Набережная, словно чаша под фонтанчиком для питья, все наполнялась и наполнялась людьми. Было тесно, и курортники, скучившись, то и дело задевали друг друга локтями. Но никто это небольшое пространство не покидал.
Возле берега, одетого в камень, особенно там, где с двух сторон в набережную вонзались серые угрюмые волнорезы с влажными, скользкими боками, беспорядочно покачивалась серо-желтая пена. В иных местах она была густой и почти недвижимой, а где-то ее продолжало нести к берегу длинными, рваными полосами.
Разыскивая девушку, Виктор ступал по небольшим плитам, которыми была выложена набережная, и тогда ему казалось, что идет он по маленьким надгробиям, скрывающим урны с пеплом неизвестных ему солдат.
«Мертвым легче, – подумал внезапно Егоров. – Им, по большому счету, уже ничего не надо, и никакие проблемы их не волнуют. Зато множество сложностей возникает у тех, кого мертвые, уходя, оставляют».
Месиво тел, монотонно шаркающее по плитам, будто исполнявшее какой-то замысловатый ритуальный танец, все больше убеждало Виктора, что его погибшие ребята сейчас для него гораздо ближе и осязаемее, нежели живые, как черви кишащие вокруг.
Он с удивлением посмотрел на початую бутылку пива в руках. Когда и где он ее купил, сколько раз к ней прикладывался – Егоров не помнил. Стекло было влажным, а пиво – теплым и отвратительным на вкус.
Офицер сжал горлышко в кулаке и опустил голову. В детстве, играя в войну с ребятами, они использовали пустые бутылки как гранаты: тяжелые, увесистые из-под шампанского или портвейна – как противотанковые, а пивные или из-под лимонада – для борьбы с пехотой противника.
«Интересно, – на полном серьезе подумал сейчас Виктор, – сколько будет трупаков, если кинуть в это стадо гранату? Но только тяжелую, оборонительную. А допустим, из автомата их закосить? Забраться туда, вон на ту крышу. Да, хорошая точка, отличная – сектор обстрела замечательный. Сначала отсечь их от дорожек и аллеи, а затем погнать к пляжу. И не выпускать до тех пор, пока последний не свалится, корчась от боли».
Ухватившись за такую занятную мысль, Виктор всерьез принялся прикидывать вероятное число убитых. Количество «жмуриков» выходило значительным, и Егоров злобно ухмыльнулся.
«Твари, гнусные скоты, – шептал он. – Что вы знаете о войне? Что? Вы гуляете и совершенно не думаете о погибающих именно сейчас, в эту самую минуту, ребятах. Им плохо, а вы лыбитесь. Почему вы не там? Вам нет до этого дела? Конечно же, нет. А мне есть! Автомат бы, и я посмотрел, как вы катаетесь, визжа, по земле; как бежите прочь, спотыкаясь; как мгновенно исчезает вся ваша напыщенность, и вы превращаетесь в тех, кем являетесь на самом деле: в животных, которые стараются прикрыться другими, желая спасти свои шкуры.
И вы, пижоны, нежно поглаживающие девушек по рукам, тоже будете делать это. Единицы из вас заслонят их от пули. Я уверен, потому что слишком хорошо знаю всю составляющую страха. И сыворотка против него в крови вырабатывается не сразу.
А я бы смог закрыть эту девушку, смог! Я хотел сделать это, но она отказалась. Где справедливость? Где? Почему они уходят к вам, а не к нам? Почему?»
В глубине души Егоров понимал, что он не совсем справедлив к окружающим его людям, что они, по большому счету, ни в чем не виноваты, но справиться с яростью не мог.
Самым большим потрясением для офицера, вернувшегося в Союз, было то, что о войне, с которой он только-только приехал, люди совершенно ничего не знали. Будто это была не их война, а каких-то других людей, граждан какой-то иной страны. Егоров еще очень долго не мог привыкнуть к тому, что окружающие беспечно говорят о чем угодно, только не о войне. А, оказавшись в ресторане, он никак не мог поверить в то, что люди могут так беспечно веселиться в то время, как где-то постоянно погибают их соотечественники. Впрочем, с этим людским равнодушием Егоров не смирился до сих пор.
Виктор лютыми взглядами награждал неспешно проходящих, и те, улавливая непонятную злобу, исходящую не столько от блестящих, лихорадочных глаз, сколько от всей позы этого странного, подобравшегося всем телом человека, невольно прибавляли шаг.
Он закурил, отставил бутылку и с удивлением отметил, что на лавочке сидит один, в то время как на других люди сидели плотно… Погруженный в свои мысли, он не замечал, что многие поначалу торопились присесть по соседству, но, рассмотрев то ли пьяного, то ли помешанного, резко разворачивались и уходили подальше от странного типа, который хрустит пальцами, шевелит губами и время от времени вздрагивает так, словно кто-то невидимый хлещет его раскаленным прутом.
