Читать книгу «Оазис» онлайн полностью📖 — Олега Ждана-Пушкина — MyBook.
image
cover

Навел меня на следы Соловья еще один веселый человек, бывший городской художник Антон Антонович Челобитый. Что значит «городской художник»? Значит – оформитель красных уголков, рисовальщик плакатов и транспарантов, копировщик портретов вождей, а для статуса – учитель рисования в одной из школ. Я знал его со школьных лет, хотя учиться у него не пришлось, да и кто не знал Челобитого в нашем городе? Его костлявая фигура с длинной беспокойной шеей и пепелящими глазами пророка, стремительная, ныряющая походка, рассеянность, слова и поступки были притчей во языцех и школяров, и взрослых. Что-то было в нем величественное и жалкое, все мы слегка побаивались и презирали его, однако, если случалось оказаться объектом внимания этого человека, захлебываясь, рассказывали о том другим. И чем нелепее получался рассказ, тем больше успеха имел рассказчик, хотя и знал каждый – не так это, не так… Что-то в Челобитом летело, спешило, гнало вперед даже тогда, когда торопиться было некуда. Шел в школу – пролетал мимо школы, направлялся в магазин – оказывался в двух кварталах за магазином, возвращался домой – пробегал мимо дома. Чего-то не ощущал – то ли времени, то ли пространства. Импульсы странного веселья исходили от его движений, выражений – хотелось строить гримасы, улюлюкать и бежать следом. Но от тех же выражений исходили сигналы опасности и непонятности, что держали нас на расстоянии от него.

Любимым времяпровождением его было носиться с этюдником по холмам, окружающим город. Но рисовал Челобитый мало. Были у него излюбленные места, где открывалась панорама окрестностей, и там он, вместо того чтоб установить треножник и разобрать краски, застывал, вытянув шею, словно наслаждался, будто принимал воздушные, а точнее, небесные ванны, и стоять так мог час и два. Спускаясь с холма, выглядел утомленным, словно одинокое общение с небом стоило огромного напряжения и труда.

Помнится, он насмешил, удивил и рассердил многих жителей, в особенности городское начальство, одной причудой. Дом культуры предложил ему расписать «под орех» колонны и стены фойе. Рядовому маляру работы там было на три дня, Челобитый сидел взаперти три недели. Наконец, закончил. Посмотрели – приняли. А через несколько дней разобрались, что в разводах по колоннам и стенам угадываются контуры неких странно прекрасных женщин, едва ли не богинь. Еще через неделю поняли, что женщины эти – местные, свои. И главное, не такие, какими были в действительности, а… «Что это значит?» – спросили в исполкоме. «Люблю их». – «Любите?..»

Вызвали маляра со строительного участка, перекрасили в голубой цвет.

Учитель, конечно, Челобитый был неважный: не умел держать дисциплину, понятия не имел о методике. На уроках маялся, всем ставил четверки и пятерки, а звонок воспринимал как личное освобождение. Вот разве выскакивало какое-либо смешное положение, шутка – Челобитый бесконтрольно всхрапывал и заходился не хуже последнего двоечника. Удивительное выражение проступало на лице: вот истина! вот откровение! А вы?..

Учительство отнюдь не было призванием Челобитого, но, как сказано, люди в городе жили добрые и его терпели.

Между прочим, поговаривали, будто он читает мысли в глазах.

Во внешности его была еще одна особая примета: едва прикрытая кожей, опасно пульсирующая в минуты волнений вмятина с левой стороны лба – следствие ранения, полученного в конце войны. Возможно, отсюда и происходили чудачества.

От бывшего православного монастыря после освобождения города осталась одна колокольня. Я ее плохо помню, но, говорят, – красивая. Несколько лет торчала среди руин на окраине города, одинаково соблазняя созидающих и разрушающих, и, наконец, дождалась. Приехали подрывники, собралось множество зрителей. А за несколько секунд до взрыва в оцепление прорвался Челобитый, как будто его терзали собаки.

– Люди! – завопил он. – Что вы делаете?!

Подрывники заломили ему руки, потащили в сторону.

Дальнейшее скрыл грохот и тучи пыли.

Знали Челобитого в городе все, но здоровались немногие: не отвечал на приветствия, не смотрел в лица. Люди не обижались, «с приветом» человек, не помнит и не узнает никого.

«А почему бы одному странному человеку не знать другого?» – подумал я, когда мои поиски Соловья зашли в тупик.

