Читать книгу «Последний поход» онлайн полностью📖 — Олега Блоцкого — MyBook.
cover
 








Егоров понимающе кивнул, вспомнив ночь, когда накануне, впервые, родители купили ему индийские джинсы. Тогда он несколько раз просыпался, ощупывал прочную ткань и с нетерпением поглядывал на все еще темное окно.

Кроссовки «Адидас», старый спортивный костюм да военная форма, вот и все вещи Сереги, которые сопровождающий увез вместе с гробом его родителям в деревню куда-то под Кострому.

В рваные кровавые ошметки разнесло на фугасе командира роты – Валеру. Саперу до замены оставалось чуть больше месяца.

Поначалу в Афгане Виктор очень интересовался саперным делом. Оказавшись на боевых, которые закончились потерями, лейтенант понял, что все смертны и он, Егоров, не исключение. Так пришел страх. Преодолеть его взводный пытался на небольшом полигоне, находившемся за бараками саперной роты.

Если бы начальство застукало Виктора за тем, что он, потный и багровый, разыскивает мины, стоящие на боевом взводе, последствия для его учителя были бы самыми плачевными.

Но – пронесло. За прилежность и старание сапер обещал в подарок добросовестному ученику щенка. В его роте немецкая овчарка раз в год обязательно давала приплод.

– Я выберу самого лучшего. – Подвел итог подпольным вечерним занятиям Валерка.

– Выбери, – взмолился Егоров. – Знаешь, что я в детстве говорил родителям? Хочу щеночка-овчарочку. Да так и не дождался. Где ее держать в малогабаритной служебной квартирке?

– Дождешься. Непременно будет щеночек-овчарочка, – смеялся сапер.

– Вот здорово! – совсем по-детски мечтал лейтенант. – Собаки не то, что люди. Они никогда не бросают… Они – верные.

– Точно, – мрачнел Валерка, и две глубокие морщины вонзались ему в переносицу.

Жена старлея загуляла сразу после его отъезда. Доброхоты-соседи, как водится, немедленно сообщили об этом Валерке.

В отпуске сапер в квартиру не вошел. Поставив чемодан с подарками у двери, он саданул кулаком по звонку и полупьяный отправился к друзьям, а оттуда – в Крым, где за пару недель в ресторанном угаре прокутил все деньги, которые складывались на его сберегательной книжке в Союзе в течение года. Валерка даже трофейные японские часы продал.

У мужиков челюсти отвисли, когда, вернувшись с боевого выхода, они увидели своего ротного, лежащего на кровати с бутылкой пива в руках, хотя до окончания отпуска ему оставалось еще почти две недели…

– Здесь спокойнее, – оправдывался тот после взаимных объятий и продолжительных ударов друг друга по спине, мигая глазами-щелочками. – Что там, в Союзе, делать? Скукотища! Я, вот, водки привез, пивка, сальца и колбаски копченой. Давайте дернем, что ли, ребята?

И они дернули. Да так, что модуль почти целую ночь ходил ходуном, а музыка подняла, наверное, всех духов в ближайшем кишлаке.

Валерка постепенно пьянел, становился мягче, обнимал за плечи взводных и время от времени что-то им говорил. Те отвечали. А потом они все вместе хохотали. И громче всех – Валерка. Но Виктор заметил, что в настороженно-стеклянных глазах сапера застыла печаль и тоска, совсем как у побитой, бездомной собаки.

«Может, Валерка потому и погиб, – думал сейчас Виктор, – что не собирался возвращаться. Ведь как можно видеть человека, который тебя предал?»

Виктор разговаривал с сапером буквально за день до гибели: оба они заступали помощниками дежурных по своим подразделениям и поэтому встретились на общеполковом разводе.

– Что не заходишь? – спросил, улыбаясь, сапер.

– Времени нет, – честно ответил лейтенант. – Совсем замотался. Но обязательно заскочу.

На следующий день Валерку срочно отправили на сопровождение колонны, где он и погиб.

Когда появились щенки, взводные принесли Егорову самого крупного.

– От Валерки, – сказали они и замялись на пороге, не зная, что говорить и делать дальше.