Переполненные соседние лавки вновь вызвали в Егорове ярость: все сторонятся его, все. Но за что? Кому он сделал плохо? Почему рядом никого нет? Он же не прокаженный!
Однако разумом Виктор понимал всю глупость подобных вопросов. Прошедший год многому его научил.
Вернувшись из Афгана, он очень скоро почувствовал, что и в самом деле отличается от окружающих. Чем – объяснить не мог. Но было, видимо, нечто особенное в нем самом или его поведении, что заставляло незнакомых людей, выпивающих рядом, постоянно держаться настороже, то и дело поглядывая в сторону сумрачно молчащего человека.
Соседи или же подчеркнуто не замечали его, стараясь, тем не менее, ничем не задеть, или же начинали подхалимски улыбаться и заискивать. И те и другие вызывали в Викторе ненависть и отвращение.
Впрочем, все они при первой возможности торопились избежать подобного неудобства. Едва освобождались места – они быстренько хватали стаканы, бутылку, закуски и исчезали. Вокруг вновь образовывалось мертвое пространство. С одной стороны, Егорову так было спокойнее. Но обида на всех вокруг, тем не менее, вновь начинала терзать его.
Чем более отдалялся Афган, тем лучше чувствовал себя Виктор только со своими, которых он узнавал сразу и безоговорочно, потому что они были ТАМ…
Увидев, он призывно поднимал руку. Вошедший тут же замечал жест, так же безошибочно определяя в хмуром парне своего, и прямиком устремлялся к столику, где офицер уже наполнял водкой стакан.
Подобные случайные встречи всегда заканчивались отчаянными пьянками. Иногда они прерывались драками с теми, кто косо взглянул в их сторону. Но это случалось не часто, потому что немногие решались снисходительно смотреть на напряженных, сумрачных ребят, тянущих водку почти в полном молчании.
А если и завязывался время от времени разговор, то был он настолько тих и неразборчив, что окружающие, даже при самом большом старании, не смогли бы уловить ни слова.
От этого собутыльники выглядели еще более жутко и казались окружающим носителями какой-то страшной тайны, представителями другого, непонятного, а потому загадочного и закрытого мира.
Такие случайные встречи Виктор не продолжал. К чему? За один вечер он выплескивал все:
– Хреново, брат?
– Хреново!
– И мне хреново.
– Хочешь туда?
– Хочу.
– Вот и я хочу. Наверное, рапорт напишу, чтобы обратно.
– Ты офицер. Тебе можно. А я вот работаю, да и женился. Ребенок скоро будет. Куда тут? Давай за нашу роту связи 66-й отдельной Джелалабадской мотострелковой бригады.
– Давай.
Расставаясь, он брал адрес, обещая при случае прийти в гости, зная, что никогда не зайдет и не позвонит. Ведь главное уже было сказано.
Потом он шагал по ночному городу на вокзал, откуда на любом из проходящих поездов за пару часов добирался из этого областного центра до станции, рядом с которой находилась его часть.
Он ехал и думал, что службы, по большому счету, – никакой, что все эти планы по боевой подготовке – бред. И солдата для войны надо учить совсем не так…
Он представлял понедельник, утренний развод и комбата, который обязательно подчеркнет: «Егоров, ты хоть и орденоносец, но свои чапаевские заходы оставь. Нечего самодеятельность разводить. Чтобы занятия проводились в соответствии с утвержденным планом, тютелька в тютельку. Мало тебе двух выговоров? Или хочешь на мое место? Не получится!»
После чего подполковник пойдет в кабинет пить пиво, а багровый от несправедливости Виктор отправится в роту. Будет курить и думать, что с каждой неделей ему все больше не хочется возвращаться в часть, что он желает только одного: быть со своими, там, где война…
Как-то Егоров встретил даже женщину оттуда. Сначала он не понял, почему она потянула спутника именно в его сторону. Потом, когда, будто невзначай, завязала разговор, догадался: она безошибочно распознала в нем своего.
В Афганистане Егоров чурался женщин-вольнонаемных. Они вызывали в нем или презрение, или жалость.
Женщины там, по его мнению и многих его товарищей, делились на три категории: жен, чекисток и интернационалисток.
Первые всеми силами стремились выскочить замуж.
Вторые беззастенчиво торговали телами. В очередь к ним выстраивались целыми подразделениями.
Интернационалистки – это минимальное количество молоденьких дур, которые рванули в Афган почти так, как раньше добровольцы отправлялись в Испанию. Егорову хотелось просто-напросто отхлестать их ремнем и побыстрее отправить к мамам и папам.
Единственная женщина, с которой Виктор поддерживал хоть какие-то отношения там, была Вера. Медсестра жила с заместителем командира роты Ромкой Храмцовым.
Он часто бывал вместе с замкомроты у Веры. Даже тогда, когда Ромка уходил на операции, его непреодолимо тянуло в эту небольшую комнатку с рукодельными занавесочками на окне, где он хоть на время мог вырваться из беспробудно-холостяцкого существования.
