Читать книгу «Лицом к лицу. О русской литературе второй половины ХХ – начала ХХI века» онлайн полностью📖 — Олега Лекманова — MyBook.
image

ОБ ОДНОЙ ЗАГАДКЕ ГЕОРГИЯ ИВАНОВА

1 Ликование вечной, блаженной весны,

2 Упоительные соловьиные трели

3 И магический блеск средиземной луны

4 Головокружительно мне надоели.

5 Даже больше того. И совсем я не здесь,

6 Не на юге, а в северной царской столице.

7 Там остался я жить. Настоящий. Я — весь.

8 Эмигрантская быль мне всего только снится —

9 И Берлин, и Париж, и постылая Ницца.

10 ...Зимний день. Петербург. С Гумилевым вдвоем,

11 Вдоль замерзшей Невы, как по берегу Леты,

12 Мы спокойно, классически просто идем,

13 Как попарно когда-то ходили поэты3.

Это стихотворение вошло в знаменитый предсмертный цикл Иванова 1958 года «Последний дневник», и смотрится оно, действительно, как страничка из дневника или из письма — столь велика степень автобиографичности стихотворения. Про письмо я упомянул неслучайно, потому что именно в письме Иванова к филологу и поэту Владимиру Маркову из французского курортного городка Йера (где Иванов и Ирина Одоевцева жили в пансионате для пожилых неимущих людей) отыскивается весьма выразительная бытовая параллель к стихотворению: «Здесь весна. Все в цвету. Мне ефта красота здорово надоела. Так проходит любовь. Эти места, т. е. средиземный берег, поразили меня впервые в 1910 (или 9 году), когда меня, поправлявшегося после воспаления легких на Рождестве привезли в Норд Экспресс в Ниццу. 48 часов. В Петербурге что-то 25 градусов мороза. И вдруг, после Марселя весь этот рай. И потом, в эмиграции, сколько раз “за свои деньги” мы с женой ездили в Ниццу Монте Карло, Канны, Жуан ле Пен, и я не переставал наслаждаться. А вот теперь бесплатно и... хотел бы дождику, морозцу, хоть слякоти какой»4.

Более того, в письмах к тому же Маркову обнаруживаются прямые медицинские комментарии к слову «головокружительно», с которого начинается последняя строка первой строфы стихотворения. Иванов превращает в метафору реальный и мучительный симптом своей последней болезни: «...трудно писать — начинают стукать молотки в голове» (из письма от 21 марта 1957 г.)5; «Ох, слабеет моя голова от длинного, хотя и дурацкого письма» (из письма от 7 мая 1957 г.)6; «Кончаю, т. к. начинает трещать голова — теперь от всего трещит, как старый мозоль на дряхлой подошве» (из письма конца декабря 1957 г.)7.

Изображение двух главных этапов жизненного пути Иванова (до 26 сентября 1922 года — дня отъезда поэта из России и после этого дня) четко распределяется по строкам стихотворения. Строки 1—4-я — его эмигрантское настоящее; строки 5—7-я — его русское прошлое; строки 8—9-я — его эмигрантское прошлое; строки 10—13-я — его русское прошлое.

Впрочем, прошлое ли изображается в финальной строфе? Для того чтобы аргументированно ответить на этот вопрос, необходимо сначала решить главную загадку, заданную Ивановым читателю в стихотворении «Ликование вечной, блаженной весны...»: кому в двух последних строках подражают Иванов с Гумилевым? Кто эти «поэты», которые «ходили» «когда-то» «попарно»?

А. Ю. Арьев в фундаментальном комментарии к собранию стихотворений Иванова предлагает такой вариант ответа на этот вопрос: «...скорее всего, толчком к стихотворению послужила память о строчках Гумилева из его стихотворения “Современность” (1911): “Вот идут по аллее, так странно нежны, / Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя...”, возвращающая также к персонажам и атмосфере первого сборника Георгия Иванова. Для авторов обоих стихотворений “современность” — это сама по себе мало чем примечательная область пересечения различных путей и сфер поэтического бытия»8.

