Другой коллега и одно время приятель Маклакова, М. Л. Мандельштам, вспоминал много лет спустя о его речи, дав заодно и довольно точную характеристику особенностям судебного красноречия Маклакова: «Его речь была чисто юридической, но в том-то и состояла особенность этого ораторского таланта, что он, как никто другой, загорался пафосом права. Психологические переживания, бытовые картины, – все это мало волновало Маклакова, скользило мимо его темперамента, и в подобных делах он едва возвышался над уровнем хорошего оратора. Но стоило только какому-нибудь нарушению права „до слуха чуткого коснуться“, как Маклаков преображался. Его речь достигала редкой силы подъема, он захватывал и подчинял себе слушателя. Мне приходилось защищать с лучшими ораторами России, но, если бы меня спросили, какая речь произвела на меня самое сильное впечатление, я бы не колеблясь ответил: речь Маклакова по выборгскому процессу. Когда он кончил говорить, весь зал как бы замер, чтобы через минуту разразиться громом аплодисментов»30. Особую ценность свидетельству Мандельштама придает то, что его мемуары были опубликованы в СССР в начале 1930-х годов, когда писать столь восторженные слова о борце за право «белоэмигранте» Маклакове было по меньшей мере не ко времени.
Однако републикация этой знаменитой речи в юбилейном сборнике Маклакова вызвала довольно сдержанные отклики читателей. Даже Алданов, как бы извиняясь, предположил, что эту речь надо было именно слышать, так как в чтении она так сильно не действует. «Возможно также, – писал Алданов, – что оценить ее по достоинству может только юрист»31. Однако и юрист А. А. Гольденвейзер, откликнувшийся на сборник речей Маклакова в печати, заметил, что при перечитывании его речь на Выборгском процессе вызывает «чувство некоторой неудовлетворенности» и что теперь едва ли может «тронуть патетический вопрос», которым Маклаков закончил свою речь: «Есть ли у нашего закона защитники?»32
Маклаков отозвался на рецензию Гольденвейзера письмом, в котором, похоже, сформулировал свое профессиональное исповедание веры. Он, по-видимому, правильно подметил, чем его речь не удовлетворила и Гольденвейзера, и Алданова – она показалась им «ниже предмета». Выборгский процесс воспринимался ими, как и многими современниками, как процесс короны, власти против народных представителей. Поэтому и сами подсудимые, и остальные адвокаты говорили все больше «для истории». А Маклаков говорил для суда. «Мне не свойственно говорить только для публики и для потомства, минуя тех, к которым я обращаюсь, и потому от „исторической“ речи на суде я сознательно и убежденно уклонился»33.
Конечно, у каждого времени – свой стиль; но даже с поправкой на эпоху попробуйте сейчас без иронии воспринять слова одного из адвокатов на Выборгском процессе, О. Я. Пергамента, о своих подзащитных: «Венок их славы так пышен, что даже незаслуженное страдание не вплетет в него лишнего листа». Иное дело – внешне безыскусная речь Маклакова. На мой взгляд, совершенно прав был Г. В. Адамович, который счел несколько прохладное отношение к «выборгской» речи Маклакова таких тонких ценителей слова, как Алданов и Гольденвейзер, недоразумением. Едва ли не самый авторитетный литературный критик эмиграции писал:
Если в речь Маклакова внимательно вчитаться, ошеломляющее ее действие становится полностью понятно. Больше того: ее содержание, простое, как дважды два четыре, и сейчас, полвека спустя, вырастает, расширяется до размеров убедительнейшей и красноречивейшей апологии организованного общества, государственной благопристойности, государственной совестливости…34
Надо ли говорить, что проблема «государственной совестливости» все еще остается вполне свежей для России?
Думаю, что Мандельштам правильно подметил сильнейшую сторону ораторского таланта Маклакова-юриста; однако, по-видимому, он несколько недооценил его умение понять и использовать также и психологические переживания – и своих подзащитных, и присяжных заседателей или судей. Не случайно А. Ф. Кони уже в самом начале адвокатской карьеры Маклакова охарактеризовал его как «серьезного и сердечного» защитника и даже счел, что по одному «хлыстовскому» делу он был бы «уместнее» Плевако35.
