– Вывих нижней челюсти, – констатировала она. – Кажется, это по вашей части, Сана?
– Вы все перепутали, – весело отвечала та. – За костоправа у нас – Патери Пат. Рамон, закрой рот и садись. Вы ведь знакомы?
– Ага, – отвечала Илль.
– Что-нибудь случилось? – догадался я спросить.
– Ничего, – ответила Илль. – Добрый день.
И все кругом снова засмеялись. Ничего смешного не было сказано, да, вероятно, и до этого не говорилось, но у всех появилась удивительная потребность улыбаться, радоваться все равно чему. И это была не просто потребность в общении, это был направленный процесс: все улыбки, шутки и просто реплики эпического характера относились непосредственно к Илль. Особенно истекал теплотой Элефантус. Он излучал. Он радиировал. Он возвышался слева от Илль, такой потешный рядом с ней, такой старомодный, ну просто галантный прапрадедушка. А может, так и есть? Они здорово похожи. Глазищи. И ресницы. И эта легкость движений. Надо будет спросить как-нибудь потактичнее, сколько раз следует употреблять эту приставку «пра». Впрочем, теперь подобные вопросы вполне лояльны. Другое дело – осведомляться о том, сколько еще осталось, вот это уже бестактность. Я усмехнулся: как забавно – со мной нельзя быть бестактным!
Мысли мои разбегались. Так кружится голова, когда вдруг наешься после длительного воздержания. Прошло около месяца с тех пор, как я бежал от Илль, и кажется, что с тех пор я ни о чем не думал. В лучшем случае у меня появлялись некоторые соображения относительно работы. А сейчас все сразу говорили: Элефантус – о стрельбе из лука, Сана – об иммунитете триалевских клеток к сигма-лучам, Патери Пат – об английских пари, а Илль – о каком-то диком корабле, напоминающем морскую черепаху. Я сосредоточивался и вылавливал из общего гула наиболее громкую фразу, старательно таращился на Элефантуса, на Патери Пата, но ничего не мог понять. Я заставлял себя не смотреть на Илль и не слушать, о чем она говорит. Вскоре я поймал себя на том, что невольно раскачиваюсь взад-вперед. Я представил себе со стороны собственный вид и, махнув рукой на всех, уткнулся в свой бифштекс. Это прибавило мне ума, так как с момента возникновения цивилизованного человечества мясо было опорой и вдохновением всех кретинов. Я мигом уяснил, что дело все в том, что в заповедник пожаловала пара каких-то юнцов на старинном корабле, конструкция и принцип действия которого, древние, как стрельба из лука, были предметом пари обитателей Хижины. К «черепахе», возраст которой определяется несколькими сотнями лет, еще никто не успел слетать, но предполагалось, что в случае какой-нибудь аварии она может стать источником нежелательной радиации, всегда так пугавшей Сану.
В разговоре образовалась пауза, и я был рад, что могу вставить хоть какую-нибудь реплику.
– Жаль, что этот корабль – не амфибия, – с глубокомысленным видом заметил я.
– Сохранились еще внимательные собеседники, – фыркнула Илль. – Я ведь только что говорила, что это один из первых универсальных мобилей. Ну и работнички у тебя, папа, я бы гнала таких подальше. Впрочем, ты, кажется, говорил, что всё за них делают аппараты.
Положительно, сегодня был день ошеломляющих сюрпризов. Элефантус – ее папа. Это в сто сорок с лишним лет! Я до сих пор как-то полагал, что после ста лет люди уже оставляют заботы о непосредственном продолжении рода. Еще один косвенный дар «Овератора». У меня вдруг резко поднялось настроение. Какая прелесть – теперь можно ходить в холостяках лет до ста двадцати. А если учесть все достижения медиков, которых теперь развелось на Земле несчетное число, то, может, и до ста пятидесяти.
