Я подняла голову. Пожилой боец звал меня помочь корчащемуся в муках человеку. Я подошла к нему. И вдруг он завизжал и заплакал, да так жутко, что кровь леденела в жилах. Как подступиться к нему? Я наклонилась над ним. Начала перевязывать, но раненый не давался. Мои руки дрожали. Я делала все неловко, плохо, и от сознания этого меня охватили отчаяние и стыд. Раненый как-то захлебнулся, что-то булькнуло в его горле, потом он затих и лежал спокойно, как будто ему и впрямь помогла перевязка.
У меня чуть отступило от сердца: наверное, ему все-таки стало легче. Но тут пожилой солдат, что просил меня перевязать, встал во весь рост и снял шапку. И тогда, поняв, что произошло, я громко, во весь голос, заплакала.
– Молоденькая, – сипло сказал кто-то. – Не видела еще смертей.
– Ладно, будет выть! – крикнул другой голос, зло и грубо.
Налет продолжался.
– Ложись! – закричал все тот же грубый голос.
Какая-то сила, прогрохотав по земле, вмяла меня в нее.
Багровое зарево делалось все больше и больше. Глядя на огненный горизонт, я почувствовала, как стучат у меня зубы. Я зажимала обеими руками рот, а зубы все стучали. И день показался сразу холодным и знобким.
Самолеты безнаказанно ушли. Я осмотрелась и не узнала станцию. Горели вагоны, рухнули здания, из-под руин вытаскивали раненых и убитых.
Потрясенная, я не сразу вспомнила о Саше, моем школьном знакомом. Но, вспомнив, стала его искать. Он лежал неподалеку от поезда. Может быть, ему не хватило всего полушага, чтобы уцелеть. Его лицо не пострадало, и это ввело меня в заблуждение.
– Саша! – Я опустилась на колени, приподняла его голову и тут увидела, что у него нет ног. – Са-ша-а…
Слезы бежали по лицу, и я вытирала их липкими ладонями, ощущая острый запах крови.
Подошел доктор. Осмотрел сержанта. Вздохнул.
– Ну-ну, дочка, успокойся! Нельзя так падать духом. Ему, бедняге, уже не помочь. – Доктор склонился надо мной. – Ну-ка, дай я тебе слезы вытру, а то целую лужу напустила. – И стал вытирать мне лицо. – Я думал, немец месиво здесь устроил, – говорил доктор. – Черта с два! Умеем мы держаться за родную землю. Раненых мало…
Его слова и все, что делалось вокруг, проходило в моем сознании, как в густом тумане. Одна только фраза звучала четко: «Потом расскажешь, Саша. Потом…» Словно что-то заклинило в мозгу: «Потом…» Господи, ведь «потом» уже никогда не будет!
Потом я металась по перрону, помогая втаскивать раненых в вагоны. И все мои действия были какие-то механические, неосознанные. «Потом… Потом расскажешь…»
Так вот какая она – война! И от меня на этой войне требуется не только героизм, а, прежде всего, выносливость – нечеловеческая выносливость.
Было такое ощущение, будто голова моя зажата в тисках. Боль была пульсирующая, ноющая. Я почувствовала внезапный острый приступ тошноты. Ужасная слабость охватила меня, я вся покрылась холодным потом. Мне немного полегчало, когда поезд тронулся.
Он полз еле-еле, иногда его ход совсем замирал. Из окон были видны избы, огороды, поля. Какая-то деревня ярко пылала, и хлебное поле горело за нею – дымно, чадно.
Земля изрыта рвами. Людей почти не видно. Сквозь стук колес был явственно слышен непрерывный грохот близкой канонады.
Поезд наконец прибыл к станции, откуда мы должны забрать раненых. Всю ночь ее обстреливали и бомбили, и всю ночь к нам поступали раненые. Одних приносили на носилках, других привозили на грузовиках, третьи приходили сами…
Утром пришла Лида, и я не узнала ее. Она осунулась, побледнела и даже постарела за одну ночь.
– Всю ночь оперировали, – сказала она. – Вагон трясет, а мы работаем.
На полуслове она уснула.
Надо было привыкать к стонам, к храпам, к отвратительным запахам запекшейся крови, немытого тела, эфира, мочи. В вагонах для легкораненых работать было хлопотнее, чем в кригерах для тяжелых. Тяжелораненые лежат, бедняги, на своих подвесных койках с детскими сеточками и чаще всего молчат. И никто там не нарушит правил внутреннего распорядка, не пойдет разгуливать по вагонам, не вылезет в кальсонах на станцию покупать картошку и самогон.