Сочетание точных юридических аргументов с умелым психологическим воздействием на присяжных с блеском проявилось в речи Маклакова на еще одном «историческом» процессе, в котором ему пришлось участвовать, – я имею в виду дело Бейлиса. Дело было с юридической точки зрения в общем-то несложное. Обвинение приказчика кирпичного завода Зайцева в Киеве Менделя Бейлиса в убийстве христианского мальчика с ритуальной целью не только дурно пахло, но и было довольно слабо подготовлено обвинением. Однако нагнетание страстей вокруг процесса, откровенное давление Министерства юстиции на участников суда, тенденциозный подбор присяжных, антисемитская вакханалия в правой печати делали задачу адвокатов непростой.
Вместе с Маклаковым защищали такие звезды русской адвокатуры, как Н. П. Карабчевский и О. О. Грузенберг. Грузенберг произнес блестящую речь в защиту еврейства, которое, по существу, являлось обвиняемым на этом процессе. Однако, по общему мнению, решающую роль в оправдании Бейлиса сыграла речь Маклакова; она была построена, как всегда, логично и очень просто, рассчитана именно на данный, «темный» состав присяжных и преследовала конкретную цель – доказательство невиновности именно этого человека, Менделя Бейлиса.
Маклаков показал себя в этой речи, по мнению одного из присутствовавших в зале суда юристов, «достойным учеником Плевако». Центральным моментом речи стала сцена, очевидно, причастной к убийству главы воровской шайки Веры Чеберяк с ее умирающим сыном, которая, по словам очевидца, «должна была потрясти слушателей». Недаром в стенограмме процесса в этом месте несколько раз отмечено «движение» в зале36. Маклаков нашел ясные и понятные присяжным слова: «Здесь присяга – не осудить виновного, здесь крест Спасителя, здесь портрет Государя Императора. В этом деле все сводится к одному: сумейте быть справедливыми, забудьте все остальное»37.
Бейлис, как известно, был оправдан, а свое мнение о процессе и роли в нем Министерства юстиции Маклаков выразил в статьях, опубликованных в «Русских ведомостях» и «Русской мысли»38. Характерно название статьи в «Русской мысли» – «Спасительное предостережение: Смысл дела Бейлиса». Редактор «Русской мысли» П. Б. Струве, по воспоминаниям Маклакова, прочтя его статью, обнял его и поцеловал. В статье говорилось, что приговор присяжных спас доброе имя суда, едва не опороченного действиями высших судебных властей. Однако эти статьи не были оставлены без внимания Министерством юстиции, и Маклаков, так же как редакторы «Русских ведомостей» и «Русской мысли», был предан суду «за распространение в печати заведомо ложных и позорящих сведений о действиях правительственных лиц».
Уже во время Первой мировой войны Маклаков, так же как и редакторы «Русских ведомостей» и «Русской мысли», был приговорен к трем месяцам тюремного заключения. Избавила их от «отсидки» Февральская революция. По тем же мотивам был осужден еще раньше Маклакова В. В. Шульгин, идейный антисемит, тем не менее выступивший на страницах своей газеты «Киевлянин» против судебных властей, явно стремившихся добиться осуждения Бейлиса по сфабрикованным уликам. Шульгин тоже избежал тюрьмы, но по другой причине – отправившись добровольцем на фронт, он был ранен и после этого сажать его было как-то неудобно39.
Маклаков выступал по большей части в процессах по уголовным и политическим делам; гражданские споры, составлявшие, как правило, основную часть адвокатской практики, не были его коньком. Маклаков никогда не был юрисконсультом и никогда не имел постоянных клиентов; не любил он и кропотливой подготовительной работы, в особенности свойственной гражданским делам. Он был «одиночкой», хотя и входил в различные адвокатские общества, как, например, в кружок, получивший шутливое название «Бродячего клуба»; члены кружка видели назначение адвокатуры не только в содействии конкретному клиенту, но в служении идеалам права.
