В помещении было сумрачно. Монах кашлял, тер глаза. Ему поднесли ковш воды, и он жадно отхлебнул из него, потом еще. Кто-то мокрой тряпкой принялся протирать ему лицо. Как вдруг ноги его ослабели, и он повалился, его успел подхватить, кажется, Адарак или кто-то другой, может, наставник монастыря в Чэнду[44], предупреждавший его при посвящении о том, что для следования истинным путем надобны крепкие ноги… Он даже увидел его тихое желтоватое лицо с маленьким подбородком и большим лбом, дряблые руки… Да и ходил он уже с трудом, но все знали, что в пути его ноги проворны.
Жив ли ты, наставник Дацзюэ?.. Я навещу монастырь и поведаю о йоджанах и десятках тысячах ли[45] этого пути. То-то он подивится… И мой старший брат, Чанцзе, да и остальные братья.
И лица всех трех братьев замелькали перед ним. А за ними и грустное лицо с родинками, лицо матушки, оставленной в их добром и уютном доме в Коуши[46]. Ох, как давно это было. Ему едва исполнилось тринадцать, и старший брат сманил его в Цзинтусы в Лояне, монастырь Чистой земли. И как матушка ни просила, ни умоляла, он не послушался. Его влекли подвиги пути. И старший брат вел его… Да вот в этот путь за сутрами и не решился пойти.
Старший брат смотрел на него сквозь ветви монастырского сада.
Или Чанцзе смотрел на прилетевшую туда птицу, изумрудную, с кольцом розовых перьев вокруг шеи, подарок махараджи Харши, говорящий попугай… И чудесным образом эта птица перенеслась в монастырь брата, чтобы поведать о пути младшего.
– Бхикшу! – окликали его, били по щекам и брызгали водой в лицо.
Он открыл глаза. По стенам тускло горели плошки с маслом, кое-как освещая внутренности вихары.
– Махакайя, – грубо, но почтительно звучал голос Хайи, – мы думали, тебя унесли преты.
– Надо меньше раздумывать, – медленно произнес Адарак. – Не раздумывает стрела с орлиным оперением – и попадает в цель.
Он снял тюрбан и начал вытрясать из своей шевелюры пыль.
– У человека голова немного больше наконечника стрелы, – ответил ему из-за спины мужчина в красном тюрбане и с пегой бородкой.
Адарак обернулся и смерил взглядом человека в красном тюрбане, из-под которого торчали большие уши.
– Вот поэтому сабли частенько и обтачивают их, – ответил он в своей обычной неторопливой манере.
Монах попытался встать, но Хайя удержал его.
– Махакайя, приди в себя. А не то упадешь.
– И кто тогда приведет нас в страну тысячи пагод и шелковых небес, – гнусаво сказал мужчина с пегой растрепанной бородкой.
Еще отправляясь в путь по указу раджи Харши, этот человек говорил хорошо, чисто, но один из напавших разбойников огрел его дубиной, сломал переносицу и верхнюю челюсть. Теперь на носу у него была вмятина, и говорил он гнусаво, а верхнюю губу распирала неровно сросшаяся челюсть. И погонщики между собой стали кликать его Бандар (Обезьяна). И Готам Крсна, – таково было его настоящее имя, – услышав это, совсем не обиделся. Он был весельчак.
– Шива обратил милость и на меня, – заявил он, играя агатовыми глазами. – Правда, не кусок прасада принес Ваю, а тумаков. Но надо уметь вкушать и тумаки, как прасад.
Монах просил объяснить, что это значит. Что ж, Готам Крсна охотно ответил на его просьбу. Шива однажды наложил заклятье на человека, и тот стал обезьяной; бог ветра Ваю похитил кусок сладкого прасада у Агни и нес его, обронил, обезьяна его съела и разродилась Хануманом, царем обезьян, помогавшим Раме отыскивать его Ситу. Мать обещала, что Хануман будет всю жизнь есть сочные яркие плоды, и у него взыграло, он устремился к солнцу, намереваясь вкусить и от того, за что получил хорошую затрещину вышних сил, и упал со сломанной челюстью. Хануман на санскрите и означает «Сломанная челюсть». Ну а погонщики, не ведая ни санскрита, ни пали, на своем языке просто называют его Бандар, чему он, Готам Крсна, даже рад. Может, и ему предстоит стать героем какого-нибудь сказания. Ведь неспроста махараджа именно его назначил вождем этого великого каравана.
Караван, конечно, был вовсе не велик…
Монаху на своем пути доводилось встречать караваны, подобные дракону Ао Гуану, царю Восточного моря, – среди барханов горбы верблюдов с тюками терялись, как изгибы драконьего тела в волнах, скрываясь за горизонтом. «О нет, нет, не спорьте шриман Бхикшу Трипитак![47] Караван наш поистине велик», – возражал Готам Крсна.
