Филологический факультет Ленинградского университета, по всей видимости, был мечтой Фёдора Абрамова. Сразу же после окончания школы он подал документы в уже начавшую работать приёмную комиссию с заявлением зачислить на филологический факультет на отделение русского языка и литературы. Все необходимые документы Фёдор отправил почтой и спустя положенное время получил ответное письмо о зачислении в университет.
А в конце августа 1938 года Федя Абрамов и ещё двое выпускников Карпогорской школы – Валентина Завернина и Михаил Земцовский – на лодке по родной Пинеге отправились на учёбу. Их общий путь лежал до Архангельска, а Фёдору предстояло ехать дальше – в Ленинград (так вспоминала Валентина Завернина).
Здание филфака находилось на Университетской набережной Невы, в старинном здании Дворца императора Петра II, выстроенного при Марте Скавронской, больше известной под именем императрицы Екатерины I. Невысокое, словно «растёкшееся» по набережной, с небольшими оконцами петровской поры, оно мало походило на шумное учебное заведение. Причём, и это будет уместно отметить, 1938 год был всего лишь вторым годом существования филологического факультета, который был образован годом раньше путем слияния существовавших на тот момент литературного и лингвистического факультетов.
Фёдор Абрамов ровным счётом почти ничего не написал о своей студенческой поре, а то, что есть, – малые штрихи, из которых вряд ли можно составить портрет Абрамова-студента. Не написал, наверное, потому, что университет и война слились в его восприятии в единое целое. Не желал ещё раз пропускать сквозь душу и сердце имена друзей, чьи жизни оборвала война.
В своём выступлении на встрече выпускников филфака в 1978 году Фёдор Александрович с грустью отметит: «…Как много незаурядных работников науки и культуры дал наш курс. Но ведь лучшие из нас – и мы это хорошо знаем – остались там, на полях сражений. Леонид Сокольский, Анатолий Новожилов, Семён Рогинский, Александр Матвеев, Иван Маркин, Николай Лямкин, Андрей Штейнер, Олег Долгополов…» Удивительно, но он всю свою жизнь помнил их поимённо – тех, с кем пришёл постигать азы филологии и с кем шагнул в пекло войны, навстречу смерти.
На филфаке Фёдор Абрамов был зачислен в восьмую группу отделения русского языка и литературы – «русскую группу», как её называли студенты и преподаватели.
Выросшему в глубоко патриархальной семье, где труд с утра до ночи всегда был на первом месте, Абрамову городская среда, в которой ему предстояло жить и учиться, должна была казаться чуждой. По своей сути, всё так и было, да и он сам этого впоследствии не скрывал. В ранних черновиках к рассказу «Белая лошадь» он отметил: «…Я чувствовал себя неполноценным, второсортным. <…> …я, ещё недавно первый ученик, тут был сереньким неинтересным воробышком… Один крестьянин на весь курс…»
Сокурсник и однополчанин Фёдора Абрамова, Моисей Каган, в будущем известный учёный-искусствовед, в своих воспоминаниях характеризует Абрамова как паренька «…с характерным для Русского Севера говорком, походкой вразвалку, отсутствием того уровня культуры, который отличал окружавших его ребят – ленинградских аборигенов, выросших в интеллигентных семьях, говоривших на иностранных языках, знавших собрания Эрмитажа и Русского музея, завсегдатаев театров и филармонических концертов. Фёдор явно комплексовал в этой среде и старался скрыть это, нарочито усиливая свои социальные приметы… Однако нехитрые эти приметы не только легко разгадывались молодыми людьми, читавшими Достоевского и Горького, но и производили не запланированный автором эффект – по той простой причине, что в абрамовском комиковании, в рассказываемых им сказочках, прибаутках, частушках, в самом звучании его речи и её интонационном строе ярко выделялся талант – талант актёра, рассказчика, фольклорного сказителя, а за всем этим угадывался человеческий талант – нравственная сила, душевная чистота, потребность дружбы и любви, искренняя эмоциональность, острый, пронзительный ум и скрепляющий всё это воедино юмор – сочный, красочный, истинно крестьянский»29.
Жадный до учёбы, Фёдор Абрамов заражал сокурсников своим огромным трудолюбием и усидчивостью. «…Мы видели усердного сокурсника, всегда необыкновенно тщательно готовящегося к семинарам, и не для того, как мыслят студенты, чтобы сдать, а для того, чтобы знать… – вспоминала Ирина Васильева, одногруппница Фёдора Абрамова. – Выглядел среди нас взрослым, серьёзным и, если можно так сказать, солидным. Он не допускал ни в чём небрежности, был аккуратен и собран…»30
Уже нет в Питере того старого доходного дома, что стоял на улице Добролюбова, 6, в котором располагалось одно из университетских общежитий, «приютивших» Федю Абрамова. Уезжая на учёбу в Ленинград, Фёдор Абрамов понимал, что, покидая родную Верколу не на день-два, а на долгие месяцы, он меняет пусть и нелёгкую, но привычную для него деревенскую жизнь на незнакомую суету большого города. Теперь нужно было жить в иных условиях, без матери и братьев, надеясь на самого себя. Учёба, подготовка к занятиям отнимали почти всё время. «…Я весь был в зубрёжке. Я хотел всё сделать, что положено по программе, и не успевал. Учёба – самая тяжёлая работа», – писал он в набросках всё к той же «Белой лошади». И это слова человека, у которого за плечами было непростое, «взрослое трудовое детство», безотцовщина. «Я жил одиночкой… Я не мог позволить себе и рубля выбросить: у меня всё было рассчитано. 130 р. <…> И на эти 130 я должен был кормиться, одеваться (в значительной мере), платить за общежитие. Платить за трамвай. Ходил “в лыжной куртке” и “о, страшные довоенные зимы…” Как я мёрз! И ещё за это платил!»
