Читать книгу «Никто, кроме нас!» онлайн полностью📖 — Олега Верещагина — MyBook.
image

Education of NATO

Темнота была полна шумом – постоянным и слитным.

Темноту то и дело рассекали световые мечи с вышек – длинные, плотные, белые. Временами они опускались, освещая море людских голов, до дикой странности похожее на бесконечное кочковатое болото. Жестяной голос, множившийся в расставленных по периметру фильтрационного лагеря № 5 звуковых колонках повторял снова и снова:

– Просим сохранять спокойствие ради вашей же безопасности! Пребывание в лагере не будет долгим! В пытающихся покинуть территорию лагеря охрана будет стрелять на поражение! Администрация лагеря выражает надежду, что ваше пребывание у нас будет приятным!

Господи, чушь какая, тоскливо подумал Юрка, глядя в землю между ног. Поднимать голову не хотелось. Если честно, не очень хотелось и жить. Еще больше не хотелось слушать то, что творилось вокруг.

Кто-то стонал. Кто-то плакал. Кто-то истерически хохотал. Кто-то, ухитрившись заснуть, раздражающе храпел. Но больше всего доставал Юрку сосед слева – молодой мужик в грязной растерзанной форме лейтенанта танковых войск. Держась обеими руками за голову, он раскачивался по кругу и говорил:

– Как они нас… ой, как они нас… господи боже, как они нас… ведь ничего не осталось… ой, как они нас…

Больше всего Юрке хотелось, чтобы лейтенант заткнулся. Но, слушая его бесконечный горячечный бред, парень вдруг поймал себя на мысли, что ему тоже хочется простонать: «Ой, как они нас…»

* * *

День светлый был, как назло. Поле с высоким травостоем. И они в этом поле… «Апачи» по головам ходили. Вот когда впору было молиться, да где там – изо всего целиком только «Мама!» и вспоминалось. Укрыться негде, негде спрятаться. Падаешь в хлеб, а он от винтов расступается, волнами ложится, открывает… Колосья к земле гнутся, словно им тоже страшно. Кричишь – себя не слышно. Воют винты, да НУРСы шипят. День был в том поле, а для них – все равно что ночь…

Батяня мечется по полю, того ботинком, другого… Юрке тоже досталось – в бок прямо, с размаху. Орет Батяня: «Встать! Огонь!» А какой огонь, из чего – в отряде не то что «Стрелы» нет, завалящих гранатометов не осталось, все полегли на госдороге, когда колонну раскромсали… Из автомата в вертолет стрелять? Земля сыплется в лицо, за ворот, слышно, как снаряды хлюпают, не свистят, хлюпают именно, землю фонтанами подбрасывают… Потом словно дождем брызнуло сверху. Развернулся – а на нем чья-то нога лежит, по самое бедро оторванная, и кость блестит розовым, а в колене нога – дерг, дерг…

Многие стреляют все-таки, на спину перевернулись или с колена палят… А вертушки ходят кругами, ныряют – нырнут, и ошметки то от одного, то от другого… Юрка выл, лежал и выл, от трусости своей, от страха, который встать не дает, от жалости – тех, с кем он уже вот две недели сухари делил, в клочья разносит прямо на глазах, а как помочь?.. Батяня как бешеный стал, глаза белые, на губах – пена… Кричит, поднимает – страшно, сейчас стрелять начнет. Кричит, а вставать еще страшнее…

Попали в него. Осколками НУРСа попали, лежит он, бедро зажал, грудь справа зажал, а между пальцев – струйки, и пальцы – как лакированные, красиво почти… Вот тут Юрку подняло. Не думал он ни о каком героизме, не думал о «сам погибай, а товарища выручай»… Просто… ну, не объяснишь это. Командир, он и есть командир. Учил, насмехался, интересные истории рассказывал про свою жизнь, семью вспоминал, которая под Воронежем пропала… Сердитый и справедливый. Командир и старший друг… Как тут бросить? Юрка его подцепил под мышки, поволок к кустам, а он без сознания, сам тяжелый, снаряжение тяжелое, руки отрываются, ноги скользят по траве, а вертушки зудят и лупят, лупят… Сто раз умирал Юрка, но командира не бросил. В слезах, в соплях, в голос орал – но волок, волок…