А у меня в вагоне были, по сути дела, почти здоровые парни. Сначала, пока им было больно, они кряхтели или стонали, боялись остаться калеками, а чуть-чуть полегчало – и они принялись рассказывать веселые байки, любезничать с санитарками, петь песни, им уже и море по колено, хоть сейчас в бой.
Скажешь: «Товарищи, неприлично в белье на перрон!» – смеются. А про самогон и не заикайся, что вреден. Такой хохот, шум поднимут – вагон дрожит.
Я работаю двенадцать часов, потом сутки свободна. Но свобода моя относительная. Я не имею права никуда отлучаться. Чаще всего я помогаю делать марлевые тампоны. А в вагоне много раненых, и никакого отдыха не получается. Подала пить одному, умыла другого, погладила по голове третьего, остановилась перед четвертым. Сворачиваю раненым цигарки, поправляю постели, шучу. Словом, как белка в колесе.
А по вагону несется:
– Ой-ой, сестричка, скорей! Помоги, подними ногу. Затекла…
– Пить… иссох весь насквозь!..
– Ой, сестра, умираю…
Однажды предложила им:
– Хотите, стихи почитаю?
– Давай, сестренка, заговаривай боль, – прошептал один с повязкой на глазах.
Я села к нему на полку.
Значит, так… На миг задумалась: что почитать? Может, «Мцыри»? Я любила эту поэму. Меня всегда волновала судьба мужественного мальчика. Я знала ее наизусть.
– Значит, так:
…И вспомнил я отцовский дом,
Ущелье наше и кругом
В тени рассыпанный аул;
Мне слышался вечерний гул
Домой бегущих табунов
И дальний лай знакомых псов.
В вагоне установилась удивительная тишина. Только мой голос, стук колес, редкие гудки паровоза… Когда я закончила читать, мне показалось, что раненые задремали. Меня тоже одолевала дрема. Голова отяжелела, веки слипались. Но как только мой голос смолк, раненый, у ног которого я сидела, тяжело вздохнул и застонал. Я подумала, что этот человек страдал не столько от физической боли, сколько от страха навсегда остаться слепым. Он утратил жажду жизни, силу сопротивления. Я прислонилась спиной к стенке, подчеркивая, что готова просидеть с ним долго. Взяла его руку, погладила.
– Доктор сказал, что все обойдется, если вы сами будете бороться…
Больше я не знала, что сказать.
С того дня каждый вечер у нас в вагоне устраивались концерты.
Ни смерть, ни кровь, ни страдания не могли подавить в человеке человеческое, не могли уничтожить тонких движений души. Ведь у каждого солдата где-то остались мать, жена, невеста, просто знакомая девушка, где-то рядом дрался друг, и длительная разлука с ними, обостренная постоянной опасностью, переживалась особенно глубоко.
В стихах, песнях фронтовики находили отражение своих чувств, желаний, страстей…
Поезд медленно постукивает. За окнами лежит большая страна Россия, ее поля, леса, серые деревни. Там голод, холод, болезни. До победы еще так далеко. А я никак не могу привыкнуть к крови, обморожениям, страданиям…
Время бежало. Много рейсов уже было сделано. В промежутках мы с Лидой раза два бегали в Воронеже в штаб фронта проситься на передовую. Нас бесцеремонно выпроваживали.
Однажды Лида ворвалась ко мне в вагон и скороговоркой сообщила новость: «Раненый летчик сказал, что Раскова женский полк формирует. Сталин приказ издал: всех летчиц беспрепятственно отпускать, где бы они ни были».
У меня сердце упало: уедет Лида, ставшая мне родной, и некому будет даже пожаловаться, поплакаться…
– Через час уезжаю.
– Господи, ну что же мне делать?
– Комиссар дал тебе увольнительную меня проводить, – жалостливо посмотрела на меня Лида.
– Ладно. Идем…
Вот и поезд. С трудом протиснулись в тамбур. В вагон не влезть. Народу как сельдей в бочке.
– Пора, – сказала Лида.
– Я поеду с тобой.
– Что же будет?
– А ничего! – беспечно махнула я рукой. – Хуже не будет.
Поезд тронулся, убыстряя ход.
Приехали глубокой ночью. До рассвета нечего было и думать искать военный городок.
Вошли в переполненный зал ожидания. Сизый махорочный дым, толкотня и гул голосов, военные, ожидающие своего эшелона на фронт. Народу – яблоку упасть некуда.