Маклаков сам назвал себя как-то «гастролером» в гражданских делах. Собственно, «гастролером» он стал и в большинстве остальных, после того как главным делом его жизни стала политика, думская работа. Вацлав Ледницкий, сын первого «патрона» Маклакова в адвокатуре, А. Р. Ледницкого, хорошо знавший знаменитого ученика и друга своего отца, писал о Василии Алексеевиче: «Он был своего рода гастролером в громких уголовных и политических процессах, и люди ходили его слушать, как ходили слушать Шаляпина или Собинова; слушать замечательного оратора и очень умного, культурного образованного человека, который пленял их, однако, не только блеском слова и своей всесторонней эрудицией, но и особым национальным шармом, своей кровной русскостью»40.
Блестящий судебный оратор совсем не обязательно будет столь же хорош на парламентской трибуне; наиболее яркий пример – Ф. Н. Плевако, который, будучи депутатом Думы, ничем себя в ней не проявил. Думские выступления Маклакова позволили ему претендовать на неофициальный титул лучшего оратора России. Алданов, специально ходивший слушать думских златоустов, выделял троих – Ф. И. Родичева, П. А. Столыпина (правда, о Столыпине, по его собственному признанию, Алданов судил с чужих слов) и Маклакова. Последнему он все же отдавал предпочтение. Разумеется, надо делать скидку на «слабость» романиста по отношению к своему другу. Но подобных свидетельств можно привести десятки.
Алданов, уведомляя Маклакова, что не сможет выступить на вечере в Париже в честь 150-летия со дня рождения А. С. Пушкина, писал: «Конечно, главную речь должны сказать Вы, и никто лучше Вас этого не сделает. Вот теперь я в „Возрождении“ прочел статью Струве41. Он пишет, что в России было в 20-м веке три больших оратора: Вы, Родичев и Столыпин. Столыпина я никогда не слыхал (только видел его), но Родичева слышал не раз, и по-моему его и сравнивать с Вами невозможно. По содержанию его речи были просто неинтересны и состояли из общих мест. А на одном темпераменте выезжать нельзя. Конечно, Вы – лучший русский оратор из всех, кого я слышал. С Вами и вообще на одном вечере выступать никому не выгодно»42.
В ответном письме Маклаков вступился за своего товарища по партии, а заодно высказался о своем понимании смысла ораторского мастерства: «Вы не в первый раз меня хвалите, как оратора, но я вам скажу совершенно искренно: моя репутация очень преувеличена. А Вы, по-моему, недооцениваете Родичева. Он мог быть и бывал очень слаб. Но зато мог подыматься на такую высоту, которой редко кто достигал. Самые мои сильные впечатления из-за слов бывали от него. Обращение к полякам на первом адвокатском съезде в Петербурге я не забуду. Ничего подобного я бы сделать не мог. И кроме того, я не люблю выступать для публики. И на суде и в Думе мы говорим для определенных людей, которых стараемся склонить к определенному решению. В этом смысл речи. Публика в этих случаях только мешает, и потому я любил „закрытые двери“, как это ни странно»43.
Первая же значительная речь Маклакова во 2-й Думе – о военно-полевых судах – произвела сильное впечатление на людей разных политических лагерей и разных убеждений. По словам Г. В. Адамовича, П. Н. Милюков назвал ее «образцовой»: «Комплимент как будто бы сдержанный, но при его отталкивании от всякой фразеологии многозначительный». Столыпин признался с думской трибуны, что ему трудно возражать Маклакову. Тот же Адамович писал, что Маклаков после этой речи «как Байрон после появления первой песни „Чайльд-Гарольда“, на следующее утро проснулся знаменитостью»44.
