб адской топки, в которой ежедневно исчезали сотни людей, не касался его никак. Как будто вокруг маленького монаха был воздушный пузырь. Его не пугала никакая работа, он не страдал от голода, холода и паразитов, отсутствия воды и страшного запаха. Его били, но он вставал уже через секунду, и на теле его не оставалось синяков.

Наступил душный август 1941 года – один из самых страшных для лагеря месяцев. Юзефа перевели работать в «канаду»[16] – сортировать вещи «ушедших в трубу»[17]. Вечером первого дня его работы барак среди ночи подняли по тревоге – один из заключенных пропал. Всех выгнали на площадь перед бараками. Заместитель коменданта Фришц, холеная сволочь с белыми глазами, шагнул вперед:

– Сейчас, свиньи, я преподнесу вам урок. Десять человек вперед. Сегодня вы умрете. Каждый день, пока не будет пойман беглец, я буду казнить десять человек.

«Мертвоголовые» пошли по рядам, выдергивая людей в середину плаца. Юзеф инстинктивно съежился. Растерянные, дрожащие заключенные, которых вытащили, умоляюще оглядывались через плечо на собратьев. Внезапно один из них заплакал:

– Неужели я больше не увижу жену и детей? Что же теперь с ними будет?

Старик вышел из строя и обратился к Фрищцу:

– Господин оберштурмфюрер. Отпустите этого человека. Позвольте мне занять его место.

Фришц усмехнулся:

– Каков ваш номер?..

Старик поднял запястье над головой, словно осеняя плац крестным знамением:

– Номер 16670.

– Ну что ж, номер 16670. Извольте.

Один из «мертвоголовых» швырнул плачущего обратно в толпу, старик шагнул вперед и встал на его место.

Это был последний раз, когда Юзеф видел его живым.

Через два дня Петр заплакал впервые. Он плакал и повторял: «Они все еще живы. Все еще живы». Несмотря на то что само существование какой бы то ни было религии коммунист Петр отрицал категорически и высмеивал старика с его рыцарским служением Непорочной Деве, втайне он им гордился – стойкостью, верой, следованием долгу, спокойной несокрушимой верой в добро, которое, как росток, найдет почву, чтобы пробиться даже в таком месте.

Старик молился и пел, и вместе с ним молились и пели в смертной камере девять человек, один за другим замолкая. Еще через три дня «мертвоголовым» надоело слышать его слабый голос, и лагерный врач вошел в камеру со шприцом[18].

Юзеф прятался за углом здания, на которое выходило узкое окно камеры, обессиленно прижимаясь лбом к кирпичной стене, и сам не смог понять, в какой момент наступила тишина. В какой момент старик замолчал навсегда. Юзеф точно знал, что, если поймают, забьют насмерть, но ему было все равно.

– Хороший был человек, – раздался за плечом тихий голос.

Юзеф обернулся. Маленький круглолицый монах, сдвинув брови почти так же, как это делал старик, не отрываясь, смотрел на зарешеченное окно.

– Хороший был человек. Хорошо переродится, – только сейчас стало очевидно, что речь маленького монаха польская.

И Юзеф, впервые за долгое время, с трудом подбирая слова, заговорил:

– Переродится?..

– Мы верим в то, что человек не уходит навсегда. Любая душа живет так, как прожила предыдущую жизнь. Жил правильно, делал добро – в цепи перерождений достигнет высшего просветления. Жил плохо – будет перерождаться все ниже и ниже, пока не родится грязью. Он был хороший человек. Он уже достиг. А эти люди – нет. Они не родятся даже грязью. Даже камнем. Потому что даже у камня есть душа.

– А я?.. – неожиданно спросил Юзеф.

– И ты. Ты хороший человек. Если достойно завершишь свой путь, переродишься собакой. Многие не любят собак, считают их недостойными, но мы – нет. Собака обладает чистой, верной душой. Хорошие люди становятся божьими (так вы говорите?..) собаками.

