Любимыми предметами гимназистки Пекарской были музыка, пение, гимнастика и танцы. А всякая там арифметика, иностранные языки (сразу три – немецкий, французский, польский), физика с космографией и вдобавок дамское рукоделие с вышивками и муслинами Анечку не интересовали.
Она училась в гимназии, основанной самой императрицей-матерью. Императрица иногда приезжала навестить своих подопечных. Избранные девочки стояли перед ней в рекреационном зале: коричневые платьица, белые парадные фартуки, белые манжеты и воротнички. Каждой отводилось место, где делать реверанс. Анечка тоже полуприседала, исподлобья поглядывая на важную гостью.
Лицо императрицы казалось застывшим, словно покрытым прозрачной эмалью. Ее Императорское Величество даже не могла растянуть свой рот в улыбку. Живыми на ее лице оставались только добрые и умные глаза. Они одни и улыбались девочкам, словно из-под маски. Императрицы стареют не так, как остальные женщины, думала Аня, пока однажды не подслушала тихий разговор классных дам о том, что Мария Федоровна делала в Париже омолаживающую операцию. Неужели вправду французы соскоблили с ее лица почти всю кожу и покрыли его лаком?
После занятий в гимназии Анечка ходила в балетную школу на Рейтарской. Там под старыми каштанами стоял трехэтажный дом с флигелем. По весне каштаны становились похожими на пышные подсвечники с горько пахнущими свечами-соцветиями. А зимой, спящие, они тихо скребли по крыше своими черными голыми ветками. Этот шум добавлялся к дребезжанию пианино.
Во флигеле проходили бесплатные занятия для талантливых детей. Маленькие балерины – кто в пышной юбочке до колена, кто в тунике с пояском – занимались прямо в центре зала. Балетных станков в этой школе не признавали. На банкетке лежала груда разноцветных кофточек. Балерины начинали упражнения закутанными в эти кофты. Потом, разогреваясь, сбрасывали с себя теплые одежки.
– Тандю!
Учительница выдавала команды на русском и французском, и ученицы отводили ноги, не отрывая носков от пола. Икры у этих маленьких киевлянок были крепенькие, тренированные на крутых городских спусках и подъемах.
– Держать, держать осанку! Еще раз! – приказала учительница. Со спины она выглядела юной, но лицо у нее было, словно печеное яблоко. Наверное, танцовщицы тоже стареют иначе, чем остальные женщины, думала Анечка.
– Так… Теперь ронд де жамб…
Ученицы совершили круговые движения вытянутыми ногами.
– Переставь ногу! – заметила учительница одной девочке.
– Плие!
Ученицы стали делать полуприседания.
– Пятки не отрывать! Я сказала, не отрывать! Все посмотрите, как Пекарская выполняет…
Это именно Аню она похвалила. Пекарская была лучшей ученицей и уже выступала один раз в балетной массовке в опере. Где-то у театрального задника, на котором ядовитой краской был нарисован Днепр, она выскакивала и пробегала через сцену. Ей казалось, что весь зал смотрит только на нее.
– Фондю!
Девочки не успели исполнить фондю – с улицы донеслись громкие хлопки. Они были похожи на взрывы фейерверка или на удары пастушьего бича. Но маленькие балерины сразу узнали стрельбу. Они уже привыкли к постоянной войне на окраинах города и разговорам взрослых про «наступают-отступают».
Недавно по Фундуклеевской в последний раз промаршировали, стуча своими коваными сапогами, немецкие полки. Пехотинцы в стальных шлемах и лягушачьего цвета униформе били в барабаны. За пехотой проехала, цокая по брусчатке, кавалерия, и прогрохотали орудия. Немцы ушли из Киева и из России, потому что у них дома тоже началась революция.