Был ли Фёдор Абрамов в ранние довоенные студенческие годы окружён друзьями?
С кем делил кров в университетской общаге и кому мог доверить свои самые сокровенные думы? Из его тогдашних сокурсников по восьмой группе филфака никто не оставил такого рода воспоминаний, да и сам Фёдор Александрович не отметил того в своих произведениях.
Абрамов наверняка был очень разборчив в личном общении, да и комплекс деревенского парня давал о себе знать. Но это было не главное. Уже тогда он знал себе цену. И это был нисколько не выплеск показного высокомерия, надуманности, эгоизма, это был просто склад его характера, которому свойственны такие черты, как трудолюбие, умение достигать поставленной цели. Он был чужд всякой напускной мишуры, чванства, вычурности и, по словам Тамары Головановой, учившейся в параллельной группе, мог по необходимости меткой, с ехидцей, репликой возвратить «на грешную землю не в меру воспаривших романтиков». На студенческих посиделках он вряд ли находился в центре внимания, скорее всего, он был просто молчаливым наблюдателем происходящего.
А друзья у Фёдора Абрамова, несомненно, были. Он, вероятно, сближался с такими же любознательными, стремящимися к знаниям молодыми людьми, чьи интересы пересекались с его собственными. Среди того, что влекло и тревожило Абрамова и его товарищей, главный приоритет принадлежал литературе. Поэтому нет ничего странного в том, что казавшийся неразговорчивым Фёдор, несколько сторонящийся ленинградской студенческой городской «богемы», всё-таки находил с ней общий язык.
И вот двое из них – Израиль Рогинский, которого все на курсе звали Семёном, и Леонид Сокольский… Первому он фактически посвятил рассказ «Белая лошадь». Со вторым сфотографировался на память 14 июля 1941 года – в день зачисления в ополчение. Тогда никто не подозревал, что жизни этих молодых людей на самом их взлёте уже осенью заберёт война.
Рогинский – хоть и ленинградец, не вкусивший общаговской жизни, но внешне не выделялся. По словам Абрамова, за три года учёбы «ничего другого, кроме вытертой чёрной вельветки», на нём никто не видел. Сокольский жил с Фёдором в одной «общаге», и может быть, даже в одной комнате. Леонид был обычный, невыделяющийся. Сеня, наоборот, – манерный, знавший себе цену, порой докучавший Абрамову своими «умными» шуточками в его адрес и каждый раз устраивавший после получения стипендии кутёж «в общежитии или у кого-нибудь на квартире». Рогинский был «с задатками большого артиста», чтец, «собиравший полный зал слушателей», выступавший даже на ленинградском радио. Разные по характерунту, скорее всего, и по восприятию окружающего их студенческого мирка, они были явными антиподами, но это нисколько не мешало Фёдору общаться с ними на их «ноте», говорить о вещах для них знакомых и близких.
Сказать, к кому из них больше тяготел Фёдор Абрамов, нельзя, скорее всего ни к кому. У него был свой внутренний мир, и раскрываться ему всё же не хотелось. И для многих городских жителей он вообще оставался непонятен. Необычной была его пинежская «гово́ря» с необычным оканьем и нараспев, которая на всю жизнь врезалась в его речь и зачастую была предметом шуток и подковырок. Хотелось ли тогда Абрамову или нет, но его крестьянская натура «хлестала» через край в облике, манерах и, как это ни покажется странным, отношении к занятиям. Ведь учёба была для него смыслом пребывания в университете. Он приехал в чуждый для него город именно за знаниями. И, вовсе не обладая приспособляемостью, Абрамов всячески старался встать «в строй» с этой самой городской студенческой элитой. И это получалось. Его не отталкивали и даже временами приглашали в компании, и он с удовольствием приходил. Может быть, приходил больше из вежливости, чем из желания просто так скоротать время, которое мог потратить на свою «зубрёжку». Он ни в коей мере не был завсегдатаем студенческих посиделок, устраиваемых у кого-нибудь дома, с бо́льшим удовольствием он выезжал «за компанию» за город, например в Царское Село – своеобразную мекку поэзии. В натуре Фёдора Абрамова напрочь отсутствовало стремление привлекать к себе внимание по «пустому» делу. По словам Тамары Головановой, Абрамов «всем существом своим противостоял укладу и быту – в том числе литературному быту – городской, отчасти богемной среды, благополучию и весёлой жизни молодёжи…». О том, что он не «вписывается» в общую окружающую его студенческую, как бы теперь сказали, «тусовку», Абрамов прекрасно понимал и сам. «Я ведь и тогда был такой… вы меня не видели, вы были – элита», – и в шутку, и всерьёз уже впоследствии признавался писатель. Уже спустя годы многие сокурсники Абрамова по филфаку довоенного периода честно признавались, что на тот момент действительно не замечали Фёдора и не были с ним знакомы. Можно допустить, что Абрамов своей внешней, я бы даже сказал, несколько показной мрачноватостью, которая, к слову, сохранилась у него на всю жизнь, не обладая пустой «развязностью» языка, мог попросту отталкивать от себя сверстников. И это, в общем-то, шло ему на пользу, «хранило» его время для занятий, отгораживало от ненужных поверхностных знакомств. Со многими сокурсниками Абрамов познакомился лишь в строю университетского отряда ополчения в июле 1941 года.
О проекте
О подписке