Британский историк Бернард Пэрс, неоднократно бывавший в России, а в 1914–1917 годах прикомандированный сначала к русской армии, а затем к британскому посольству, считал, что природный ораторский дар Маклакова, благодаря, разумеется, постоянной работе над ним его обладателя, «превратился в серьезную политическую силу». Пэрс писал, что Маклаков был самым блестящим из думских ораторов45. «Златоустом считался не только нашей фракцией, но и всей Думой, московский адвокат В. А. Маклаков, – вспоминал известный ученый-биолог кадет М. М. Новиков, – На его речи загонять слушателей не требовалось. Фракция часто поручала ему ответственные выступления по общеполитическим вопросам, которые обходились без всяких эксцессов и ораторских подчеркиваний, но были неизменно горячи по темпераменту, глубоки по содержанию и элегантны по форме»46.
В чем заключался секрет ораторского мастерства и даже обаяния Маклакова? Как ему удавалось достигать столь поразительного воздействия на слушателей, принадлежащих к разным слоям общества, разным по уровню культуры и образования? Успех ему сопутствовал не только в зале суда и в Думе, но также на многочисленных предвыборных собраниях, митингах; его слушали и поддавались его аргументам и «серые» присяжные, и люди, принадлежавшие к интеллектуальной элите России. В период выборов в 1-ю Думу Маклаков, уже признанный мастер устного слова, был поставлен Московским комитетом партии кадетов во главе специальной «школы» для подготовки ораторов. «„Ораторству“, – вспоминал полвека спустя Маклаков, – конечно, я никого не учил; старание быть „красноречивым“ я всегда считал большим недостатком. Я моим ученикам внушал, что красноречие главный враг для оратора. Этому я научился в той жизненной школе, которую сам проходил, как уголовный защитник в уездах перед серым составом присяжных. С моими учениками мы только совместно обсуждали вопросы, которые нам задавались на митингах, и обдумывали, как лучше на них отвечать»47.
Участник избирательной кампании в 1-ю Думу, прекрасный оратор и соавтор Маклакова по специальной брошюре – руководству для кадетских ораторов – А. А. Кизеветтер писал, что речи Маклакова отличались «обаятельной логической ясностью». «Особенностью его ораторского дарования является необыкновенная простота интонаций и манеры речи. Перед тысячной аудиторией он говорит совершенно так, как будто он говорит перед пятью-шестью приятелями в небольшом кабинете. Ни малейшего налета аффектации. Он особенно силен в освещении органической связи юридической стороны освещаемого вопроса с его бытовой жизненной стороной. А как полемист он более всего берет тем, что всегда с благородной предупредительностью отдает должное всем выгодным сторонам в положении своего противника, не умаляя, а великодушно подчеркивая их. Разумеется, это затем только усиливает значение его дальнейших метких нападок на слабые стороны противника»48.
О том же, только «с другого конца», свидетельствовал Алданов. «Думаю, – писал он, – что В. А. Маклаков никогда о жесте и интонации особенно не заботился или во всяком случае их не изучал». В течение многих лет в Париже, уже в годы эмиграции, Алданов каждый четверг завтракал в обществе Маклакова, А. Ф. Керенского, А. И. Гучкова, М. В. Бернацкого, И. П. Демидова, И. И. Фондаминского, В. М. Зензинова и, при их „наездах“ в Париж, И. А. Бунина, П. Б. Струве, В. В. Набокова-Сирина.
И в столовой, и в гостиной Василий Алексеевич говорил много, чрезвычайно интересно, всегда с большим оживлением. При этом „жесты“ и „интонации“ у него бывали совершенно такие же, как на трибуне Государственной Думы или в петербургском, в московском суде: все было совершенно естественно. Разумеется, в огромном зале Таврического дворца он говорил громче, но он и там никогда не кричал – великая ему за это благодарность. Темперамент и крик – совершенно разные вещи… И еще спасибо Василию Алексеевичу: в его речах почти нет „образов“… Римляне находили, что о малых вещах надо говорить просто и интересно, а о великих просто и благородно. Именно так говорит В. А. Маклаков… Так он и пишет. Жаль, что писал мало»49
О проекте
О подписке