Гипотеза остроумная и, вероятно, точная, однако я бы хотел предложить другой ответ.

В письме к Маркову от 14 декабря 1957 года Иванов делился со своим корреспондентом впечатлениями от его статьи «Запоздалый некролог», опуб­ликованной в Сан-Франциско в альманахе «У золотых ворот». Героем этой статьи был Михаил Леонидович Лозинский, о чьем переводе «Божественной комедии» Марков отозвался чрезвычайно лестно9. Иванов же мнение Маркова скорее оспорил: «...я читал здесь — большие куски — его Данта, зная его, не считаю, что это его переводческий шедевр»10.

Тем не менее именно чтение статьи Маркова вполне могло актуализировать в сознании Иванова фигуры Данте и Вергилия, чье совместное путешествие по загробному миру в «Божественной комедии» послужило образцом для многих последующих парных изображений поэтов в европейской культуре. Напомним, что Лета, которой уподобляется Нева в 11-й строке стихотворения «Ликование вечной, блаженной весны...», в «Божественной комедии» упоминается пять раз, в том числе в четырнадцатой песни, в диалоге между Данте и Вергилием.

Если моя догадка верна, то в последней строфе стихотворения Георгия Иванова он и Николай Гумилев парой идут вдоль «замерзшей Невы» не в прошлом, а, подобно Данте и Вергилию, в некотором вневременном пространстве, в вечности, причем эта прекрасная «зимняя» вечность может быть противо­поставлена изрядно надоевшей «весенней» вечности из первой строфы стихотворения.

При этом употребление наречия «попарно», то есть парами (не парой!), по двое, возможно, подсказывает читателю, что Вергилий и Данте были только первой и «образцовой» парой поэтов, которые «когда-то ходили» по берегу Леты. А вслед за ними и отчасти подражая им следовали Гёте и Шиллер, Пушкин и Дельвиг (которые могли ходить парой в качестве соучеников по лицею), Ахматова и Гумилев, Гумилев и Георгий Иванов...

ИВАНЫ В «ИВАНЕ ДЕНИСОВИЧЕ» А. И. СОЛЖЕНИЦЫНА

Потенциал ономастики в рассказе Солженицына «Один день Ивана Денисовича» используется экономно и эффективно.

Жесткая лагерная иерархия, подчиняющая себе сознание всех персонажей произведения, за исключением баптиста Алешки, многократно усиливает и на воле существенную разницу между полными и уменьшительными именами, именами и фамилиями, фамилиями и именами отчествами. Это тонко показано автором, например, в той сцене рассказа, где приболевший Иван Денисович пытается получить в лагерной санчасти освобождение от работы (здесь и далее в книге курсив в цитатах везде мой. — О. Л.):

...в дежурке сидел фельдшер — молодой парень Коля Вдовушкин, за чистым столиком, в свеженьком белом халате — и что-то писал <...> Шухов снял шапку, как перед начальством <...> Николай писал ровными строчками <...>

— Вот что... Николай Семеныч... я вроде это... болен... <...>

— Что ж ты поздно так? А вечером почему не пришел? Ты же знаешь, что утром приема нет? Список освобожденных уже в ППЧ <...>

— Да ведь, Коля... Оно с вечера, когда нужно, так и не болит... (23—24)11

Юный фельдшер, увиденный глазами годящегося ему если не в отцы, то в старшие братья главного героя, сперва совсем «по-граждански» назван Колей. Но поскольку он «начальство», перед которым положено снимать шапку, Коля стремительно преображается в Николая, а потом (в реплике Шухова) — в Николая Семеныча. Когда же Иван Денисович предпринимает попытку человеческого контакта со Вдовушкиным, Николай Семеныч снова урезается до Коли.