Эта мысль так понравилась мне, что я засмеялся и открыто посмотрел на Илль. Кстати, под каким предлогом она здесь? Визит к отцу? Вполне допустимо, но почему она не делала этого раньше? Я думал об этом и разглядывал Илль – беззастенчиво, как тогда, в мобиле. В маленьком мобиле цвета осенней листвы.
Сана, говорившая с Патери Патом, обернулась ко мне и о чем-то спросила.
– Да, – сказал я, – да, разумеется.
И кажется, невпопад. Сана поднялась:
– Благодарю вас, доктор Элиа, и прошу меня извинить: сегодня мы ждем микропленки из Рио-Негро. До свиданья, Илль. Вы идете, Патери?
Впервые я увидел, что Патери Пат неохотно направился к двери.
Обычно он исчезал после финального блюда, не дожидаясь, пока мы все закончим обед.
– Я ведь еще увижу вас до отлета? – тише, чем этого требовала вежливость, спросил он у Илль.
– Нет, – ответила она своим звонким голосом. – Я тороплюсь. До свиданья.
Ага, она его выставляла. Мне вдруг стало ужасно весело, и я не удержался.
– Вы уже улетаете? – церемонно обратился я к Илль. – Тогда разрешите мне проводить вас до мобиля.
– Пошли, – легко сказала Илль.
Я ждал, что Патери Пат сейчас повернется и глянет на меня своим мрачным взором, напоминавшим мне взгляд апатичного животного, которого медленно, но верно довели до бешенства. Но вышло наоборот. Он весь как-то пригнулся, словно что-то невидимое навалилось на него, и медленно, не оборачиваясь, протиснулся следом за Саной в дверь.
Мы невольно замолчали; казалось, всего несколько шагов отделяли нас от царства времени, тяжесть которого не выдерживали даже исполинские плечи Патери Пата.
Я тревожно глянул на Илль. Я вдруг испугался, что тот ужас, который тяготел над Егерхауэном и который, подобно вихрю Дантова ада, всё быстрее и быстрее гнал его обитателей по временной оси жизни, – коснется ее, вспугнет, заставит бежать отсюда, чтобы больше никогда не вернуться. Но Илль – это была Илль. Она сморщила носик, потом надула щеки и весьма точно передразнила гнусную и унылую мину Патери Пата. Она даже и не поняла ничего. И слава богу.
Илль встала. Подошла к Элефантусу. Ярко-изумрудный костюм, обтягивающий ее, словно ежедневный рабочий трик, на изгибах отливал металлической синевой; но кисти рук и плечи были открыты, а на ногах я заметил узенькие светлые сандалии. Видимо, материал, из которого был изготовлен ее костюм, был слишком тонок и непрочен по сравнению с тем, что шел на трики специального назначения. Во всяком случае, даже при ходьбе по острым камням трик не требовал туфель. Сейчас же Илль напоминала что-то бесконечно хрупкое, тоненькое. Наверное, какое-нибудь насекомое. Ну да, что-то вроде кузнечика. И двигалась она сегодня легко и чуть-чуть резковато. Вообще каждый раз она двигалась по-разному, и каждый раз как-то не по-человечьи. Надо будет ей это сказать… Потом. В будущем году.
Илль, как примерная девочка, чмокнула Элефантуса куда-то возле глаза. У него поднялись руки, словно он хотел обнять ее или удержать.
«Это совсем не страшно – узнать свой год…» – невольно всплыло в моей памяти. Вот за кого ты боишься, маленький, печальный доктор Элиа. Тебе, наверное, осталось немного, а ей всего восемнадцать, она еще совсем-совсем крошка для тебя. Тебе страшно, что она останется одна, и ты хочешь удержать ее подле себя, пока ты можешь хоть от чего-то уберечь ее.
Элефантус спрятал руки за спину. Ну конечно, это я помешал – торчал тут рядом. И все-таки Илль – свиненок, могла бы почаще навещать старика. А вот это я скажу ей сегодня же.
