Читать книгу «Герои. Другая реальность (сборник)» онлайн полностью📖 — Олега Дивова — MyBook.
image
cover

Людям, как я понял, под синебородым неплохо жилось. Не то, чтобы они его любили, но уважали, это точно. Хозяин он был крепкий, с соседями в ладу, своих в обиду не давал. Рука, правда, тяжелая у него, так нашему брату мужику это только на пользу. Я сам ничего плохого про него сказать не могу, – справедливый господин, иной мог бедняжку Салли и порешить сгоряча, за попону шелковую, съеденную, а он просто конфисковал, да к делу приставил, вон, цела-невредима, падалицей лакомится.

Вот только хозяйки, как я понял, у него что-то не задерживались.

Болтаюсь я, значит, во дворе, то соломки свежей постелю, то разровняю, то навоз лошадиный уберу... Вроде как при деле, а сам посматриваю на ворота, вдруг хозяйка выедет? Смотрю, и правда, едет, на кобылке-иноходце, кобылка попоной вышитой крыта, правда, похуже той, что Салли пожевала... Сама госпожа в платье из Парижа, ух, какое платье, с хвостом, блестящее, с цветочками, с кружевами.

Я, значит, подошел, поклонился.

– Не обессудь, госпожа, – говорю, – вот, пришлось свидеться.

Она бровки хмурит.

– Мы разве знакомы? – спрашивает высокомерно.

– Как же, госпожа, – говорю, – встречались, на белой дороге, а потом в лесу на полянке...

– В каком еще лесу? – говорит эдак, чуть визгливо, на повышенных тонах.

– Ну, как проезжали вы в карете, а я с моей Салли... Это ослик мой, Салли, если помните...

Она носик вздернула, кобылка под ней пляшет.

– Что ты, мужлан, бред какой-то несешь? Где и когда я могла тебя встречать? Я маркиза, господин мой и хозяин души во мне не чает, все мои просьбы выполняет, и даже то, о чем я не прошу. Вон, какое платье мне из Парижа привез, гляди, – одной рукой хвост платья подобрала и у меня перед глазами вертит. И на руках меня носит, и лучшие куски мне, и всякие заморские яства – мне, и все ключи у меня, и от кладовых, и от бельевых, и от погребов... вот только этот ключик, – опять нахмурилась немножко, – маленький, беленький.... Отчего он?

– О ключике потом, госпожа, – я придержал ее кобылку за узорный повод, – раз ты надо всем хозяйка, прошу, отпусти нас с Салли, смилуйся! Или позволь мне выкупить ее, я отработаю, вот увидишь! Или...

– Салли твоя кто? Осел? Так Господь ослам трудиться назначил, – говорит она уже сердито, и повод дергает, – она на себя, я на себя, кобылка ее на месте пляшет, – и ты осел, хуже Салли твоей. И чтобы больше на глаза мне не попадался, – говорит, а то велю тебя высечь на конюшне!

Я повод отпустил, она хлыстиком кобылку сердито стукнула и поскакала, только солома из-под копыт. Я гляжу, приоткрыв рот, дурень я дурень, средний брат, не умею я с высокородными, напомнил ей о полянке, а надо было по другому подойти... Как по-другому? Не ведаю.

Побрел я на огород к Салли.

– Эх, – говорю ей, – Салли, ослинька моя, дурак у тебя хозяин, средний брат, одно слово. Впрочем, я теперь тебе и не хозяин! Потерял я отцовское наследство, а с ним и отцовское благословение, вот уж воистину с женщинами хуже, чем с ослицами. И глупые они, и упрямые... Ты-то, говорю, Салли, мое золотко!

Ничего Салли, понятное дело, не отвечает, она же не кот говорящий, только копытцами переступает и мордой мне в руку тычется.

Я ее яблочком угостил и за лопату взялся, потому как дела есть дела, а я кто? – средний брат, помощник огородника на заднем дворе белого замка, где живет маркиз со своей маркизой.

Уже ближе к вечеру, значит, распрямил я спину... Белый замок на фоне синий тучи под закатными лучами то розовый, то золотой, в небе словно гирлянды роз закат развесил, в саду настоящие розы пахнут, сил нет, а еще душистый горошек и матиола, и другие вечерние бледные цветы, которое только-только начали раскрываться, все лепестки в вечерней росе. Аист пролетел, машет тяжелыми крыльями.