Монаху не нравилось, когда его называли – шриман, и он просил не делать этого. Но Готам Крсна как будто забывал и снова и снова так обращался к нему. Да и звание это, придуманное им – Монах Трипитаки, – тоже казалось слишком пышным: то есть монах Трех Корзин Учения, всех священных текстов Дхармы.
Монах пытливо взглядывал на этого странного человека и думал, что в нем действительно есть какое-то обезьянье качество. Как будто он все время корчит рожи, машет хвостом, кажет язык с самым серьезным видом. Но Готам Крсна снова возражал, вопрошая, разве монах не раздобыл в своих странствиях всю «Трипитаку» на санскрите? «Нет, далеко не всю», – отвечал монах. «Потому что это и невозможно, – тут же говорил Бандар Крсна. – Для этого вам надобно увезти всю Индию в свою страну Тан». Помолчав, он степенно добавлял: «Я бы мог испросить у своего предка разрешения последовать его примеру, но, боюсь, возникнут трудности с реками: Ганга и Инд утекут сквозь пальцы!»
Насладившись недоумением монаха, он снисходительно объяснял, что когда-то Хануман кинулся в Гималаи на поиски целебной травы для спасения пораженного в сердце брата Рамы и, не сумев сразу сыскать чудодейственную траву на холме Садживи, просто вырвал весь холм и понес над землей, освещенной полной луной, – так что временами заслонял лунный свет влюбленным и стражникам, а также мудрецам и отшельникам, созерцавшим со своих башен и из лесных шалашей льющийся лунный свет среди звезд, а еще и служителям храмов, моливших Чандру[48] о посевах, о помыслах и о времени, ведь Чандра властвует над временем и ведает сомой – питьем, дарующим забвение времени…
Нет, этот Обезьян был сладкоречив!
Махараджа умел привлекать к своему двору талантливых людей и сам не чужд был творческих радений. И он хотел, видимо, чтобы в далекой стране Тан тоже оценили по достоинству дух его царства. Вообще, если бы не энергичные возражения, махараджа снарядил бы целое посольство. Но удалось его убедить, что книги – самые лучшие послы; а большой караван будет идти долго и привлекать много внимания, и это опасно. Махараджа внял этим доводам. Жаль только, что свои творения он так и забыл подарить. Его все время отвлекали неотложные дела управления страной среди враждебных соседей. К сожалению, махараджа в молодости много воевал, не давая никому покоя. Впрочем, и его не оставили бы в покое. Сутки Будды в его царстве были только сутками, не более.
– Что такое Сутки Будды, вы и сами знаете, – говорил Махакайя, оглядывая лица слушателей, сидевших вдоль стен вихары, на которых трепетали фитили в плошках с маслом.
Буран все продолжался, хотя уже и был не столь непроницаемо густ и свиреп. Но ветер с песком и пылью еще свистел вокруг построек монастыря на холме и проникал в вихару, отчего огоньки глиняных плошек, укрепленных на стенах, метались, будто огненные бабочки или глаза испуганных газелей. Монахи спать не хотели. Не так часто сюда заглядывают такие странники, видевшие полмира. А вот накормленные спутники Махакайи задремывали, слушая голос монаха и ничего не понимая, – ну, кроме Хайи, он bhāṣā traiviṣṭapānām[49]. разумел. А Готам Крсна знал пали, он был родом с восточного побережья Магадхи, а там этот высокий язык был в ходу не только между почитателями Будды. Иногда Махакайя переходил на этот язык «Трипитаки». Его тоже знали монахи и этого монастыря. Поэтому Готам Крсна тоже прислушивался, качал головой и временами трогал свой разбитый нос.
Поначалу и Махакайя был слаб, но после чаепития приободрился. Время трапез, как обычно, закончилось в этом монастыре еще в полдень. На иноверцев погонщиков, пришедших с Махакайей, это правило не распространялось. А вот Махакайя и монах Хайя пили только чай. Но каков это был чай! Травы явно собирали на склонах гималайского холма Садживи. Хотя тут и своих холмов и трав хватало. А когда его стал расспрашивать настоятель монастыря и глаза остальных монахов устремились на него с великой живостью, то и вовсе вдохновился на долгие речи. Кроме того, случившееся с ним во дворе монастыря происшествие тоже наполняло его какой-то таинственной силой. Будто солнечный червячок-протуберанец, kṛmika-bhānava[50] проник в его жилы и устремился по синим рекам, воспламеняя кровь. Мгновениями Махакайя останавливался, замирал, с изумлением думая о происшедшем – так внезапно, странно, неловко и в то же время просто, обыденно, – и продолжал насыщать слушателей рисом своих слов.
Он рассказывал, как отправился в этот путь.
Ему приснился сон.
Вот какой.