Наверное, его бы и убили, не протащил бы он Батяню эти проклятые триста метров… Но ведь не один был он на этом поле чертовом. То ли другие только сейчас заметили, что командир ранен, то ли стыдно стало смотреть, как мальчишка надрывается – но только подскочили сразу двое. Перехватили, потащили истекающее кровью тело командира. Юрка оружие его подхватил, следом побежал. Бежать стало не так страшно, как на месте оставаться…

Командира оставили у… у надежного человека с еще двумя, тоже «тяжелыми», а сами пошли. Куда? Просто так пошли, и все, никуда. Юрка, да еще трое оставались. Остальных то ли убило, то ли разбежались просто… И Светка пропала куда-то. Он по но-

чам зубами скрипел – от тоски, от злости, от ненависти. От того, что больше ее не увидит. Страха уже не осталось, выгорел весь страх на том поле…

Взяли Юрку на проселочной дороге, когда он шагал в деревню, посмотреть, нет ли еды у местных. Вывалились из кустов втроем, а как же – не в одиночку же на полуголодного шестнадцатилетнего парнишку идти… Хорошо еще, не было при нем ни оружия, ни даже формы – так, сбродная одежда, такую кто угодно может носить. Иначе расстреляли бы на месте, точно.

Вот только иногда думалось: может, лучше бы, чтоб расстреляли…

А потом пришло равнодушие.

Он уже знал, что из фильтрационного лагеря его не сегодня завтра переведут в лагерь для несовершеннолетних – под Воронежские Грязи.

Ну и пусть.

– Как они нас… как они нас так… господи боже, как они нас… все кончено, господи боже… ой, как они нас… – шептал и шептал лейтенант.

* * *

Двенадцать метров – это очень много. С разбегу не перепрыгнешь, как раз приземлишься на колючку. И тут какой разбег, если полоса от самой стены. Влезть на барак? По крыше не разбежишься, она сильно в обратную сторону покатая…

… – Задержанный номер восемь на месте!..

…До чего же холодно босиком стоять… Вообще-то эти сволочи все рассчитали точно. Всех делов-то: отнять обувь, а вокруг бараков настелить сплошняком колючую проволоку и густо набросать битые бутылки. Бараки – квадратом, в центр – вышку с пулеметами на четыре стороны. Пусть бегут, кто хочет. Как раз ноги оставит…

… – Задержанный номер одиннадцать на месте!..

А бежать надо, надо бежать… И не в каком-то долге дело. А просто – сравнивать ему не с чем, он о концлагерях только от Олега Николаевича в школе слышал, но это концлагерь. Хуже любого немецкого, о которых еще и кино показывали. Неужели это и правда было – кино, дискотеки, Светка? И невозможно было поверить в войну… Как сейчас невозможно поверить в то, что может быть мир. В то, что мама с Никиткой жили… Это-то и опасно – поверить, что такая жизнь – навсегда, смириться. Они только этого и ждут… А ведь он и так почти сломался в фильтрационке…

… – Задержанный номер двадцать два на месте!..

…«Задержанные». Не военнопленные, а задержанные. Ну, правильно, несовершеннолетний военнопленным быть не может. А задержанным – сколько угодно, хоть помри. Задержанному можно и пластиковый мешок на голову напялить, и одноразовые наручники (от которых кожа слезает лохмотьями) на запястьях затянуть. Для него Женевские конвенции не писаны… Что там училка в школе о гуманном обращении говорила? Посмотрела бы она сейчас на такое вот «обращение». Тысяча мальчишек и девчонок, младшим семь (с этого возраста можно взять у родителей), старшим семнадцать, двумя квадратами стоят босиком на ноябрьском асфальте и откликаются по номерам, без имен…

… – Задержанный номер двадцать восемь на месте!..

До чего же паскудно… Раньше думал: разные там честь, достоинство – выдумка все это, из книжек. К партизанам прибился, потому что один боялся остаться. А больно бывает, когда бьют… А оказывается, когда вот так: унижают – в сто раз больнее, в тыщу! И ничего не сделать, ничего не противопоставить… С отчаяния молиться пробовал – не помогает… Молиться – смешно… Батяня в Бога не верил, хотя и не запрещал никому… Он говорил, что человек сам свою судьбу решает. Хочется верить. Очень боль-

но, а как жить, если об тебя ноги вытирают походя?.. Если то и дело кого-то увозят и не скрывают – куда. «На исследования», «на лечение», «на усыновление»… И ты должен быть благодарен администрации ООН за заботу, за то, что тебя спасут из этой варварской страны…

… – Задержанный номер сорок три на месте!..