Тут Салли моя что-то насторожила ушки, мордочку подняла. И я слышу, бежит кто-то, ломится через кусты.

Вот так диво, бежит ко мне госпожа маркиза. Платье нарядное кустами изодрано, она его руками исцарапанными придерживает, волосы растрепаны, лицо в слезах, нос распух, глаза вытаращены.

– Там, – кричит, – там!!!!

Бросается мне на грудь, и в слезы. Аж трясется вся.

– Успокойся, госпожа, – говорю я, похлопывая ее по спинке, – ты успокойся и все как есть мне расскажи.

Она нос утерла, всхлипнула.

– Ах, Жан, – говорит.

– Рене, сударыня.

– Ну, Рене, какая разница! – и тут опять как всхлипнет, как затрясется! – какой ужас, Рене, какой ужас!

А вокруг тихо, цветы благоухают, небо темнеет, красные полосы в нем гаснут, яблони стоят темные, как вырезанные...

– Кто вас обидел, госпожа маркиза?

– Ключик, – рыдает она, – ключик!

И тычет мне в лицо зажатый кулачок.

– Разожмите ручку, – говорю.

На ладошке у нее ключик лежит, маленький. Только он уже не белый, а вроде как в бурых пятнах, в сумерках и не разглядеть.

– Ничего, – говорю, – что ж вы так убиваетесь? Сейчас песочком ототрем, и все будет в порядке.

Она головой растрепанной кивает.

– Да, да, ототри, будь любезен, Жан,

– Рене, сударыня.

– Да, Рене. Ототри, а то, он убьет меня, – рыдает, – он меня тоже убьет и на крюк повесит, ах!

– Что ж вы такое говорите, сударыня! Кто ж на вас, на маркизу осмелится руку поднять? Супруг ваш, маркиз, никому вас и пальцем тронуть не даст. Он господин строгий, но справедливый.

Говорю, а сам тру этот ключик. И вот в чем притча-то, не оттираются пятна! Как ни тру, они словно бы все ярче проступают...

– Не получается, сударыня, – говорю.

Она аж взвизгнула, бедняга.

– Он, строгий, но справедливый, и повесит. Ах, беда, беда! Я так и знала! – плачет, – я уж и сама терла-терла, и служанка терла-терла, и платочком шелковым, и уксусом винным, и уксусом яблочным, и...

– Полегче, – говорю. – Я средний брат, соображаю туго, вы уж простите, сударыня.

Она всхлипнула и вытерла нос ладонью.

– Я все думала, что там в этой кладовке, которую открывать нельзя, – говорит она жалобно, – ведь как же это так; все можно, а это нельзя? Что там такое замечательное?

– Не велено, значит, не велено, – говорю, – чего ж тут думать?

– Да-а, – она утирает нос уже рукавом, – тебе легко говорить. Ты мужлан, тебе что скажут, то ты и делаешь. А я у папы не так воспитывалась, я ни в чем отказу не знала. Значит, раз господин и хозяин мне не доверяет, он меня не лю-юююбит!

И опять в рев.

– Так ведь доверял же он тебе все ключи! Яствами заморскими кормил. Платья из Парижа возил. Попону вот привез, ну, ее, правда, Салли сжевала. От супруги что требуется? Слушаться. Мужчина, – говорю, – он что ветер, а женщина – скала на его пути.

Красиво сказано было, я и запомнил, только ввернул, похоже, все-таки не совсем к месту.

– Да, – плачет, – а клюю-ючик! Я ночами не спала, все думала, пойду, проверю, что там! Вот он в Париже был, я терпела, с маврами бился, я терпела, а как уехал на охоту, я и не вытерпела. Открыла кладовку, а та-ааам!!!!

И опять в рев.

– Да что там такое в кладовке той, сударыня?

А у самого аж в животе холодеет. Потому что понимаю, ничего хорошего в той кладовке быть не может. У нас видите ли, что ни маркиз, то чернокнижник, что ни владетель, то людоед, места неспокойные, времена тяжелые... Этот, синебородый, еще не из худших, уверяю вас, судари мои.

– Кровии-ищи на полу... И крюки на стенах. А на крюках...

Она меня за шею руками обхватила, трепещет, как птичка.