Впрочем, к этому времени странности Челобитого сгладились, выглядел он обычным одиноким старичком.

А может, и не было в нем ничего необычного? Может, не в силах осмыслить не похожую на других личность, люди назвали ее странною и таким образом отвязались? Есть правила и есть примечания. От примечаний никуда не денешься, но их набирают петитом.

Мы встретились в магазине с молочными бидончиками в руках.

– Я хотел бы заглянуть к вам, – тихо сказал и дрогнул: опалил меня не изменившимися за тридцать лет глазами.

– Кто вы?

Я назвался.

Нет, опустил глаза, не вспомнил. И вдруг сказал:

– Если насчет Соловья Андрея, то я не помогу вам.

Дар речи в ту минуту оставил меня. Ведь говорили, говорили, что читает мысли людей! Именно потому, дескать, избегает смотреть в лица. И прав, конечно: сам по себе человек не плох, да как вынести его сиюминутные мысли? Добро в человеке молчит, не разменивается, таится до важного случая, а зло копошится поверху, лезет во все дырки, орет, пищит, скачет…

Но через минуту успокоился. Никакой мистики. Слухом земля полнится, а я уже расспрашивал о Соловье не один десяток людей.

Стоял и смотрел вслед. Прежде говорили, если Челобитому надо освободить правую руку, не перекладывает сумку в левую, а просто роняет. Но нет, рассчитался у кассы, не расплескав молоко, повернул, где нужно, побрел ни быстро, ни медленно. Вот только палкой ощупывал дорогу впереди, как слепой. Впрочем, стояла зима, оттепель, гололед. В фигуре его почудился некий знак вопроса, недоумения. Но, опять же, к семидесяти годам накапливаются не только вопросы к жизни и людям, но и соли в позвоночнике. Ох, как велик соблазн опять объяснить по принципу странного. Нетрудно, приятно, и видимость постижения налицо.

Он жил в маленьком домике, лепившемся на краю оврага, точнее, огромного оборонительного рва, окружающего теперь прах когдатошнего княжеского величия. Дом обшелеван, покрашен, по возрасту ему было явно лет сто: строился на почтительном расстоянии от обрыва, однако постепенно весенние и осенние воды рушили берега, и вот уже обнажились дубовые сваи – фундамент. Холодели конечности, если посмотреть вниз, представить, как… Тут я почувствовал взгляд, обернулся и увидел насмешливый взгляд Челобитого.

– Не волнуйтесь, – сказал он. – Успею.

«Что успеете?» – чуть не спросил я.

– Успею покинуть это пристанище.

Вот и насмешливости прежде не водилось за ним. Я озабоченно промолчал.

– Ладно, заходите… Но я сказал: вряд ли смогу быть полезен. Не смущайтесь. Читать мысли не буду: не умею, это мне зря приписывают. Умею читать только хитрости, но и другие умеют, только не признаются…

Не без труда, но твердо он поднялся по ступенькам крыльца, открыл дверь. В сенях было чисто, а в доме – тепло. Несколько картин с очень знакомыми пейзажами висели на стенах, на самодельных полках стояла сотня-другая книг. Я хотел рассмотреть картины, но только сделал к ближайшей шаг, как старик опередил меня и перевернул изображением к стене. Чтоб не усиливать комизм, я не стал рваться ни к другим картинам, ни к книгам, хотя имею привычку совать нос. Может быть, это действительно неприлично, и старик преподал мне урок?

Смотрел он мрачно и не вызывал симпатий у меня, но уж раз пришел… Надо было расположить старика к себе.

– Антон Антонович, – начал я подготовленную речь. – Я знаю вас очень давно. Вы были непонятным для меня человеком, но я всегда уважал вас…

– Не хитрите, – прервал Челобитый. – Вы меня боялись и презирали.

– Неправда, – с энтузиазмом возразил я. – Дело в том, что…

– Правда. Я знаю, как ко мне относились дети.

– И все же иногда мы восхищались вами.

– Это другое дело, – проворчал старик, но, кажется, подобрел. – Что вы хотите от меня? Предупреждаю: об Андрее ничего говорить не стану.

Да, твердым оказался орешек. Я терпел поражение.

– Ну… тогда мне остается уйти.

– Идите.

Но когда я надел шапку и взялся за ручку двери, Челобитый сказал:

– Подождите… Зачем вам понадобилось писать о нем?

– Не знаю… Мне подумалось, это было бы интересно…

– Интересно? – переспросил с издевкой. – Кому?

