Говорил он мягко, убедительно, но без улыбки, и все же Кате казалось, что внутренне он улыбается: понимающе и немного грустно.
Словно прорвав плотину, полились слова. Уже не сдерживая себя, Катя расплакалась, как маленькая девочка.
Судорожно всхлипывая и смахивая набегающие слезы, она рассказала ему, что может часами бродить по Арбату, что боится, когда бьется стекло, и ненавидит бордовые розы. От Лабковского она впервые услышала термин «панические атаки», которыми он объяснил сердцебиение, испарину и беспричинный ужас, испытываемые ею при звуке бьющегося стекла.
– Я не знаю, где мой отец, что с ним, почему он оставил нас с мамой, и не помню, где я жила до расставания родителей. Ищу этот дом. Ищу квартиру на Арбате и не могу найти.
– У вас есть родные?
– Конечно, бабушка и мама.
– Бабушка вам ближе, чем мама?
– Да! Откуда вы знаете?
– Вы сами только что это сказали. Может быть, вам спросить у них?
Катя изумленно посмотрела на психолога. Разумеется, это было самое простое решение, но оно даже не приходило ей в голову. Она не ответила – не знала, как объяснить ему, а главное, самой себе, что мать давно стала для нее чужим человеком. Когда? Это воспоминание тоже терялось в глубинах памяти. Когда-то очень давно, в детстве.
– Я уверен, вы найдете разгадку, – убежденно сказал Лабковский. – Слушайте свою интуицию, она приведет вас к ней. Доверяйте своим чувствам, ощущениям. Бывает достаточно одного элемента – звука, жеста, изображения, чтобы активировать нашу память и понять прошлое.
Потом Катя не раз посещала Лабковского. Она жалела, что не может привести к нему мать, которая с возмущением и наотрез отказалась от услуг «психиатра».
Разговоры с психологом очень помогали Кате, после них она как бы примерилась со своим детством. В памяти всплывали картинки, разговоры и чаще всего разговор с бабушкой.
– Бабуль, почему я здесь? Где мама? Папа?
– Не волнуйся, все хорошо. Ты немножко приболела, и мама привезла тебя ко мне.
– Когда я поеду домой?
– Катенька, погости уж у бабушки, пожалуйста! Я вот тебе сырники приготовила.
– А когда мама придет?
– Она в санаторий поехала. На пару недель, а если понравится, так и на месяц.
– Значит, папа придет!
– Пока ты болела, папа уехал.
– Куда?
– В командировку.
– А когда он вернется?
– Не знаю…
Та маленькая Катя легла в постель, отвернулась к стене и с головой накрылась одеялом.
– А как же сырники?
– Не хочу сырников! И вообще есть не буду, пока меня не заберут домой.
– Значит, умрешь с голоду?
– Так долго не заберут? – Катя рывком снова села на кровати.
– Долго. Ты теперь живешь со мной, и точка! – неожиданно резко сказала Анна Ионовна и поспешно прикрыла дверь в комнату, словно испугавшись саму себя: так с внучкой она еще не разговаривала.
К вечеру они с бабушкой помирились и сидели на диване, тесно прижавшись друг к другу, укрытые пледом. Перелистывали тяжелый альбом со старыми фотографиями. Катя гладила его бархатную обложку, похожую на бока плюшевых медведей, которые тоже почему-то переехали в Брюсов переулок вместе с ней, как будто и они заболели.
– А почему на фотографиях все коричневые?
– Раньше такие делали. Ах, как быстро жизнь прошла…
– Что ты, бабуль, ты у меня самая молодая. Меня даже подруга Лилька спросила: «Это твоя мама?» Не поверила, что бабушка. А потом говорит: «Красивая! На артистку похожа».
Анна Ионовна рассмеялась, обняла Катю и поцеловала в макушку.
– А это где?
– Это могила дедушки.
– Почему же на ней не по-русски написано?
– Это еврейское кладбище – в Малаховке, под Москвой. Мы же с тобой, маленькой, туда ездили. Забыла? Ах, как играл твой дедушка… Ой, заболталась совсем, я же бульон варю!
Когда Анна Ионовна вернулась в комнату, вытирая на ходу руки о передник, Катя все еще рассматривала фотографии.
– А здесь тебе сколько лет?
– Лет пять, наверное.
– Это в пансионате в Славянске?
– Точно, там.
– Расскажи, как ты пела, очень прошу. Пожалуйста!
– Да уж в который раз…
– Ну, бабуль!
– Хорошо… Вечером мы с мамой, как и все отдыхающие, пошли в летний театр. Там выступал ансамбль песни и пляски. И вот они завели марш Буденного: «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ…» – запела Анна Ионовна чистым красивым голосом.
– Ну а дальше?