– Там мертвые женщины на крюках! Семь или восемь! Платья белые, висят, качаются. Глаза пустые. Семь или восемь. Не знаю, у меня в глазах потемнело, ноги подкосились, я ключик в лужу крови уронила и он теперь краа-асный.

– От такого, – говорю, – у кого хочешь в глазах потемнеет. А ключик, он не иначе, как зачарованный.

Вот куда, думаю, прежние хозяйки-то подевались.

– Что делать, Жан, – плачет, трясется, – что делать?

– Повиниться. В ноги кинуться, может, простит. Он же любит вас, вон, платье из Парижа привез!

– Нет-нет, – головой мотает, аж волосы ее мне по щекам хлещут, – Это он нарочно... это испытание такое... они тоже, Жан, тоже эту кладовку открывали. За то и повешены. Семь или восе-ееемь! И один крюк пустооой!

– Бежать надо, госпожа моя, – говорю, – может, и не найдет, не догонит.

Уж и не стал ей говорить, что я не Жан, а Рене, все равно не запомнит, бедняга.

– Вы на свою кобылку, я на своего ослика... довезу вас до дома батюшки вашего, он вас спрячет, не выдаст!

Она вроде как немножко успокоилась, и говорит:

– Ах, как ты прав, Жан! Именно к батюшке! Сейчас только платья свои парижские соберу, и поедем!

И, подбирая юбки, бежит через кусты обратно к замку.

– Стой, сударыня! – кричу, – ну зачем тебе эти платья? Тут жизнь свою драгоценную спасать надо, знаю я этих маркизов-чернокнижников! А платья батюшка твой тебе другие купит.

– Ты ничего не понимаешь, дурень, – кричит она на бегу, не оборачиваясь, – они же парижские! И колье, колье, которое маркиз мой супруг, чтоб ему пусто было, на свадьбу подарил, оно бриллиантовое, с рубинчиком.

Чего с бабы возьмешь, хоть она маркиза, хоть кто. Я бегу за ней, чтобы, значит, уговорить ее сесть на лошадку, да и скакать отсюда, и тут слышу, рога трубят, серебряные трубы поют. Маркиз в замок возвращается.

Маркиза бедная моя совсем побледнела, руки с растопыренными пальчиками к щекам прижала, а пальчики у нее розовые, что виноградинки. Впрочем, это я уже говорил, кажется.

– Что же делать, Жан, – говорит, – что же делать?

– Пожалуй, сударыня, говорю ей, – мне пора вернуться к своим обязанностям. Мне еще две яблони полить, и дрова натаскать, и золу рассыпать... Чеснок, опять же, зелень... Раз супруг ваш с охоты, значит, дичь надо шпиговать, все такое, уж извините.

Она мне в руку вцепилась.

– Нет-нет, не оставляй меня, Жан, умоляю!

– Какой я тебе Жан, – говорю, – пусти, дура!

– Ох, Рене! – плачет (вспомнила!) – я ж с тобой! Мы ж с тобой! Мы ж не чужие... Полянку ту помнишь? Там еще источник волшебный?

– Обыкновенный был источник. И полянку я почти не помню, – отвечаю холодно, – подзабыл что-то...

А она все плачет, мне за руки цепляется, на шее виснет.

– На кого мне тут положиться, – спрашивает, – все кругом чужие люди! Все его вассалы. Ты ему клятвы не давал ведь, так, Рене? Ты ж сам по себе?

– Что с того, сударыня, – говорю, – я сам по себе, вы сама по себе. Ладно, говорю, не оставлю вас. Только вот – куда нам деваться? Ведь не выберешься уже, вон они в ворота въезжают – трубы трубят, псы лают.

– Ах! – стонет она, хватает меня за руку и куда-то тащит, – в башню надо. Вот туда, наверх, по винтовой лестнице!

– Ну и что, госпожа моя? Заберемся мы в башню... Он же нас оттуда выкурит по всем правилам фортификационной науки.

– Ничего ты не понимаешь в фортификации, дурень! Я заберусь на самый верх, буду платочком махать, будет рыцарь проезжать полем, белой дорогой, увидит, приедет, сразится с маркизом, спасет!

– А я тут причем?

– А ты будешь лестницу от маркиза оборонять, – она уже пришла в себя, охорашивается и платье разглаживает, – видимо представляет, как будет шевалье ее спасать, – по всем правилам фортификации. Лестница узкая, винтовая. Там в одиночку целому отряду противостоять можно. У того, кто сверху, явное преимущество при обороне.