Сейчас в городе звучал чужой галицкий акцент и раздавались лозунги про «незалежность» и «ганьбу». Повсюду висели «жовто-блакитные» флаги с трезубцем, который сразу получил прозвище «дули». По улицам ходили черноусые гайдамаки из войска Петлюры. На спинах у них болтались разноцветные шлыки, а спереди из-под шапок свисали длиннющие иссиня-черные чубы. Гайдамаки выглядели так маскарадно, что киевляне спрашивали друг друга, не актеры ли это.
Некоторые петлюровцы таскали с собой стремянки. Они забирались на них, чтобы срывать русские вывески. Работы у них оказалось немало, ведь русские в Киеве были большинством. Уже стало ясно, что гайдамаки – это ненадолго. На смену Петлюре двигались красные.
Обычно бои шли под Киевом, но на этот раз стреляли в центре. Ученицы потянулись к окнам. Тонкие девичьи силуэты застыли у широких подоконников. Улица оказалась пустынной, и от этого стало еще тревожнее.
– Так! – хлопнула в ладоши одна стройная фигурка. Обернувшись, она снова стала старенькой учительницей. – Война войной, революции революциями, а занятия продолжаются!
Как большинству киевлян, ей казалось, что если в будничной жизни все будет на своих прежних местах, то и хаос пролетит мимо. Но хаос не собирался лететь мимо. Раздался оглушительный грохот, с потолка посыпалась штукатурка. Второй разрыв снаряда был еще сильнее и ближе. Петлюровцы уходили второпях, чем сильно расстроили киевских щирых украинцев.
На следующий день в город вошли красные. В полдень на Цепном мосту раздались их крики, загрохотали колеса, понеслись песни и звуки гармошек. Красные двигались по Крещатику в своих картузах, буденовках, папахах, кожаных куртках, шинелях нараспашку. Это было очень пестрое войско. Они ехали на лошадях и тачанках с плакатами «Да здравствуют коммунары!», у них были винтовки разных систем – и со штыками в виде кинжалов, и берданки.
– Товарищи, как же мы вас ждали! – сквозь слезы горячо закричала молоденькая еврейка, размахивая красным платком.
Другие горожане робко стояли по краям улицы.
– Это который раз у нас власть меняется? – спросил мужчина в брезентовой куртке у другого – щеголеватого, с лакированными гамбургскими передами на сапогах.
– Так… Царское, временное, Рада, большевики, опять Рада, гетман, Директория, теперь снова большевики, – лакированный стал загибать пальцы, подсчитывая. – Красные третий раз заходят… Или четвертый? Запутался я… Немцы были, поляки были, большевики. Петлюра, Деникин…
Проезжавший мимо конник в малиновых рейтузах, мерлушковой папахе с красной лентой и с саблей на боку рявкнул на них:
– Ну и где ваши цветы? Белякам-то небось подносили!
И вправду, Киев совсем недавно радовался приходу белых. Он тогда вдруг сразу преобразился. Откуда-то появились улыбчивые лица и красивая одежда. На главной улице белогвардейцам приветственно махали господа в котелках и с крахмальными воротничками. А нарядные дамы с кружевными зонтиками, надушенные «Коти», подбегали к кавалеристам Деникина, совали им цветы и даже целовали их лошадей в морды.
– Ну? Чего молчите?
Испуганные зеваки отступили на несколько шагов.
– А чего радоваться-то… – осторожно произнес мужчина в брезентовом, дождавшись, когда недовольный красноармеец отъедет подальше. – Вон, жиды радуются. Они страху натерпелись… Вся нищета с Подола радуется. А мне чего радоваться? Мне уже без разницы – белые, красные, синие или поляки… Все напиваются и безобразят.
– Не скажи, – возразил ему лакированный. – При немцах хоть порядок был.
– Да? А при ком календарь наш поменяли? При немцах твоих!
– Не, то при красных было.
– А я говорю, при немцах…
Концерты шли при любой власти. В тот вечер узкий и длинный, как коридор, зал городского синематографа был увешан коммунарскими лозунгами. Огней сначала не зажигали. Разноцветные лампочки рампы вспыхнули только после того, как за сценой ударили в гонг. Представление началось!