– Эй, курносые, сестренки! Идите сюда, – весело крикнули из ближайшего угла.
Мы протиснулись и устроились на скамейке, с которой поднялись старшина и лейтенант.
– Куда путь держите?
– К Расковой, в женский полк.
– Бросьте! Поехали лучше с нами.
Они улыбались, перемигивались. Лида строгим взглядом обвела парней:
– В армии главное – приказ.
– А там, у девчонок, знаете как?
– Как?
– Там же драки, потасовки, сплетни.
Лида рассердилась, хотела ответить, но лейтенант скороговоркой продолжал:
– А как там хлеб делят! Разрезают на разные куски, потом собирают крошки, распределяют их по пайкам, сажают спиной девчонку, а другая, тыкая пальцем в куски, кричит: «Кому?» Та называет фамилии. И не дай бог кому попадется чуть больше кусок! Цепляются друг другу в волосы, и начинается кутерьма.
Все вокруг смеются.
– Это что… – подхватывает другой. – Все это чепуха по сравнению с военным трибуналом. За один поцелуй – суд! Остановилась девчонка с парнем – арест!
Лида поднимается со скамейки:
– Идем. Нечего глупости слушать. Ну а насчет поцелуев, – повернулась она к лейтенанту, – правильно! Нечего целоваться, когда война!
Мы шли, утопая в снегу, к военному городку, и Лида пыталась представить свое будущее. Фантазия рождала картины героических воздушных боев, о которых она знала по газетным статьям, по рассказам раненых летчиков.
Конечно, ее немедленно возьмут в истребительный полк, и она сделает все, чтобы поскорее победить.
Никого ни о чем не спрашивая, мы беспрепятственно прошли через проходную военного городка. Отойдя на приличное расстояние от проходной (как бы не задержали), Лида обратилась к проходившей мимо женщине с двумя кубиками в петлицах: как найти майора Раскову? Я робко спросила ее:
– А если я даже самолет близко не видела? Не возьмут?
– Возьмут. Нужны младшие авиаспециалисты. Электрики, например. Учить будут.
И вот нас наконец приглашают в комнату, где находится несколько женщин в военной форме. Но я вижу только Раскову. Ее книга «Записки штурмана» учила меня стойкости. Я хранила дома несколько журнальных портретов Расковой и сразу же узнала ее. Среднего роста, с темными волосами, разделенными прямым пробором, она была в хорошо пригнанной по ее стройной фигуре форме с голубыми петличками и двумя шпалами на них. На гимнастерке – звезда Героя Советского Союза.
– Откуда тут медицина? – удивленно спросила Раскова. – Медсестры нам не нужны.
И тут выступила вперед Лида:
– Пилот запаса Лаврентьева.
– О! Это уже другой разговор.
Лида подала документы. Раскова, быстро пробежав взглядом удостоверение Лаврентьевой, изучающе посмотрела на нее. Перед ней стояла среднего роста, с карими, чуть раскосыми восточными глазами, красивая, несколько полноватая девушка.
– Товарищ майор! – забеспокоилась Лида. – Я умею летать!
– В штурманскую группу пойдешь.
– А летчицей?
– Нам срочно нужны грамотные штурманы.
Пока шел разговор с Лаврентьевой, я дрожала от страха: вдруг откажут? Что же придумать такое, чтобы они не смогли мне отказать? Что я умею? Ничего. А летать хочется. А если соврать: дескать, окончила аэроклуб, документы потеряны? Нет, врать не годится. Остается запасной вариант: у них не хватает электриков.
– Ну а ты кто? – спросила вдруг меня Раскова. – Что умеешь?
– Ничего, – упавшим голосом призналась я. И, боясь, что дальнейшего разговора не будет, торопливо добавила: – Почти ничего… – И совсем неожиданно для себя зачастила: – Перевязывать раны умею, стихи читать… Ой, электричество еще знаю! По физике пятерку в школе имела.
– Давай документы.
Я подала просроченную увольнительную. Раскова удивленно посмотрела на меня.
– Я убежала, – потерянным голосом произнесла я.
– Почему?
– Начальник за коленки хватался.
– Ах, девчонки, девчонки… – покачала головой Марина Михайловна. – Что же мне делать с тобой?
– Возьмите меня…
– Хорошо. Пойдешь электриком. Но ни одному человеку… Слышишь? Ни одному! Никому не говори, что сбежала. Документы сдала мне.
Вот так я попала в авиацию. С Лидой развели по разным полкам, и встретимся мы с нею только через два года, когда она попадет в наш полк.
О проекте
О подписке