На то, что выбор формы обращения одного лагерника к другому имеет первостепенное смысловое значение, автор «Ивана Денисовича» в своем рассказе дважды указывает прямо. Ближе к финалу, в сцене на стройке:

— Иди, бригадир! Иди, ты там нужней! — (Зовет Шухов его Андрей Прокофьевичем, но сейчас работой своей он с бригадиром сравнялся. Не то, чтоб думал так: «Вот я сравнялся», а просто чует, что так.) (92)

И — ближе к началу — в том фрагменте, где главный герой впервые фигурирует как Иван Денисович (до этого автор называл его исключительно Шуховым, а надзиратели — по номеру — Щ-854):

Павло поднял голову.

— Нэ посадылы, Иван Денисыч? Живы? (Украинцев западных никак не переучат, они и в лагере по отчеству да выкают.) (26)

Разумеется, подбор большинства имен, отчеств и фамилий в рассказе Солженицына не случаен. Такие фамилии, как Фетюков, Волковой — «бог шельму метит, фамильицу дал!» (32), Буйновский и многие другие — просто и выразительно характеризуют тех, кому они даны автором «Ивана Денисовича». Почти то же самое можно сказать об имени и отчестве солженицынского интеллигента — Цезарь Маркович — чьи «древнеримские», царственные обертоны обыгрываются в рассказе:

Цезарь богатый, два раза в месяц посылки <...> Цезарь оборотился, руку протянул за кашей, на Шухова и не посмотрел, будто каша сама приехала по воздуху (Солженицын 1963: 72) <...> Шухов бросился мимо БУРа, меж бараков — и в посылочную. А Цезарь пошел, себя не роняя, размеренно, в другую сторону (110).

и тому подобное.

Та основная причина, по которой Солженицын дал своему заглавному герою имя Иван, вряд ли нуждается в специальном комментарии и обосновании. Иван — «самое обиходное у нас имя <...> По всей азиатской и турецкой границе нашей, от Дуная, Кубани, Урала и до Амура, означает русского <...> Иван простак и добряк» (цитируем словарь В. И. Даля).

Вместе с тем внимательный читатель рассказа, на наш взгляд, обязательно должен время от времени вспоминать известное выражение «Иван, не помнящий родства».

Губительный отрыв от родных корней, рабское подчинение законам, навязанным новой властью — все это, согласно Солженицыну, составляет едва ли не суть характера бывалого лагерника (читай — опытного советского гражданина):

...за столом, еще ложку не окунумши, парень молодой крестится. Значит, украи­нец западный, и то новичок.

А русские — и какой рукой креститься, забыли. <...> (19)

Писать теперь — что в омут дремучий камешки кидать. Что упало, что кануло — тому отзыва нет (38).

Ни по-плотницки не ходят, чем сторона их была славна, ни корзины лозовые не вяжут, никому это теперь не нужно. А промысел есть-таки один новый, веселый — это ковры красить (39).

В том, что сознание самого Ивана Денисовича заражено коррозией безверия и забвения вековых устоев, читатель убеждается из его финального идеологического спора с баптистом Алешкой (139—141).

Именно поэтому чрезвычайно важно, что герою произведения присвоено не только имя, но и отчество — все же он крепче многих других персонажей рассказа и на почти генетическом уровне помнит о своем крестьянском происхождении, а советскую власть воспринимает как чуждую и досадливо навязчивую силу:

— Не иначе как двенадцать, — объявил и Шухов. — Солнышко на перевале уже.

— Если на перевале, — отозвался кавторанг, — так, значит, не двенадцать, а час.

— Это почему ж? — поразился Шухов. — Всем дедам известно: всего выше солнце в обед стоит.

— То — дедам! — отрубил кавторанг. — А с тех пор декрет был, и солнце выше всего в час стоит.

— Чей ж эт декрет?

— Советской власти!

Вышел кавторанг с носилками, да Шухов бы и спорить не стал. Неуж и солнце ихим декретам подчиняется? (57—58)

Имя Иван у Солженицына — это своеобразный «общий аршин», мерило русского национального характера со всеми его достоинствами и недостатками. «Недоиваны» в рассказе сурово осуждаются, как осуждается устами старого зэка фильм Сергея Эйзенштейна «Иоанн Грозный» (на самом деле, и это важно, называвшийся «Иван Грозный»):