Он, гораздо более одаренный, чем я, сразу чувствовал все ценное из того, что я сумела ему рассказать. Однажды я прочла ему застрявшего в моей памяти с юности “Умирающего лебедя” Бальмонта. Он сморщился, как любитель музыки от фальшивой ноты, и сказал:
– Лучше вспомните еще что-нибудь из Некрасова или Блока. Это мармелад
В теплых и благоустроенных квартирах жили работники НКВД или договорники. Там почти всегда пахло вкусной едой, иногда духами. Пробегали дети, порой слышалась по радио музыка. А у нас в бараках пахло сушившимися у печи портянками и валенками, слышны были голоса усталых и голодных людей, а порой и страшная ругань забредших в политический барак уголовниц. Обитатели уютных квартир боялись с нами общаться, как с зачумленными. Я не помню случая, чтобы мне предложили сесть погреться или дали поесть.
А я говорю: пусть посадят, лучше сидеть, чем руку подымать и товарищей губить.
Ну, по ее все и вышло. Подал заявление, а через три дня меня посадили. Живо обработали, десять лет – и на Колыму.
Два профессора, одна писательница, две пианистки, одна балерина, человек шесть партработников. Все горожанки. У всех атрофированы мускулы четырехлетним бездействием. Все мечтают доказать трудом, какие они честные, как хотят работать, какие они советские люди. Нас выводят за зону, и мы идем строящимся городом.
Как много и как мало человеку надо!
Много – потому что кроме хлеба человеку еще нужна красота. Мало – потому что мы всего лишь через окно видели небо и раз в неделю проходили садом. Я в жизни много видела прекрасного – я не один раз слышала Шаляпина, Рахманинова, я видела прекрасные картины, я читала чудесные книги, но самое прекрасное, что я пережила, это суздальское небо и суздальский вишневый сад.
Пока шофер менял шину, толпа людей с ужасом смотрела на нас. Я помню лицо старика-еврея: он поднял обе руки и громко молился по-еврейски, а по его щекам, по седой бороде непрерывно лились слезы.