– Эх, сударыня, – говорю, – во что ты меня втравила!

Снял со стены алебарду и побежал с ней наверх. Пока бежал, аж упрел весь.

Внизу слышу топот, хлопанье дверей, грохот... И такой, полный ярости и боли вопль. Нашел-таки маркиз открытую каморку.

Госпожа на балкончик вспрыгнула, платочком машет.

Вот ведь беда какая, вы понимаете, маркиза эта на самом деле хуже травы-белены. Дурная баба, так и норовит с кем попало на лужайке поваляться, в голове только платья да украшения, да еще мужчины. А маркиз этот синебородый на все глаза закрывал, и наряды ей парижские дарил, и что там еще, и попонку на лошадку, ладно, бог с ней, с попонкой, но ведь и колье с рубинчиком, и ключи, и всему она полная хозяйка была, и вообще неплохой маркиз, ежели честно, строгий, но справедливый. Одно только от дуры-бабы требовалось – каморку не открывать. Не открыла, так бы и прожили всю жизнь в мире и согласии, вот ведь какая петрушка получается.

Слышу, по винтовой лестнице топот и лязг. Идет грозный синебородый господин вешать свою госпожу на крюк в кладовку, где уже семь таких висит. Или восемь.

Госпожа на каменном парапете так и скачет, платочком размахивает.

– Едет рыцарь?

– Нет. Никак не едет.

– Тогда, – говорю, – что ж.

И встал поперек лестницы, алебарду наизготовку.

Грозный маркиз бежит, пыхтит.

Увидел меня.

– А это кто еще такой? – спрашивает.

– Я это, ваша милость, – отвечаю, – моя Салли еще попону вашу съела, помните?

– Что за болезненный бред, – говорит, – я тебе что, лошадь, чтобы в попонах ходить?

– Вы-то не лошадь, – говорю, – да вот Салли ослик.

– Пшел вон, дурак!

– Не выйдет, – отвечаю, – госпожа ваша дура-дурой, но вы бы ее оставили в покое, господин хороший! Отпустили к папе-виноделу.

– Не выйдет, – говорит он в свой черед, – висеть ей на крюке, потому как нарушила она единственный запрет, который я на нее наложил. А коль скоро она этот единственный нарушила, значит и остальные перед Богом не соблюдет.

– Господь с вами, добрый господин, она этот ваш запрет дольше остальных соблюла.

– Не смей так говорить про маркизу, мужлан, – ревет он, – это тебе не шлюха какая-нибудь.

– Никуда эта госпожа не годится, – пробую я его уговорить, – вытолкали бы ее взашей, отпустили бы ее обратно к папе. А себе бы нашли другую, хорошую...

– Со временем найду, – говорит мрачно, – не эта, так другая.

– Да вы же скольких эдак перевешаете!

– Я хозяин, – ревет, – моя жена, что хочу, то и делаю.

Понял я, что дело плохо. Он из нежных, из мечтателей, все идеальную любовь ищет. Пока искать будет, у него там в кладовке черт знает сколько баб скопится, крюков не хватит...

– Ну, так извини, – говорю, – эту дуру и мне не жалко, потому как дура сущеглупая, но сколько ж их еще будет, дур-то! Еще в Священном Писании сказано – баба она запретов не терпит, ежели что бабе запрети, то она первым делом и сотворит, назло всему миру. Эдак вы всех дочерей Евы в округе изведете.

И шарах его алебардой.

Он с лестницы-то и покатился.

– Едет кто? – кричу наверх.

– Ах, нет, – отвечает, – нет никого.

– Да и ладно, – говорю, – пришиб я твоего господина, уж не взыщи.

Она с парапета спрыгнула, глянула вниз, а там уже люди у подножия лестницы толпятся, и все в растерянности.

– Лучше бы рыцарь его в честном бою победил, – говорит она, – как-то тактичней было бы. Да ладно, и так сойдет. Ты, – говорит, – следом за мной ступай.

Спускается, величаво так, голову держит, и провозглашает громко.