– Мне… Людям…

И тут Челобитый оглушительно захохотал и сразу стал тем молодым, который восхищал и пугал нас.

– Интересно!.. Ему!.. Людям!

– Что в этом смешного?

– Все!

– Ладно, бог с вами, – смиренно сказал я. – Скажите хотя бы, где вы познакомились с ним?

– Где?.. – опять прожег меня взглядом. – Пожалуй, скажу. – Подскочил к окну, рванул заклеенные на зиму рамы. – Там!

В холодном небе парили две маковки церквушки.

«Уж не выжил ли старик из ума?» – подумал я.

Явление Соловья

Итак, наконец, Андрей Соловей объявился – вполне реально, достоверно, физически. Ранним утром, за неделю до праздника Ивана Купалы.

И где?

Именно там, где указал Челобитый, – на маковке городской церкви. С кистью в одной руке, ведерком краски в другой, привязанный пеньковой веревкой за основание креста.

Боязливо поглядел вниз, покачал головой. Там, внизу, росла зеленая травка и сидел пацан, задрав голову вверх.

Оглянулся на соседний купол, поменьше, – на его маковке тоже сидел человек и тоже не слишком смело смотрел вниз.

– Антонович, – сказал Соловей, – ты знаешь, где рай находится? Не знаешь? Во-он на том облачке. Там и встретимся, если загремим.

– Не знаю, как в рай, а с работы загремлю, если начальство увидит, – весело отозвался Антон Антонович.

Город спал, и в утренней тишине голоса их звучали замечательно ясно.

Еще один человек ходил внизу – старый, худой, в исподней рубахе и латаных штанах – то был хозяин церкви и прихода отец Иван. Он беспокойно глядел на восток, где на горизонте копились тучки.

– Как вы думаете, хлопцы? – спросил. – Будет дождик или нет?

– Нет, не будет, – уверенно ответил Соловей. – А если будет, то маленький. – Помолчал и добавил: – А может, и ладный соберется…

Антон Антонович тотчас радостно засмеялся.

– Ноги что-то ломит, – пояснил отец Иван. – И мозоли рвут… Красиво оттуда глядеть? – спросил с завистью.

– Ничего. Только на земле лучше.

– А я уже и на колокольню не поднимусь.

Отец Иван прослужил богу и людям в этой церкви всю жизнь, а недавно почувствовал, что она, эта жизнь, кончается. И захотелось ему сделать перед смертью что-то такое – простое, но чтоб люди вспоминали добрым словом. Однако, что может старый человек в этом мире?

Он одиноко жил в маленьком домике на церковной усадьбе, грустно глядел в окошко на облупившиеся за время войны купола, стены. Он был уважаемым человеком в городе, его отношения с людьми были проще, чем с богом.

Нет, он не хотел становиться священником. Но его судьба была решена с рождения: у отца и матери один за другим умирали дети и, когда зачался очередной, дали обет посвятить его жизнь богу, иже смилуется.

Стройным семнадцатилетним юношей со звонким голосом, девичьим лицом и безутешной печалью в сердце ехал он сюда, в город М. на приход, куда его рукоположили после окончания семинарии. Не утешала даже юная жена – Анна, нежная, верная, единственная женщина на всю жизнь.

Но, подъезжая к городу со стороны речки, поднявшись на последний пригорок, вдруг ахнул, остановил лошадку, встал на телеге на ноги – поразил в самое сердце зеленый городок с белоснежной церковью посередине, а главное – луковичными куполами, крашенными небесной лазурью.

– Аня! – тронул дремавшую подругу. – Аня!

Давно уже Анна упокоилась под православным крестом.

И однажды, вспоминая обо всем этом, он понял, что может и еще в силах сделать: оставить землю – этот ее уголок – в таком же виде, в каком была тогда, пятьдесят лет назад.

Купил мел, добыл с немалым трудом и краску – ту самую небесную лазурь, но вдруг остановился перед выбором для работы людей. Одни боялись высоты, другие начальства (церковь красить – не красоту в Доме культуры наводить), третьи по каким-то иным причинам казались неподходящими. Время между тем шло, и здоровье убывало.

Пришел однажды в дом к художнику Челобитому, поклонился в ноги.

– На тебя надежда, Антон Антонович, – сказал. – Умру скоро.

– Неверующий я человек, – ответил Челобитый.

– Неправда это, Антон Антонович. Кажется тебе, что неверующий.

– Нельзя мне, отец Иван: учитель я.

– Бог поможет, Антон Антонович. Вот увидишь. Одним разум отворит, другим глаза и уши закроет.