Но когда мы пошли по саду к стартовой площадке, я уже не знал, что я ей скажу; вернее, я знал, что я хочу ей сказать, но путался, как сороконожка, в тысячах «хочу», «могу» и «должен». Обессилев перед полчищами этих мохнатых, липучих слов, я махнул рукой и решил, что я уже ничего не хочу и просто буду молчать.
Ее мобиль стоял справа. Я его сразу узнал – он был медовый, с легкой сеткой кристаллов, искрящихся на видимых гранях. Он висел совсем низко над землей, дверца входного люка была сдвинута, словно Илль знала, что она пробудет здесь совсем недолго и тотчас же умчится обратно. Я молча подал ей руку, но она не оперлась на нее, а повернулась и вдруг неожиданно села на кромку входного отверстия. Мобиль слегка качнулся – как гамак.
Мы еще долго молчали бы, но вдалеке показалась исполинская фигура Патери Пата. Он только перешел через дорожку и пропал за поворотом.
Илль засмеялась:
– Совсем как зверь лесной, чудо морское: вышел из кустов, напугал присутствующих видом скверным, безобразным – и снова в кусты.
– Вы-то за что его невзлюбили?
– А так. – Илль покачала ногой. – Он мне сказал одну вещь…
– Если бы это был не Патери Пат, я еще мог бы предположить, что за «одну вещь» он вам сказал.
Илль неопределенно хмыкнула.
– Ну а вы?.. – самым шутливым тоном, словно меня это не так уж и интересует.
– Я тоже ему сказала одну вещь… – Голова наклонилась еще ниже. – Совсем напрасно сказала, сгоряча, я этого никому не говорю.
– Ни папе, ни маме, ни тете, ни дяде?
– Ни.
– Ну а он?.. – Я понимал, что моя назойливость переходит уже всякие границы, но ничего не мог с собой поделать.
– А он мне сказал тогда еще одну вещь…
Илль резко подняла голову, тряхнула копной волос, так что они разлетелись по плечам:
– Ну, это все неинтересно, а я вот привезла вам билет на «Гамлета».
И достала из нагрудного кармашка узкую полоску голубоватого целлюаля.
Как же сказать ей, что я не могу, что время не принадлежит мне, что я решил до конца года не видеться с нею – и еще много такого, что можно придумать, но нельзя сказать такому человеку, как она. И я просто спросил:
– А когда?
– Послезавтра.
– Мне будет трудно улететь.
– Но вы же скажете, что идете на «Гамлета»!
Глупый маленький кузнечик. Это ты можешь сказать Джабже: «Я иду на „Гамлета“». А у нас, у взрослых, все сложнее и хуже. Дай бог тебе этого никогда не узнать. Если ты останешься в Хижине – может, и не узнаешь.
Илль слегка покачивалась, отталкиваясь ногами от земли.
– А я должна улететь, – сказала она наконец, но не сделала никакой попытки войти в мобиль. – Меня мальчики дожидаются.
Я видел, что улетать ей не хочется, да она этого и не скрывала. И оттого, что ей хотелось остаться, она выглядела смущенной и притихшей, как всегда, когда мы оказывались одни в мобиле. Но я вдруг вспомнил, откуда она черпала все свои сведения обо мне, и не выдержал:
– Я думаю, ваши мальчики спокойны – они прекрасно видят, что вы в безопасности.
– Как видят? – спросила она самым невинным тоном.
Тут настала очередь смутиться мне. Рассказать ей о моей экскурсии в ее комнату?
Но Илль смотрела на меня спокойными огромными глазами, и я не мог говорить иначе, как только правду:
– Я думал, что вы просматриваете всю территорию Егерхауэна.
– Как же можно? Это было бы неэтично.
Не поверить было невозможно. Но как же тогда та охапка цветов и листьев? Не совпадение же?
– Илль, однажды я сунул нос в вашу комнату. И там на полу…
– А, ветки селиора, – совсем такие, как я однажды нарвала вам! И как пахнут! Я с тех пор раза два в неделю летаю за ними.