– Господин ваш и хозяин был чернокнижник и злодей. Если кто хочет в этом убедиться, пускай заглянет в его кладовку, ту, что я отперла вот этим ключиком... Но я разоблачила его, и вызвала моего брата, чтобы он сразился с убийцей женщин. И брат мой храбро сражался, и злодея одолел в честной схватке.

И мне наверх, нежно:

– Рене, где же ты, братец? Иди сюда!

Люди с ноги на ногу переминаются, жмутся – похоже, кое-кто уже успел в кладовку заглянуть.

– Я господину вашему супруга и наследница, – и она остальные ключи отвязывает от пояса и значительно ими звенит. – А потому велю я тело убрать, кровь затереть, супруга моего преступного похоронить с почестями, несчастных этих, им убиенных тоже, а вас призываю в свидетели, что бой был честный, а вам я есть законная госпожа!

Я свирепое лицо сделал и пару раз алебардой взмахнул. На всякий случай.

Они кивают, на меня косятся с опаской и приступают к делам... Госпожа смотрит на меня.

– Ох, – говорит, – натерпелась же я страху.

– Ладно, – отвечаю, – чего уж там.

– Награжу тебя по-царски, – говорит она, – сейчас велю, чтобы тебе пять золотых отсыпали... нет, все-таки два. Два золотых, целое состояние.

– Два золотых мне не помешают, а главное, – говорю, – Салли мою отпустите, ее ваш господин ныне покойный в уплату ущерба забрал.

– Какого ущерба? – она прищурилась.

– Попону она сжевала, шелковую...

– Вот оно что... ну, так золотой я с тебя за попону удерживаю, – говорит она, – а попона была вышитая? Из Парижа?

– Вышитая. Из Парижа.

– Два золотых удерживаю, – она говорит, – забирай свою Салли и проваливай.

Задумалась.

– А то, – говорит тихонько, – оставайся. Я скажу, что ты мне брат не родной, а двоюродный, и священник, как отпоет несчастных этих, в положенный срок нас обвенчает. Хочешь маркизом стать?

– Нет, сударыня, – говорю, – уж не взыщите. Ну какой из меня маркиз?

А сам думаю, этой дай войти в силу, она еще похлеще своего господина дела тут закрутит.

– Тогда, убирайся, – взвизгнула она, – бери свою ослиху и убирайся!

Я не стал дожидаться, пока она передумает. Побежал к Салли.

– Салли, – говорю ей, целуя ее в мордочку, – вот ты опять со мной, а я с тобой. Доедай свое яблоко, Салли, не скоро ты другое такое найдешь! Потому как пора нам в путь. Так что прощай, добрый человек – это я огороднику.

Тот даже расстроился.

– Я к тебе уже привык, – говорит, – и к Салли твоей.

Подумал.

– И все-таки, – говорит, – для ослика Жевеньева больше подходит.

* * *

– Салли, Салли, – пел я во все горло, пока мы с Салли топали по белой дороге, – опять мы вместе! Вот какой прекрасный Божий мир вокруг, синий и зеленый, золотой и белый, а мы с тобой в самом его сердце, точно в драгоценном сосуде.

Ветки деревьев, что росли у обочины, стали гуще, и вот они уже смыкаются над моей головой, как зеленый шатер, и вокруг такой зеленоватый свет, точно мы с Салли идем по дну озера.

Кругом ни души, птички поют... И тут кто-то как спрыгнет с дерева!

Я поначалу испугался, а потом смотрю, старый знакомец: господин вольный, из трактира «Кот в сапогах», и его дружки тут как тут, выходят из-за кустов. У всех морды повязаны черными платками, но я их все равно узнал.

– Кошелек или жизнь! – говорит вольный господин.

– Бог в помощь, – отвечаю я, – и всей твоей честной братии. Нет у меня кошелька, только жизнь. Но зачем она тебе, добрый господин? Жизнь это такая штука – она может принадлежать только тому, кто ею владеет, и ни отдать ее, ни поменять не представляется никакой возможности. Так, во всяком случае, философы говорят.

– А! – говорит он и стаскивает с морды платок. – Это ты, средний брат! Прости уж, не признал тебя.

– Меня признать непросто, – соглашаюсь я, – потому что я во всем средний. Я как все. А вот Салли мою по шляпке можно признать.

– Я на осликов, – говорит вольный господин, – редко обращаю внимание. Все больше на жеребцов в богатой сбруе.

– Ну, – говорю, – у каждого свои слабости.