…Задержанный номер сорок три – это он, Юрка Климов, шестнадцать лет, из партизанского отряда Батяни. Только он назвался Сашкой Зиминым. Просто так, что в голову пришло, чтобы себя не выдавать…

… – Задержанный номер сорок девять на месте!..

Сорок девятый – это Вовка Артемьев, один из тех двух, на которых он, Юрка, «глаз положил». А может, и не Вовка он, и не Артемьев, да это и не важно – парень молчаливый, надежный вроде бы, тоже в партизанах успел побывать. Он и не распространялся об этом… Тут такие разговоры – верная гибель. Увезут и галоперидол колоть будут, а там – все, дорога только на грядку, в овощи…

… – Задержанный номер шестьдесят пять на месте!..

…А вот еще один вроде бы подходящий парень. Сынок «нового русского», «олигарха из средних», папашу которого янки шантажировали сыном. Когда из папаши выкачали все деньги, то его просто шлепнули (совершенно недемократично), а сына сунули сюда. Славка Штауб – яркое подтверждение того, что у отцов-сволочей (а папочка его, как ни суди, был сволочь) вырастают иной раз хорошие дети. Хотя, может, он стал таким именно под влиянием «хорошей жизни» здесь?

… – Задержанный номер семьдесят на месте!..

…Надо же. Откликнулся. Юрка чуть повернул голову. Этот мальчишка – не старше двенадцати лет, а то и младше – появился в лагере вообще-то четыре дня назад и попал в Юркин барак, но Юрка о нем ничего не знал. Просто потому, что буквально через час после прибытия, когда проверяли на предмет вшей (весь этот час мальчишка просидел на нарах, уткнув висок в поднятые к лицу колени и глядя в стену – ни с кем не разговаривал и на вопросы не отвечал; а место его оказалось как раз рядом с Юркой), он отмочил фокус. Юрка сам ненавидел эти осмотры – потому что проводивший их врач на русском языке отпускал оскорбительные замечания о русских свиньях, грязных тварях и прочем. Но терпел. А новенький мальчишка, как только врач взялся за его волосы, вдруг сделал неуловимое движение головой – и… и врач взвыл, а потом тоненько заверещал под одобрительный хохот барака. Мелкий буквально повис на его руке, как бультерьер – вцепившись зубами в запястье. Охрана с трудом оторвала его от верещащего врача (запястье оказалось пожевано капитально) и утащила в карцер. А тут вот – объявился. Правда, с разбитым в кровь лицом и, кажется, поумневший. Может, и жаль…

…Очень много это – двенадцать метров. Не перепрыгнуть. Никак.

* * *

В бараке было темно.

Юрка лежал с открытыми глазами, глядя в темный пластик нар второго яруса.

Он слушал. Он не знал, кто это поет, но кто-то пел в темноте и стонущей тишине барака – пел без сопровождения, ломким мальчишеским голосом. И слова песни были такими, что никто не кричал, не просил заткнуться – как это почти всегда бывало даже при тихих ночных разговорах. И это было тем более странно и даже дико, что еще месяц назад никто – ну, почти никто! – из этих мальчишек, запертых в бараке на оккупированной земле, не стал бы слушать такую песню…

 
Где ты, Родина, русых кос венок,
Материнское молоко,
Колокольный звон, в борозде зерно,
сосны старые над Окой?
Где ты, Родина? Ветер вздохами
разговляется в тишине.
Труп твой высмеян скоморохами,
Имя продано сатане.
Тьму могильную не смогла заря
Солнцем выкрестить на куски.
Кто убил тебя, ясноглазая,
Да не дал отпеть по-людски?
Онемевшие кривы звонницы,
Нелюдь празднует – пир горой…
Нету Родины, мертвы вольницы,
Братья почили в дерн сырой.
 

Юрка сжал веки. Сжал так, что заломило глаза. И почувствовал, как по щекам щекотно и горячо текут слезы…

 
Или с выселок тянет копотью,
Иль чумные костры горят?
Да стремниною далеко ладью
За моря несет, за моря…[7]
 

– Неужели – все?! – простонал, сам того не ожидая, Юрка.

И услышал слева шепот – тихий и горячий:

– Тебя ведь Юрка зовут?