Это, как всегда перед сеансами, были аттракционные номера для привлечения публики. Артисты, среди них отец Ани, показывали фрагмент оперетты. На заднем плане танцевали две юных балерины, одной из них была Анечка. Из зала на сцену умильно глядела подруга отца. Последнее время эта женщина везде была с ними.
Сидевшие за дамой красноармейцы возмущались ее большой шляпой, которая не только вызывала у них классовую ненависть, но вдобавок мешала смотреть представление. Они грызли семечки, зло сплевывая шелуху.
– Ишь, барыня. Шла бы взад сидеть!
Подруга нервно повела плечами, но шикнуть на простолюдинов побоялась. Сейчас сила была на их стороне.
После выступления Аня, как всегда, взглянула на папу, ища его одобрения: «Очень хорошо, принцесса!» А он даже не повернулся к ней, послал воздушный поцелуй своей подруге.
Следующим выступал старик-куплетист в босяцком одеянии.
– Куплеты на злобу дня!
Он запел про город, всех жителей которого повесили на фонарях. На базаре, словно куколки, висели торговки. И на улице – все прочие профессии: сапожник, мясник, ювелир, портной, пекарь, гробовщик, дровяник, парикмахер, аптекарь.
Страшная была песня и почему-то смешная. Над этими куплетами раньше смеялись белые. Правда, в глазах у белых плавали печаль и злость. В этот раз зал вполне добродушно гоготал, пока кто-то с последнего ряда не крикнул тонким голосом:
– Зря смеетесь, хлопцы! Эта сволочь, он то же самое во вторник для Петлюры пел! Над нашей властью народной надсмехался.
Залу потребовалось совсем немного времени, чтобы перейти от благодушия к ненависти.
– Гоните его со сцены!
Но тонкому голосу этого было мало.
– Пока мы грудями за революцию шли, они тут обнахалились! До издевательства! Фильму свою про нашу чека тут намедни крутили, а вот эти все плясали.
В рядах произошло брожение, и зал потребовал сразу несколькими голосами:
– В расход гада!
Актеры оцепенели, а куплетист затрясся вместе со своей ветошью. Началась суматоха. Анечке захотелось подбежать к папе, вжаться лбом, почувствовать отцовскую руку на своей голове и не видеть, что произойдет дальше. Но ее опередила та самая подруга. Она почти без чувств упала на папу, угодив ему в глаз краем своей шляпы.
Куплетиста поволокли к выходу. Он болтался в руках своих палачей, как тряпочный паяц. Его плешивую голову мотало из стороны в сторону, театральные лохмотья развевались среди солдатских шинелей. Вскоре с улицы раздались два выстрела, и сразу заголосила какая-то женщина.
Анечка смотрела, как разбегаются актеры, как папа и его любовница обнимают друг друга. Шляпа-абажур сползла даме на лицо, остались лишь щеки и искривленный страхом рот.
– Жорж, пообещай, что мы уедем отсюда! – неслись рыдания из этого мокрого рта. – Пообещай прямо сейчас ради нашей любви! Ты ведь знаешь, что я не вынесу этот ужас!
Отец гладил свою подругу по спине, успокаивая.
– Я знаю, я знаю…
Он легко давал обещания.
Со дня появления красных прошло три недели. Ранней весной на широком тротуаре Крещатика рядом с книжным магазином Идзиковского, что напротив Прорезной, группа буржуев неумело скалывала лед ломиками. За ними присматривал молодой жгучий брюнет, одетый с комиссарским шиком. Все на нем, кроме галифе, было кожаным – фуражка, куртка, сапоги.
С торца многоэтажного дома на углу резко идущей в гору Прорезной улицы на буржуев не менее строго взирал огромный красноармеец, изображенный в кубистском стиле. Фасад того дома был опоясан красными транспарантами на двух языках – «Мир хижинам, война дворцам. Мир хатинам, вiйна палацам» – и обвешан табличками с непонятными названиями советских учреждений: ПУОКР, Реввоенсовет, ПоАрм, Агитпроп, Политпросвет.