– Я залезла на стул и запела вместе с ними, маршировала еще, как они. Не села, пока не допела до конца.
– И тебя никто не заругал?
– Наоборот, мне аплодировали, а потом в столовой, когда встречали меня, говорили: «Вот она, наша артистка!»
– Вот еще дедушка, – сказала Катя и вдруг замерла, пораженная неожиданно пришедшей в голову мыслью.
– Что ты, Катюша? Что случилось?
– Почему у тебя только фотографии дедушки Бени, а где дедушка Борис?
– Какой Борис? – опешила Анна Ионовна.
– Но ведь мама – Надежда Борисовна. Значит, ее папу звали Борисом! Где он?
– Катенька, – обняла ее Анна Ионовна и тяжело вздохнула. – У твоей мамы один отец – музыкант Бенцион Грувер. Она изменила отчество.
– Зачем?
– Когда вырастешь, сама все поймешь…
Катя продолжала листать альбом.
– А вот ты с Мариночкой и бабушкой Леной…
– Да, надо бы не забыть позвонить в Пензу, спросить, как они там поживают.
– А Марина к нам еще приедет?
– Конечно, почему ты спрашиваешь?
– Просто я уже соскучилась, а она что-то не пишет давно.
– Да взрослая уже девица, Марина-то. Наверное, учится, ей в школе совсем не до того. Буду звонить, привет от тебя передам.
– Ой, смотри, это же прошлый Новый год!
– Пойдем лучше чай пить, я варенье твое любимое…
– Я хочу посмотреть эту фотографию. Там папа! А где еще папины фотографии? Почему здесь пустые места? Я помню, здесь папа с мамой были, их свадьба. Куда ты их дела?
– Не волнуйся ты так сильно, ради бога! Это мама перед отъездом их забрала.
– Чтобы смотреть, когда соскучится?
– Катюша, давай не будем вмешиваться в мамины дела… Мы с тобой ей сейчас не советчики.
– Бабуль, дай мне, пожалуйста, эту фотографию с папой. Я ее спрячу. Мама не найдет.
Анна Ионовна протянула внучке фотографию, на которой счастливая Надежда смеялась, слегка закинув назад голову, Александр влюбленно смотрел на нее, Катя сидела за столом, а бабушка в длинном платье – за пианино.
Резкая пульсирующая боль разбудила Надежду среди ночи, вернула из мрачного, бездумного небытия, в которое она проваливалась, как только врачи оставляли ее в покое и появлялась возможность опустить голову на подушку и отвернуться к стене. Источником боли была забинтованная кисть левой руки, которую она, как спеленатого ребенка, заботливо укладывала перед сном на подушку. Как только обезболивание проходило, рука вновь наполнялась ноющей болью и жаром. Но этот жар был пустяком по сравнению с огненной бурей, которая прошла по Надиной душе и выжгла ее дотла. Казалось, уже и болеть-то нечему, но глубоко внутри все что-то ныло, саднило.
Самое неприятное она старалась «заспать», но никак не получалось. Ее мучили сомнения в своей правоте, и она пыталась сосредоточиться не на жгучей боли от того, что муж изменил ей, не на открывшейся ее взгляду сцене, а на главном…
Вот она, не в силах заплакать, закричать, вымолвить хоть слово, по-рыбьи беззвучно заглатывает ртом воздух. Вот хватает со стола стакан и что есть силы сжимает его в левой руке.
«Стоп! Почему стакан, зачем стакан? Больше нечего было, он один стоял», – оправдывала себя Надежда.
Стакан с хрустом лопается, острые осколки впиваются в ладонь, но ей не больно. Совсем не больно, только алая кровь заливает белую скатерть на столе в гостиной, расползается кляксой, превращается в бурое пятно. Она с удивлением смотрит на разрастающееся пятно, на свое отражение в зеркале и видит ужас, который плещется в глазах мужа, так же по-рыбьи разевающего рот. Кажется, они не сказали друг другу ни слова. Ну а что тут скажешь? «Ни-че-го», – шептала она сухими горячими губами – ночью у нее поднималась температура. За этим «ничего» – тоже каким-то скрипучим, напоминающим опасный, тихий треск лопающегося стекла, – как и за самим порезом, ничего не стояло: за ним не было будущего, одна выжженная пустыня в бесслезной душе.
На седьмой день в больнице Надежду вызвал к себе в кабинет заведующий отделением.
– Боюсь, мы ничего не сможем сделать, – сказал он, разглядывая на свет рентгеновский снимок.
– Что с моей рукой? – отстраненно спросила она, глядя на рваные серые облака на белесом небе за окном.
За тридцать лет работы в этой больнице заведующий видел разных пациентов: борющихся и сломленных, до последнего верящих в выздоровление и потерявших всякую надежду. Бывало, вера творила чудеса и позволяла врачам достичь большего, чем они могли ожидать.