– Вы нарвали мне?..
– Ну да, конечно. Ведь вы так хотели. Я ведь часто бывала у папы, только вы не знали. Вот и тогда я случайно вышла в сад и увидела, как вы идете по дорожке и рвете полные горсти травы. Потом, когда вас перенесли в дом, отец все отобрал у вас и выбросил. Но вы ведь хотели травы и листьев. Тогда я слетала вниз и снова нарвала. И бросила на полу. Вы рассердились?
– Я не знал, что это вы.
– И рассердились на кого-то другого?
– Я не знал, что это вы. Понимаете? Несколько месяцев назад я даже не знал, что вы есть на Земле. А цветы подобрали другие люди и расставили в вазы правильными пучками.
– Чушь какая! Дикие цветы не растут правильными рядами, и, когда их рвешь, надо из них устраивать просто свалку. Иначе какой смысл?
– Попробовали бы вы объяснить это Педелю!
– Но с вами ведь были люди?
– Да, люди. Люди Егерхауэна.
– Худо вам в этой тюрьме?
– Не надо об этом, Илль. То, что привязывает меня к Егерхауэну, не подлежит ни обсуждению, ни осуждению.
– Простите меня. Но я говорю о своем отце. Я не люблю бывать здесь именно потому, что он один виноват в том, что происходит в Егерхауэне.
– По-моему, в Егерхауэне уже давно ничего не происходит.
– Здесь происходит… здесь нарушается первый закон человечества – закон добровольного труда. Ну скажите мне честно, разве вы работаете над тем, что вы сами избрали?
Я кивнул.
– Неправда! И вам тяжело дается эта неволя. Вы прилетели на Землю для того, чтобы быть человеком, а не роботом, которому задают программу отсюда и досюда…
– Не судите так строго своего отца, Илль. Он чист перед собой и перед всеми людьми. То, что он сделал, предоставив нам свою станцию, было наилучшим выходом для меня. Ваш отец знает обо мне намного больше, чем вы, – простите меня. Он поступает правильно.
– Нет, – сказала она так твердо, что я понял: никакими словами не убедишь ее; она знает, что права.
И она действительно права.
– Мне очень жаль, Илль, что из-за меня вы изменили свое отношение к отцу. Я прошу вас – будьте добрее с ним.
Она вдруг посмотрела на меня очень внимательно. Потом засмеялась:
– Нет, вы подумайте: тысячелетиями шла борьба за предоставление человеку всех мыслимых и немыслимых благ, а когда это достигнуто и он начинает ими пользоваться – ему отказывают в какой-то охапке сена!
– Так этот парадокс и заставил вас лететь за цветами?
– Да. А разве для такого акта требовались какие-то более веские причины?
Вот и все. Вот и ухнули все мои надежды и предположения. Гордо, даже чуть заносчиво вскинут подбородок. Какой-то механик, отупевший и огрубевший за свое одиннадцатилетнее пребывание в компании роботов. И я смел… Ну лети, лети, солнышко мое, лети к своим Джабжам, Лакостам, к великим тхеатерам. И кто еще там допускается на ваш Олимп. Я умею ждать, а тебе всего восемнадцать. Не век же я буду маленьким кибермехаником. А тогда посмотрим. Улетай, маленький кузнечик.
– А чему вы смеетесь?
– Просто представил себе, что говорил бы кузнечик, глядя на вас.
– Ну и что? Сказал бы – уродина, и коленки не в ту сторону.
– Правильно. И стрекотать не умеет.
– Неужто не умею?
– Да нет, временами получается.
– Ну, скажите папе от меня что-нибудь хорошее.
Янтарный, как и все машины Хижины, мобиль рванулся вверх и растаял в вечернем небе, набухающем предгрозовой синевой.
Я постоял, сцепив за спиной руки и запрокинув голову, и пошел искать Элефантуса, чтобы сказать ему что-нибудь хорошее.
О проекте
О подписке