Вдруг улица притихла. По ней вели большую группу арестованных. Их было человек двести. Люди шли в той одежде, в которой их взяли – кто в пальто и шапке, кто в легком домашнем; некоторые несли наспех собранные узелки.
Конвоирами были китайцы. Киевляне со страхом смотрели на этих раскосых чекистов, которые не дорожили жизнью – ни чужой, ни собственной. Даже латышские стрелки, среди них почему-то было много немцев, не могли сравниться с ними в жестокости.
С винтовками наперевес, китайцы тесным кольцом окружали арестантов. На их одинаковых лицах не отражались никакие чувства. Китайцы были равнодушны к этой стране, в которую приехали еще до войн и революций с единственным желанием – заработать. Просто в «Киевском коммунисте» были недавно напечатаны объявления о наборе в ЧК. Триста рублей хорошие деньги.
Процессия поравнялась с буржуями, и те прервали работу, всматриваясь в лица арестованных.
– Господи…
Высокая пожилая дама с муфтой в одной руке и ломиком в другой повернулась к мужу.
– Володенька, это же нашего Прокофия Ивановича повели! За что, за что старика арестовали? Ведь он честнейший человек, русский профессор!
Ее муж горько усмехнулся.
– За это самое и арестовали, Тосенька.
Кожаному не понравилось, что они отвлекаются от колки льда, и он прикрикнул:
– Граждане буржуи, а ну-ка, хватит разговоры разговаривать!
Перед тем как вернуться к работе, дама перекрестила воздух, посылая знамение арестованным.
Патриархальному Киеву, каким он был на протяжении веков, приходил конец. На Большой Подвальной перед дверями грязной гостинички «Версаль» теперь стояли пулеметы. Здесь была наспех устроена тюрьма. Каждую ночь в саду напротив «Версаля» прямо над обрывом раздавались выстрелы – это казнили арестованных. Перепуганные горожане шептались, что счет убитым уже пошел на тысячи.
А всего в двух верстах от этого страшного места кипела по инерции богемная жизнь. Киев уже год, как был приютом для сбежавшей из обеих столиц художественной интеллигенции. Сначала беглецам казалось, что дела в Петрограде и Москве наладятся через месяц или два. Но смутное время не кончалось.
Богема облюбовала подвалы двух гостиниц (ох уж эти киевские гостиницы с французскими названиями) и превратила их в кабаре. Анечка бывала в обоих артистических подвалах с папой и его подругой. Чтобы попасть в первое кафе, надо было пройти через две очень разных двери. Одна, высокая и зеркальная, вела в вестибюль, возле нее стоял швейцар. А в самом вестибюле была неприметная дверца, за которой находились ступеньки вниз. Спуск по ним заканчивался в совершенно необыкновенном месте. Там светились цветные фонарики и повсюду стояли бочки. На маленьких все сидели, большие служили столиками, и на одной бочке красовалось одноглазое чучело.
Зимой в подвале выступал «салонный хор нищих». В нем участвовали лучшие артисты в масках «бывших людей», потерявших свое положение после революции. Ими управлял бойкий одессит с зачесанной набок длинной челкой.
Ах, мама, мама, что мы будем делать,
Когда настанут зимни холода?
– хрипловато выводил регент. Хрипота и серьезность соответствовали его маске.
У тебя нет теплого платочка,
У меня нет зимнего пальта…
Киев уже признал своей эту песенку беспризорников – ее пели на Крещатике, на Подоле, на Днепре.
В другом кафе над входом висела вывеска, на которой человек летел в ультрамариновом и розово-серебряном пространстве. «Войдя сюда, сними шляпу. Может, здесь сидит Маяковский». Конечно, это относилось к мужчинам. Папина подруга оставалась в своем неизменном абажуре. Наверное, она и спала в нем.