Лежачие уходили на костылях – и это уже было победой, обезображенные в авариях находили в себе силы смотреть на себя в зеркало, а потом снова и снова возвращались под нож хирурга уже для пластических, косметических операций. И даже самые безнадежные в молчаливой мольбе заглядывали ему в глаза… Жить хотелось всем. Впервые он видел такое равнодушие. Возможно, напускное, внушенное, но оттого еще более безнадежное, глухое, непробиваемое, как стена.
Он даже подсылал к Надежде нянечку и пару общительных медсестер, которые разговорили бы и мертвого. Может быть, ей надо было выговориться. Иногда проще сделать это с незнакомым человеком, который ничего для тебя не значит и скоро исчезнет из твоей жизни.
Однако не такова была Надежда Борисовна, чтобы изливать душу первому встречному. Она отказывалась не только разговаривать. Она ничего не ела – только пила воду. Изо дня в день завтрак, обед и ужин нетронутыми отвозились на каталке обратно на кухню.
– Глубокая резаная травма сухожилий сгибателей кисти. С тыльной стороны ладони находятся сухожилия – разгибатели, а с внутренней – сгибатели. – Обрадованный хоть какому-то интересу пациентки, заведующий демонстративно развернул свою ладонь и помахал ею в воздухе. – Сухожилия дают возможность сжимать руку в кулак. С их помощью человек способен взять какой-либо предмет. При любом механизме травмы, в частности при открытых повреждениях, нарушается анатомическая целость всех тканей, попавших в травмированную зону. При этом кожа, жировая клетчатка, фиброзно-связочный аппарат, сосуды, нервы после анатомического перерыва не смещаются, а отрезки сухожилий-сгибателей смещаются за счет сокращения мышцы-сгибателя и уходят от раны, в результате чего образуется диастаз.
Надежда посмотрела в глаза заведующему и прервала его:
– Мне не интересны медицинские термины. Я правильно поняла вас: я больше никогда не смогу пользоваться левой рукой?
– К сожалению, порез слишком глубокий. Повреждены четыре зоны из пяти. Мы будем стараться сделать все от нас зависящее. Мне сказали, что вы пианистка…
– Это не имеет значения, – перебила она.
– Ну, как же…
Надежда подняла здоровую правую руку и жестом остановила заведующего, приготовившегося к долгой убеждающей речи.
– Доктор, я не маленькая и отлично осознаю свою ситуацию. Сейчас меня интересует только обезболивание. Рука сильно болит, особенно по ночам.
– Не беспокойтесь, мы выпишем вам хорошие обезболивающие препараты.
В больнице Надежда провела десять дней, а потом действительно отправилась в санаторий. К Анне Ионовне и Кате вернулась через месяц. Она сильно похудела. Лицо осунулось, под глазами легли темные круги. Некогда блестящие волосы потускнели. И она по-прежнему ничего не ела, кроме крошечных кусочков шоколада.
О прошлой жизни напоминал лишь длинный бугристый шрам через всю левую ладонь, а так – будто и не было Суворова, концертов, квартиры на Арбате. Хотя нет, еще осталась шумная, веселая Катя, так похожая на отца. Избавиться от Кати Надежда, конечно, не могла, но ей все время хотелось отгородиться от дочери, уменьшить, а лучше и вовсе выключить звук, чтобы не слышать суворовских ноток в голосе. Как и в больнице, главная ее мечта сосредоточилась на одном: чтобы от нее все отстали, ни о чем не спрашивали, никуда не звали. Если бы внешний мир перестал существовать, она вздохнула бы с облегчением.
Иногда в квартире звонил телефон. Все реже и реже: прежних коллег, поклонников, знакомцев Надежда умело отшила в первый же месяц после своего возвращения. По негласно установленному правилу трубку брали Анна Ионовна или Надежда. Никто не запрещал этого Кате, но по тревожной паузе, которая грозовой тучей зависала в воздухе после первых телефонных трелей, по тому, с какой опаской и неохотой мать и бабушка подходили к аппарату, стараясь не опередить друг друга, она понимала, что брать трубку ей не стоит. Лучше сделать вид, что телефона не существует.
Когда Катя пошла в школу, ей стали звонить подруги – узнать про уроки, обсудить свое, девичье. Установленных правил это тем не менее не изменило: трубку поднимала бабушка.
– Бабуля у тебя как секретарь, – шутили Катины одноклассницы. – А ты – директор. Никогда к телефону не подходишь, пока бабушка не доложит, кто звонит.
Катя только виновато улыбалась в ответ. Как объяснить девочкам то, что само собой разумеется: она не подходит к телефону, потому что не подходит никогда, и точка.