Юрка узнал голос новенького – ну да, кто еще мог оттуда спрашивать? Но отвечать не стал. Во-первых – понял, что младший слышал, как он плачет. А во-вторых… во-вторых – пришел страх. А если… ведь Юрка знал, что в каждом бараке есть провокаторы и доносчики. И не по одному.

– Ты ведь Юрка? – настойчиво шептал мальчишка. – Я знаю, про что ты думаешь… я не обижаюсь, но я не стукач, правда…

Смешно.

Смешно, но Юрка поверил этому настойчивому, немного обиженному, сбивающемуся голосу. И повернулся лицом к новенькому.

– Что ты хотел?

* * *

До одиннадцати лет Сережка Ларионов был уверен, что жизнь – штука хорошая.

Нет, в ней могло быть разное. Могли отлупить в драке. Могли случиться неприятности с уроками, после которых не хочется идти домой. Могло стать страшно ночью в комнате. Наконец, взрослые часто говорили о каких-то проблемах – не очень понятных Сережке, но, конечно, реальных.

Но жизнь была штукой хорошей, несомненно. И папка – майор гарнизонной комендатуры, бывший десантник, переведшийся в Воронеж, чтобы не мотаться по стране с Сережкой и только-только родившейся Катькой, младшей сестричкой, – так и говорил, поднимая сына к потолку квартиры, когда возвращался со службы: «Хорошая штука жизнь, а, Серега?!» И Сережка со смехом кивал из-под потолка, потому что иначе быть не могло. В жизни были интересные книжки, интересные фильмы, друзья по секции бокса, школа (не такое уж плохое место), самые лучшие на свете мама с папой… ну и даже Катька, что уж…

Он понял, что – могло. Могло быть иначе. Но не тогда, когда отец буквально забросил их в кузов комендатурского «ГАЗ-66» и, крикнув маме: «Не смейте искать, сидите в сторожке!» – побежал куда-то, тяжелой и ровной побежкой, и мама заплакала, и Катька заревела, и Сережка… а, что скрывать… Нет, не тогда. И не тогда, когда они в шумной, перепуганной, мечущейся колонне беженцев кое-как ехали – а потом, когда стало невозможно проехать, шли – по дороге на северо-восток. Нет, еще не тогда.

Но потом налетели похожие на черные кресты машины.

Сережка не любил это вспоминать. Они остались живы, потому что мама спрыгнула с дочкой в глубокую канаву, сдернула замершего на краю с открытым ртом сына – и притиснула детей к откосу, закрыв собой.

Вот так для Сережки началась война, которая шла до этого уже несколько дней, но которой он не понимал и в которую не мог поверить, потому что происходящее в книгах и фильмах не может произойти в жизни.

Когда они вылезли из канавы – засыпанные землей, оглушенные, – мама тихо охнула и прижала к себе лицо Катьки. А Сережка увидел. Увидел, что нет больше колонны беженцев. Горели машины – черным пламенем. Лежали сотни мертвых людей – на дороге, по сторонам… А у самых ног Сережки дымилась оторванная человеческая голова.

Потом они шли. Шли несколько дней, и все эти дни Сережка – усталый, голодный, измученный – упрямо верил, что вот сейчас, вот сейчас, вот сейчас… Вот сейчас будут наши. Наши, не может же не быть их – наших, не могли никуда пропасть все те люди, кого показывали в новостях, в кинофильмах, которые любил Сережка – «Тайна «Волчьей пасти», «Грозовые ворота», «Прорыв», «Атаман»… Они придут (и с ними придет папка, конечно, придет!) и заставят заплатить тех гадов, которые сидели в черных машинах, похожих на кресты, зачеркнувшие небо – и прошлую жизнь.

Так должно, должно было случиться! Потому что – ну потому что ведь не могут наши не победить! А враги… врагов себе Сережка не представлял даже. То ли орки, то ли фашисты… и в любом случае – отец их победит!

Но наших не было. Была искалеченная, забитая растерянными людьми дорога. А потом – когда до цели уже оставалось недалеко – впереди Сережка увидел идущие машины.

Их было много. Пятнистые, они шли по две в ряд, и люди разбегались с дороги. Огромные, бесчисленные, эти машины пожирали мир, как лангольеры из книги писателя Кинга.