Художники, литераторы, артисты и музыканты выступали здесь за еду. Остроумцы обменивались шутками, то и дело раздавались взрывы смеха. Все блаженно заулыбались, когда актер с большим желтым бантом запел про далекие знойные страны, про негритосов и миллиардеров. Спрятаться от наступающей эпохи можно было только в выдуманном мире.
Очень высокий человек в бархатной блузе и клетчатых брюках, с длинными, как у дьяка, волосами читал свои стихи. В руке у него была дорогая трость с массивным набалдашником, на запястье – браслет из металлических звеньев. Он энергично жестикулировал, трость и блестящий браслет мелькали, гипнотизируя зал.
Сами зрители выглядели не менее странно в своих толстовках из фиолетового бархата и парчи. Из-под этих нарочито распахнутых толстовок сверкали белизной сорочки и выглядывали банты художественно завязанных галстуков. Сидели здесь и недавно вернувшиеся с фронта. Их серые шинели напоминали о жизни, которая творилась за пределами подвала.
Анечка пила чай с монпансье, наслаждаясь тем, как сладкие горошинки тают у нее за щекой. Она осторожно отламывала кусочки от принесенного с собой черного хлеба и время от времени спохватывалась, что предает маму. Ах, мама, мама, что мы будем делать…
Папина подруга была говорливой, отец рассеянно улыбался. Наверное, он уже тогда обдумывал, как бы уйти из семьи без лишних скандалов. Лучшим вариантом было уехать вместе с любовницей на гастроли и больше не возвращаться. Так он вскоре и поступил.
Вообще, многие убежали, а потом присылали в Киев письма, в которых радовались своей прозорливости. Дела в городе пошли совсем плохо. Киев одичал. Люди перестали следить за собой, боясь показаться буржуями. По Крещатику больше не ходили трамваи, и рельсы заржавели, на мостовой среди булыжников проросла трава. Извозчики тоже не ездили.
Киевские сады и парки вырубили. Не стало света, дров, даже вода не шла в квартиры. Предприятия не работали, и воздух сделался прозрачным до хрустальности, как за городом.
По квартирам ходили «коммунары», отбирая у киевлян последние вещи. Такой рейд пришел и к Пекарским: наглые мужики стали рыться в ящиках комода, сворачивать постельное белье, скатерти. Они схватили мамины единственные полусапожки. Мама, беспомощно плача, тянула обувь к себе, но бородатый красноглазый мужик был сильнее. Анечка, сама не зная почему, бросилась к пианино, стала громко играть попурри из песен. Тонкие девичьи пальцы изо всех сил били по клавишам. Грабители замерли, потом попятились и, ничего не забрав, тихо вышли из квартиры.
Город разделили на коммуны, но дальше переписи голодных ртов дело не двинулось. Пшено и вобла были теперь главными в меню. Напечатанные большевиками продовольственные купоны дразнили обещаниями: на хлебном была изображена французская булка, на мясном – окорок, на сахарном – недостижимая, как греза, голова сахара.
Спасала меновая торговля. На Еврейском базаре упитанные румяные крестьянки и их мужики за свою картошку, хлеб и молоко брали у горожан юбки, обивку с кресел, графины, стулья, ножи, столы, зеркала, гардины, даже ночную посуду. Их телеги были завалены изысканными городскими вещами. Но к весне у въездов в Киев встали вооруженные заградотряды. Крестьяне перестали приезжать в город, и киевлянам пришлось самим отправляться в деревню за едой.
Анечка брела вслед за мамой по проселочной дороге. У мамы, словно у простой крестьянки, вздымался на спине мешок, в нем лежали ее лучшее платье с расшитым подолом, меховая муфта, три серебряных суповых ложки и кувшин в латунной оправе. Это были последние сокровища, все, что они могли предложить в обмен на продукты. Пианино и граммофон были давно отданы за крупу.
О проекте
О подписке