Когда приблизились к церкви, увидели двух незнакомцев – мужчину и мальца. Оба, задрав головы, глядели вверх. Глянул отец Иван на рыжих и синеглазых и вдруг радостно сказал:

– Вот тебе помощники, Антон Антонович!

Так Андрей Соловей очутился на куполе церкви летним днем того трудного года.

– Начнем? – сказал и осторожно обмакнул кисть в краску. – Ох, красота.

– Красота! – подтвердил Антон Антонович.

– Красота, – отозвался отец Иван.

И наступил уважаемый в тех местах и в то время праздник Иван Купала. Выпал он на воскресенье, красный день.

Девушки бросили свои венки в воду, и ни один из них не запнулся, не потонул. Парни зажгли на лугу костры.

Женщины дарили, а девственницы сулили женихам свою любовь.

В городской больнице родились три девочки и три мальчика.

И ни один человек не умер в ту легкую ночь.

Андрей Соловей и Антон Антонович закончили работу, отмывались от побелки и краски, а отец Иван стоял, глядя на купола, сливавшиеся с бирюзой неба. Какие-то слова из писания хотелось вспомнить ему. Ах, да: «Это хорошо».

Звонарь Игнатий полез на звонницу и через минуту ударил в три колокола. Люди посмотрели на церковь и обрадовались.

«Радуйся, невесто неневестная!..»

Не в вере дело, в Начале.

Зазвенели топоры и пилы после Ивана Купалы.

Плотники опять стали самыми уважаемыми людьми в городе. А еще печники, кровельщики, столяры, стекольщики, гончары, сапожники…

Легенда о серебряном рубле

И опять затерялся Андрей Соловей в тихом городе с кривыми улочками и деревянными домами. Опять пошли всяческие нелепицы о нем, россказни, анекдоты.

Например, будто подрядился однажды чистить колодцы в городе, что, понятно, привлекало множество ребятни с окрестных улиц, и, выдав на-гора десяток бадей песка и мусора, крикнул, чтоб вытаскивали его самого. Выехал, как именинник, из темной прорвы, вылез, как фокусник. «Ну-ка поглядим, что я нашел?.. Ого… Клад!» И подбросил на солнышке что-то блестящее, круглое. Рассмотрели – серебряный рубль, тот еще, дореволюционный, царский. «Эх, жаль, не золотой! – сказал. – Серебро – святой материал». И бросил обратно в колодец.

Между прочим, тот колодец славился лучшей водой в городе. В серебре дело или еще в чем, трудно сказать, но факт. Рубидон обругал Соловья, сказал: «Дурень. Либанов три бутылки за такой рубль даст». Сам полез в колодец со своим протезом, два часа шарил в потемках – не нашел.

В детской молве серебряный рубль быстро обернулся золотым, и так молва жила много лет. Колодец этот всегда чистили первым, выгребали песок до камешков – может, потому была вода в нем самой чистой и вкусной… Но никто больше той монетки не видел. Забылась легенда лишь только тогда, когда засыпали колодцы песком и построили на каждом углу колонки.

Тот же Рубидон спустя время говорил, что все камешки перебрал, значит, обмишурил его Соловей, не бросил целковый. Скакнул рублик в карман.

Но вот же искали люди этот серебряный или золотой, значит, верили, что Соловей мог такое сделать, что на него похоже…

Или рассказывали, как Соловей победил его, Рубидона, чемпиона городской парилки. Будто скатился Рубидон сверху на одной ноге как ужаленный и потом полгода вообще в баню не ходил, чтоб не срамиться, даже Изю Либанова перестал навещать, едва вообще пить не бросил.

Однако сам Рубидон, когда я обратился за справкой, мрачно ответил: «Брехня. Меня пересидеть только Григорьевна могла». – «Кто?» – переспросил я. И Рубидон удивился: выдал нечаянно какой-то секрет. Захихикал, сказал: «Вышел один раз такой спор…»

Ох, есть еще нераскрытые тайны в городе!

Однако куда все же запропастился мой герой?

Заколотив деньжонок на красоте и религии, отправился с мальцом в иные края? Приженился к солдатке и тихо зажил, неотличимый от остальных десяти тысяч жителей городка?..

Или не стало слышно о нем потому, что временно исчез как собирательный образ? Может, и вправду появлялся он на слуху у людей, когда происходило что-то нерядовое, совсем не рутинное или хотя бы нелепое, а для осмысления факта требовалась такая же личность?