Жилище медсестры представлялось Егорову крохотным островком спокойствия и уюта посреди безграничного океана жестокости, злобы, ненависти, отчаяния и безысходности.
Вера постоянно была занята: шила, вязала, штопала, гладила, готовила. Глядя на нее, лейтенант думал о маме, которая дома тоже не могла усидеть без дела и минуты. Подобное сходство наполняло душу Егорова не просто спокойствием, но даже каким-то умиротворением, если возможно оно на войне без принятия определенной дозы алкоголя или наркотиков.
Их отношения были очень добрыми: Вера рассказывала Виктору о своей жизни… Четыре года назад ее муж погиб в автомобильной катастрофе; девятилетний сын остался с родителями, потому что она уехала сюда, как только представилась такая возможность.
Потом, вроде незаметно, переходила на Храмцова: «Как ты думаешь, Витя, любит он меня? Ведь у него семья, ребенок. Я знаю – плохая я. Плохая! Но ведь я так люблю его! Как ты думаешь? А, Витя?» И Вера начинала плакать.
Лейтенант растерянно курил, сжимаясь, и не знал, что делать. Он всегда терялся при виде женских слез.
Потом Егоров начинал успокаивать медсестру, говоря, что она очень-очень хорошая и в жизни у нее непременно все выйдет замечательно.
Однако Ромку при этом Виктор не упоминал, потому что знал точно: не женится он на Вере. И совсем не потому, что любит жену, а лишь оттого, что больше всего на свете обожает замкомроты старший лейтенант Роман Храмцов армию на войне и себя в такой армии. А о другом он просто и не задумывался: есть баба под боком – хорошо; нет – да и хрен с ней.
Потом, чтобы хоть как-то отвлечь Веру, лейтенант начинал рассказывать, как прошла последняя боевая операция и каким молодцом оказался ее Ромка.
Вера от этого начинала плакать еще сильнее и все спрашивала: «Рома сейчас там, в горах. Там страшно, да? Страшно, Витя?»
Егоров успокаивал, говоря, что не боится лишь дурак. Но таковым Храмцов никогда не был, а поэтому, где он – там удача.
Медсестра постепенно приходила в себя и внезапно говорила: «Не уходи, Витюша, посиди еще. Я сейчас тебя ужином накормлю».
Егоров вяло отнекивался. А Вера, напротив, становилась более настойчивой: «Покормлю, покормлю! Храмцова не будет сегодня, я в центр боевого управления ходила – узнавала, а знаешь, как я люблю, когда мужчина хорошо ест. Прямо любуюсь».
В итоге лейтенант уминал вкусную, совсем по-домашнему приготовленную жареную картошку, удивляясь, как все-таки из одних и тех же продуктов и рыбных консервов выходят совершенно различные кушанья: мерзкие и отвратительные – в их офицерской столовой и объедение – у Веры.
Сейчас, вспомнив об этих тихих, спокойных вечерах у медсестры, Егоров подумал, что был он в те часы очень счастливым человеком.
Виктор резко, совсем по-собачьи, вскинул голову и посмотрел по сторонам: девушки нигде не было. Но он все не уходил, надеясь, что она вот-вот появится на набережной. Как бы он хотел, чтобы эта девушка так заботилась и ждала его, как Храмцова медсестра!
Некоторые злые женские языки в полку поговаривали, что медсестра попеременно спит с обоими. Это были, безусловно, сплетни.
Иногда ночью в видениях к Виктору являлись женщины, которых он знал раньше.
Случалось это внезапно. Ложась в постель и медленно отходя от сутолоки, нервотрепки, суматохи прошедшего дня, лейтенант вдруг начинал думать о девушках, но не вообще, а о тех, с которыми был близок. Он вспоминал запах тела, шелковистые волосы, мягкое дыхание и гладкую кожу.
Виктор постепенно пьянел от подобных видений, и голова у него мягко кружилась. Сладостные картины теснили грудь и напрочь изгоняли сон. Сердце начинало колотиться все быстрее, быстрее…
Егорову чудились нежные теплые руки, их прикосновения к его телу. Тягость и сладость охватывали одновременно, и он начинал осознавать, что наслаждение приносит не только близость с женщиной, но и обыкновенная память об этом.
Лейтенанту вспоминалось, какие на ней тогда были чулки и как она раздевалась, скидывая одежду прямо на ковер. Он вдруг вновь оказывался в небольшой комнате и опять слышал шелестящие деревья за темным распахнутым окном. Потом он подходил к нему и видел, как в доме напротив один за другим гаснут огоньки.
Ту ночь сменяла другая, когда тьма чернильно сгустилась за стеклами и на улице было так холодно, что даже форточку пришлось закрыть.
Он тогда долго ворочался, расправлял простынь, устраивал поудобнее жесткую армейскую подушку, откидывал темно-синее одеяло и тяжело дышал. А потом выскакивал на улицу.
О проекте
О подписке