– А ты?.. – так же неожиданно спросил Юзеф.

– Я – другое. Цель моего существования в другом.

* * *

Сентябрь[19] был теплым.

– Об одном только жалею, – сказал Петр и устало прикрыл глаза. – Что жениться не успел. И что батю не увижу. Один я у него.

Юзеф не жалел ни о чем. Он вспоминал сухой треск преломленного рождественского оплатека, суровые темно-синие глаза под яркими бровями, белоснежное одеяние ксендза, нежный запах воска и ладана, пронзительно-радостный запах апельсина и рыжее облако кудрей.

* * *

Через десять часов двери блока 11 открыли. В помещение хлынул солнечный свет, бескомпромиссный, яркий, торжествующий.

В этом торжествующем свете мертвые, вывернутые мучительной болью голые тела казались огромным полотном. Содранные ногти, искривленные в предсмертной муке рты, остекленевшие глаза, сожженная кожа – всего этого не стало, как будто вместе с солнечным светом в камеру спустился Бог и взял всех своих детей туда, где больше нет ни боли, ни страдания.

Внезапно одно из тел возле открытых дверей зашевелилось.

Маленький круглолицый монах сел и погладил по голове мертвого мальчика.

Потом встал и вышел в солнечный свет.

* * *

Под утро рождественской ночи все засыпают.

Спит та, что постарше, и с кем-то говорит во сне. Спит хозяин. Спит старшая собака между ними, раскинув широкие уши и короткие лапки, смешно подергивая пятачком носа. Спит та, что помладше, закинув ноги на стену.

Мерно тикает будильник на старинном пианино, светящийся в темноте прямоугольник экрана ноутбука разговаривает с тишиной. С черно-белой фотографии смотрит печально и пристально монах-францисканец Максимилиан Мария Кольбе, святой покровитель трудного века.

Забываются коротким сном три короля. Сон их тревожен и радостен одновременно. Юноша Бальтазар бежит вслед за звездным светом, подпрыгивая и взлетая, забывая о сане и благопристойности. Полы богатого одеяния взлетают и опадают вместе с холодным ночным воздухом вслед за гибким телом, браслеты на смуглых запястьях вторят движению затейливой мелодией. Зрелый Мельхиор ведет под уздцы белого верблюда, груженного благочестивыми дарами. Борода Мельхиора умащена драгоценными маслами, выглажена и острижена руками знаменитых брадобреев, но за время пути кудри развились, яркое серебро подернулось инеем белой пустынной пыли. Под левым глазом его, если приглядеться в темноте, видна крошечная татуировка – синий якорь. Каспар, покачиваясь на спине норовистого скакуна, безотрывно смотрит на горизонт в ожидании силуэта белого глиняного домика и двух деревьев, склонившихся в темноте ночи над ветхой крышей. Пальцы его поглаживают самую драгоценную корону мира, но он думает о том, что лучший дар лежит за пазухой пурпурных одежд, расшитых алмазными брызгами и золотыми драконами, – простая деревянная игрушка ослика, выточенная из дубового корня. У ослика печальные глаза и длинные уши. Просто у Каспара десять внуков, и он точно знает, что детям не интересны никакие драгоценности. Глаза старика слипаются, и он дремлет, уронив подбородок на грудь, чтобы сон стал двойным, тройным, многослойным, вечным. Пока дремлет старший из трех возрастов человека, будущее не наступит. Караван так и будет идти вперед, ведомый звездой, а младенец так и будет тихо спать в яслях. И ничего из того, о чем старик Каспар знает, не случится.

Спит Бронислава Адамовна, спит апельсиновая девочка, спит ксендз Немировский, спят Петр и его батя, сложивший голову под Ржевом.

Маленькая собака Юзеф спит в своем небесно-голубом гнезде, и снится ему, что он Иосиф.

То ли Прекрасный, то ли Мудрый, то ли Аримафейский.

То ли просто мальчик.