Тогда колонна прошла мимо. Но Сережка, стоявший на обочине, видел даже цвет глаз сидящих наверху рослых уверенных солдат в серо-зелено-коричневой форме, громоздкой, жутковатой броне, видел темные блики на их оружии, таком же чужом, какими чужими были на светлой, солнечной лесной дороге врезавшиеся в теплый летний русский полдень и эти машины, и эти смеющиеся люди… Во всем увиденном была неправильность, страшная и наглая – в их молотящих жвачку челюстях (Сережка и сам любил ее пожевать), в задранных на каски больших очках, в том туристском выражении, с которым они посматривали по сторонам. Даже не хозяйском, а именно – туристском. Они пришли сюда не отобрать у русских землю, а испакостить ее, посмеяться над ней – и покатить дальше на своих угловатых высоких машинах.

И кто-то из них кинул Сережке – к тем самым ногам, возле которых за три дня до этого лежала человеческая голова, – шоколадку со знакомой надписью «Маrs».

И это было ужасно, хотя Сережка не взялся бы объяснить – почему. Тогда он просто сжал кулаки и долго смотрел вслед последней машине – без мыслей и без слов.

В тот вечер они заночевали возле дороги, как и раньше. Сережка проснулся за полночь, потому что кругом кричали и метались люди, светили прожектора, раздавались выстрелы… Мама затащила их с Катькой поглубже в густые кусты. Кого-то схватили прямо рядом с кустами, опять стреляли. Кричали дети, ревели моторы на шоссе, и все было, как в страшном сне.

Потом кто-то, ругаясь на полупонятном языке, стал раздвигать кусты, где прятались Ларионовы. Сережка ощутил, как сжалась и обмерла мама, – и понял, именно в этот момент понял, что она сейчас не защита ни ему, ни Катьке. А… кто защита? Папка?

И тогда Сережка шепнул маме: «Сидите тихо, понятно?!» – как будто она была младше его. А сам метнулся в сторону – так, чтобы побольше шуметь.

Мальчишку схватили сразу. Бросили наземь, и он увидел возле своего лица – не дальше руки – черный зрачок автомата. «Калашникова», но не такого, какой не раз видел и из какого даже стрелял Сережка. На стволе играли блики какого-то близкого пожара. Рослый человек с закопченным лицом что-то полупонятно спросил. Подошли еще несколько – смеющиеся, с клетчатыми значками на рукавах. И один аккуратно нанизывал на тонкую леску… человеческие уши.

Кто-то спросил Сережку:

– Кто ти ест?

Ему было страшно. Ему было очень страшно. Но, поднявшись на ноги, мальчишка ответил:

– Сергей, – почти спокойным голосом. Краем глаза он видел, что в кусты больше никто не суется – и это было главное… – Ларионов. Сергей.

– Ти ест мертвяк, – засмеялся тот, с ушами. А тот, что сбил мальчишку наземь, приставил к голове Сережки автомат и крикнул:

– Айде, моля код жиче!

– Проси жит, – сказал тот, со страшным ожерельем. – Проси, что хочеш жит.

– Реко се – моля! – озлобленно рыкнул целившийся в Сережку. И мальчишка увидел, что палец его играет на курке, как заведенный. – Моля, сука правосьлавска!

– Нет, – сказал Сережа.

Он сам не знал, почему так сказал. И хотел только одного – ну лишь бы мама… и Катька… И еще знал, что папка – папка его поймет.

– Моля!!! – взревел целившийся в него. Ударом приклада в спину сбил охнувшего мальчишку наземь, перевернул, наступил ногой на грудь и приставил ствол ко лбу. – Моля, а?!

– Стоймо! – повелительно окликнул кто-то.

Автомат отодвинулся, но его хозяин еще дернул стволом и выкрикнул, пугая мальчишку:

– Пуц!

И засмеялся. Они все засмеялись. А подошедший офицер – у него были звездочки на погонах – спросил:

– Ти ест кто, мали? Где ест мамо?

– Не знаю, – тихо сказал Сережка, вставая. Спина болела, кожа на лбу была рассечена стволом, по лицу текла кровь.

Офицер поморщился:

– Кто ест ойце?

И тогда Сережка сказал – по-прежнему тихо, но упрямо:

– Мой отец – русский офицер.

Может быть – и даже наверняка – он зря это сказал (хотя именно эти слова и спасли ему жизнь). Но ему хотелось, чтобы эти существа, похожие на людей и даже говорившие на полузнакомом языке, поняли – на свете есть русские офицеры. И самому ему, Сережке, нужно было укрепиться в этой мысли, потому что она значила одно – еще не все пропало…

* * *