Я и сам иной раз, когда приходит в голову необычная мысль, приписываю ее кому-либо из знакомых и тем как бы сообщаю дополнительную убедительность, объективность…

Может, не искать его? Придумать остальную жизнь? Тем более что и ключик вроде бы есть.

Вот опять рассказывали… О том, как устроился Соловей перевозчиком на реке – во время ледохода снесло мост, соединявший город с деревнями, – и как его, Соловья, с лодкой едва выловили пятью километрами ниже; или о том, как нашел Соловей борону и затащил на липу, чтобы аисты устроили гнездо, а борона принадлежала хозяину того дома, что стоял под липой… Как стаскивал обратно, а внизу собрались люди со всей улицы и, разумеется, покатывались со смеху.

Липа была старая, метров тридцать самое малое, а крона – неба не видать. Соловей копошился в сучьях, как нашкодивший кот.

– Соловей! – кричали ему, когда сидел на макушке и ломал проволоку, которой на совесть прикрутил борону к сучьям. – Москвы не видно?

– Андрей, у Максима борона тоже плохо лежит!

Но Соловей не сдавался.

– Матвей! – кричал хозяину бороны, позеленевшему от злости и позора. – Неси табачку, покурим!

А всем было известно, что Матвей по воскресеньям сидит на базаре с самосадом и родному брату без пятачка закурить не даст.

– Семен, Москвы не видать, а бабу твою вижу.

Между тем баба Семена сбежала от пропойцы впрочки, то есть куда глаза глядят.

– Матвей, ты не здесь в партизанах сидел? – В городе поговаривали, что партизанский отряд, в котором находился Матвей, больше отсиживался в лесу, чем воевал.

Вот такие шуточки.

Хотя, пожалуй, история с бороной действительно имела, как говорится, место. По крайней мере, когда я поинтересовался у Матвея, тот глянул на меня как на врага.

Дело в том, что – по слухам – аисты все же устроили гнездо на липе. Никогда не было, а тут на тебе. Матвей и рогачами, и камнями в них бросал, из рогатки, как малое дитя, шмалял, обухом топора по стволу шмякал, костер под липой раскладывал – чуть дом не спалил, а когда решился и полез на липу, аист так клюнул его сквозь гнездо, что пикировал Матвей, как бомбардировщик, на свою соломенную крышу. А если б обжился к этому времени, успел накрыть дом жестью или шифером?

Понятно, уличная общественность не была в стороне от такого кино. Так и звали лет пять: «Матвей, которого бусел клюнул». Потешались: «Прямо в темя? Вот гад. А если б в зад?» А те, кому и этого казалось мало, говорили, что и такое было, правда, уже на лету.

Кто-то сказал Матвею, чтобы гнездо не разорял, потому что – всем известно – принесут аисты головешку, бросят на соломенную крышу и – будь здоров, дыши свежим воздухом. Матвей тотчас крышу перекрыл жестью. Но тут аисты сами пропали, видно, наскучило глядеть на этого человека, переселились.

Известно, что придумка подчас выглядит достовернее самой правды.

Но то – в руках Мастера, то есть народа. А у подмастерья не хватит для такой задачи ни ловкости, ни воображения. Подмастерье должен в поте лица и беспокойстве работать. Если, конечно, надеется когда-либо заслужить одобрение Мастера.

Потому я не стал фантазировать, а снова отправился к А. А. Челобитому.

В этот раз Антон Антонович менее сурово глядел на меня из-под кустистых бровей. Поизучав негордый мой вид, послушав нетвердый голос, сказал:

– Сходи-ка ты к Гришке Царькову. По-моему, они вместе дом перебирали одной женщине…

Между прочим, ту картину на стене Челобитый опять перевернул. И сидел так, чтобы в любое мгновение успеть преградить дорогу к ней. Но поинтересоваться содержанием прямо я не решился: все же мрачно глядел, хотя и несколько притушил пророческий блеск в глазах.

Поначалу никто не обращал внимания на то, что парнишка Соловья Андрея чем-то отличается от других мальцов его возраста: то ли дичится, то ли излишне стесняется, то ли… За месяц никто не слышал, как говорит, смеется или хоть плачет.

Поначалу приятели Андрюхи другим были заняты: где достал рыжика? И верно: будь девка с дитем – ясно, а мужик? Или – когда успел? До войны, помнится, не женат был, на фронте этим заниматься некогда, да и по возрасту парню не три и не четыре года, а шесть-семь.

 







...
6