– Издали я заметил призывный блеск в песках. Приблизившись, увидел, что это какой-то металл, какой-то металлический предмет. Появились люди, привлеченные блеском; они принялись очищать этот предмет, и вскоре из песка показался глаз, появились губы, – это была маска, золотая маска Будды. Но не вся, а только половина. И эти люди переговорили между собой и вдруг решили, что место, где находится другая половина, известно именно мне. Они обступили меня со своими кирками и заступами и, размахивая ими, потребовали открыть то, что мне известно. Я пытался их убедить, что они ошибаются, я ничего не знаю, и тогда они накинулись на меня и стали истязать, вырывать кирками из тела куски мяса, я кричал… И тут появился Татхагата. Все замерли с занесенными окровавленными кирками и забрызганными моей кровью лицами. Татхагата приблизился и помог мне встать. И мы пошли по пескам. Татхагата сказал, что покажет мне, где восходит Тяньлан[51]. «А другую половину маски?» – глупо спросил я, хотя видел перед собой все лицо живого Татхагаты. «И ее ты увидишь, – отвечал он. – Следуй за Небесным Волком». – «Но как? – спросил я. – Идти ли мне ночами?» – «Нет, ответил Татхагата, я научу тебя видеть звезду и днем, и она приведет тебя туда, где много оленей», – так молвил Татхагата. И еще он сказал: «Все дхармы опираются на местопребывание во вместилище». И я слушал. И он добавил, указывая на огонек в небе: «Алая!»
И я проснулся.
Так я понял, что должен выступить в путь – сначала на запад от столицы, а потом на юг, где и восходит Небесный Волк. Идти за «Йогачарабхуми-шастрой».
– Смею ли спросить, почему вы так решили? – подал голос настоятель, средних лет человек с головой, похожей на дыню, и близко посаженными какими-то изумленно пытливыми глазами.
– Алая-виджняна[52] изучается в этой книге, – отвечал Махакайя. – Татхагата сравнил это с самой яркой звездой, Небесным Волком, или в Индии – Охотником на Оленей. Сознание-вместилище должно быть озарено до самых уголков, дабы навсегда исчезло неведение. Как этого достичь? Речи об этом мы вели в монастырях Чжунго, но возникало много недоразумений и споров, потому что «Йогачарабхуми-шастры» целиком нигде ни у кого не было. Я искал ее в отдаленных уголках, исходил родные дороги Чжунго, забирался в леса и ущелья, но находил лишь отрывки и толкования вкривь и вкось… И наконец меня настиг этот сон. Но император отклонил прошение, поданное на высочайшее имя наставником монастыря в Чанъани. Императорская канцелярия ответила так: «Известно, что Чанъань, столица великой империи, устроена в соответствии с гексаграммами “И Цзин” и небесами. На возвышенности равнины Луншоуюань с учетом гексаграммы Цянь[53], с севера на юг разместились дворец, град императора и жилые районы. Дворец императора севернее центральной оси – как Тянь-цзи-син[54] и Бэй-доу[55]. Разные приказы – звезды Пурпурной Малости[56], что южнее Полярной звезды и Северного Ковша. Кварталы и рынки, восточный и западный, – словно сонм других звезд, что кружат вокруг главной звезды – Тянь-цзи-син. И кварталов тринадцать, а это значит: двенадцать месяцев года и один добавочный. И кварталы, что впритык ко дворцу – по четыре с запада и востока, – это осень и весна, зима и лето. И главная улица Чжуцюэдацзе идет прямо с юга на север, длинная и широкая, как Серебряная Река[57]. Какой же светоч надобен еще монахам? Разве император не сияет подобно Тяньлан? А мудрецы чиновники не горят вокруг звездами? Сюда устремляются лучшие умы всей Срединной страны и соседних государств. Варвары получают в награду ханьские[58] фамилии. И варвары почитают императора родителем и называют его Небесным каганом. По пустыне Шамо[59] проложили Дорогу к Небесному кагану. Арабы и персы стремятся в Чанъань. А праздничные шествия у ворот Аньфумень с десятками тысяч зажженных фонарей на Празднике фонарей? Мотыльками к ним слетаются живописцы и поэты, чтобы не сгореть, а дать ярче вспыхнуть своему таланту…»
Монах замолчал смущенно. По знаку наставника ему дали воды. Монах поблагодарил, отхлебнув, и сказал, что ответ канцелярии был немного короче. Просто он пятнадцать лет не видел родную землю, ее города и столицу Чанъань. А ведь ему надо рассказывать о других чужеземных городах и селениях, о землях Индии.
– Но многие из нас жили в Индиях, – мягко возразил наставник Чаматкарана. – И слушать о стране Чжунго для нас отрадно.
И в это время донесся мощный храп. Это храпел кто-то из караванщиков. Вскоре к нему присоединился и другой. Монахи переглядывались, пряча улыбки.
Махакайя взглянул на Чаматкарана и спросил, здесь ли им отведено место для ночлега? Чаматкарана ответил, что нет, надо перейти в другое место, приют для странников. И Готам Крсна разбудил погонщиков:
– Эй вы, невежды и лентяи! Нечего тут дудеть в свои трубы и бить в барабаны брюх. Шриман Бхикшу Трипитак обойдется и без вашей музыки, варвары.
О проекте
О подписке