В ней не было детской склонности подслушивать разговоры взрослых, тем более что мать даже с бабушкой разговаривала редко, поэтому Катя не знала причин установившейся в ее семье телефономании. Будь она чуть любопытнее, ответы на многие вопросы нашлись бы сами собой.
Однажды зазвонил телефон. Трубку взяла и тут же положила Надежда.
– Надечка, кто звонил? – крикнула из кухни Анна Ионовна.
– Этот!
– Неужели?
– Да! Все никак не успокоится. Только и твердит: «Хочу с Катей встретиться. Хочу увидеть свою дочь».
– Может, разрешишь, Надечка? Его уж и так жизнь наказала…
– Только через мой труп! Я же предупреждала, – закричала Надежда на мать. – Ты хочешь, чтобы я в окно вышла? Смерти моей добиваешься?
– Что ты!.. Прости меня, бога ради! Прости!
Со временем Анна Ионовна научилась воспринимать эти приступы гнева как раскаты грома или как повышенное давление: если никуда от них не деться, принимай такими, как есть, и терпи.
Порой приходили письма и даже телеграммы, которые Надежда, не читая, рвала и выбрасывала в помойное ведро. Еще в больнице, подолгу изучая белую стену, она вынесла окончательный вердикт виновнику крушения ее карьеры и жизни. Пересмотру этот вердикт не подлежал.
Иногда Надежда привычно садилась за пианино и наигрывала что-нибудь правой рукой, но заканчивались эти попытки одинаково: хлопнув крышкой, она качалась на табурете из стороны в сторону и тихо подвывала.
«Какая несправедливость! – думала Анна Ионовна. – Столько композиторов писали произведения для левой руки: Шмидт, Корнгольд, Вольфсон… И этот замечательный концерт Равеля… А сколько переложений для игры левой рукой…»
– Доченька, вспомни Витгенштейна! Давал же он концерты единственной левой рукой. Ты можешь играть правой…
– Может, мне еще руку подвязать для большего сходства? Нет уж, чем так… лучше вообще не играть.
– Он с одной рукой стал доктором музыки в Америке! И, между прочим, исполнял сочинения, сопоставимые по сложности…
– Мама, Витгенштейн был инвалидом, вернувшимся одноруким с Первой мировой войны! Я не хочу, чтобы меня жалели… И судачили: она-то откуда вернулась? Известно откуда – с семейного скандала!
Однажды Надежда попросила Анну Ионовну:
– Мама, избавься, пожалуйста, от пианино.
– Но как же?.. Я не понимаю, что ты говоришь!
– Прошу тебя, я не могу видеть его. Каждую ночь, когда я прохожу мимо, в этой черной панели отражается лунный свет. Ты не видишь, как это страшно, мама. Это же не пианино, это мой гроб!
Анна Ионовна заплакала, но через минуту взяла себя в руки и сказала:
– Доченька, милая, ну что ты! Не придумывай. Ты еще ребенком на нем играла… Какой гроб? Ты же у меня совсем молодая. Двадцать семь лет! Я еще замуж тебя выдам.
– Хватит, замужем я уже была.
– Ну, погоди, а Катя, Катюшка наша. Тебе ее еще на ноги ставить. Еще с внуками нянчиться. Не волнуйся, давай я тебе валерьяночки накапаю. Двадцать капель или тридцать?..
Пианино, на котором играл еще Беня, Анна Ионовна все же отстояла. Она накрыла его белым чехлом, и, хоть теперь оно напоминало в темноте притаившееся в углу огромное привидение, на что постоянно жаловалась бабушке Катя, Надежда оставила ни в чем не повинную семейную реликвию в покое.
Через полгода Надежда устроилась в соседнюю школу учителем в группу продленного дня, а потом неожиданно начала ходить на курсы по изучению иврита.
По выходным она часто гуляла в одиночестве и в одну из своих прогулок завернула на один из семи московских холмов – Ивановскую горку. Бесцельно покружила по переулкам Кулишек, Хитровки, вышла на Архипова. Внимание ее привлекло монументальное здание на высоком фундаменте. Белые колонны у парадного входа делали его похожим на музей или провинциальный театр. Надежда поняла, что очутилась рядом с синагогой.
Потом она пришла к ней еще раз, и еще. Узнала, что в Москве их осталось всего две: деревянная в Марьиной роще и эта – Большая Хоральная на Архипова. Была еще в Черкизове, но ее закрыли.
В семидесятые и восьмидесятые годы Большая Синагога на Ивановской горке стала местом встречи так называемых отказников, которых власть не отпускала в Израиль, а также слушателей полуподпольной иешивы «Кол-Яаков», изучавших Талмуд.
О проекте
О подписке