Крохотный пушистый шарик тыкался мордочкой в пол и жалобно попискивал. Ком подкатил к горлу лейтенанта. Он отрицательно покачал головой, понимая, что, скажи хоть слово, и слезы покатятся по щекам. А плакать на войне, даже среди товарищей, нельзя, не принято…

Старшина роты прапорщик Эдик, постоянно матерящий солдат из-за трусов, маек, полотенец и простыней, которые к концу недели почему-то покрывались желтоватыми пятнами, успел-таки вытолкнуть водителя из кабины, но опоздал выпрыгнуть сам. Машина, вращая колесами, полетела в пропасть, где и сгорела, взорвавшись.

Виктор снимал фотографии семьи Эдика со стены и думал о его детях. У лейтенанта были живы родители, и представить, что он потерял кого-нибудь из них, было просто невозможно.

«Некоторые считают, что, взрослея, у них отпадает надобность в родителях, – размышлял тогда Виктор, вглядываясь в такие милые мордашки детей Эдика. – Это совершенно не так. Вырастая, мы сталкиваемся с еще большими неожиданностями и неприятностями, нежели в детстве. И кто нам поможет, хотя бы словом, в такие моменты, как не родители? Кто? Ведь они самые близкие люди на Земле. И, наверное, единственные, кто действительно не желает нам зла».

По вечерам, надежно укрывшись от посторонних глаз в своей тесной комнатушке-каптерке, где Эдик хранил наиболее ценные, на его взгляд, предметы ротного армейского обихода, старшина тщательно выстраивал в ученической тетрадке в клеточку колонки цифр и только ему понятных записей.

В маленьком коллективе, где со временем даже самое тайное становится явным, прознали о «счетоводстве» и вовсю подначивали Эдика за его скупердяйство, особенно во время совместных ужинов…

Эдик хмурился, все так же исправно молотя челюстями, и в дискуссии не вступал. Но однажды, по большой пьянке, его разобрало, и он обиженно закричал:

«Я что – для себя жадный? Я для семьи жадный. Приеду, вот, дочке фортепьяно куплю. А то она у меня в школе музыкальной учится, а дома по фанерке, где я ей черные и белые полосы нарисовал, стучит. Пальцы в кровь. Жена плачет и не хочет никакой музыки, а девочка упрямая и одаренная очень. Учителя говорят, что такие раз в сто лет рождаются. Почему она должна так – пальцы до мяса? Потому, что я прапор несчастный? Нет, в доме моем все для детей будет! Это мы с женой детдомовские, безродные, а у детей наших родители есть. И помирать стану – все им перейдет. Ничего мне не надо. Думаете, я здесь на третий год от хорошей жизни остался? Нет! Я все подсчитал!»

Старшина судорожно рванул сложенную пополам тетрадь из внутреннего кармана расстегнутой куртки. Мужики стыдливо опустили глаза, думая, наверное, что подобной глубинной любви к дому никто из них от вечно недовольного Эдика не ожидал.

Именно в Афгане Егоров все чаще стал вспоминать отчий дом. И когда он внезапно просыпался посреди ночи от резкого толчка страха и потом долго не мог уснуть, лежа с раскрытыми глазами, ему так хотелось, чтобы родители пришли сейчас, присели на край солдатской койки, обняли, приласкали и спросили о жизни.

Тогда лейтенант, едва сдерживая рыдания, ответил бы, что живет он плохо, очень плохо, постепенно превращаясь в другого человека, не такого, каким они его помнят. И что теперь он очень часто поступает совсем не так, как учили они его в детстве.

Потому что последние остатки детства ушли, исчезли, растворились в смолистой афганской ночи, где так громко тарахтят движки электростанций да время от времени раздаются длинные автоматные очереди, уносящие вереницы раскаленных до красноты шмелей в сторону невидимых во тьме гор.

Потом Егоров пытался заснуть. Но на него вновь удушающе накатывал КРИК, от которого он просыпался. Крик был безмолвным, страшным, раздирающим всего Виктора изнутри. Поначалу Крик едва слышался, но с каждой секундой он расширялся, тьма становилась гуще, и лейтенант начинал в ней вращаться.

Крик, безмолвный Крик, разрывал голову. У офицера перехватывало дыхание, он чувствовал, как куда-то проваливается, постоянно вращаясь, а КРИК такой, что он не может его больше выдержать. Егорову становилось больно и страшно. Он уже не в состоянии был контролировать ни себя, ни свои чувства.

Лейтенант открывал глаза. По-прежнему ночь и тьма. Но она какая-то резкая, острая, а не мягкая и обволакивающая, какой была обычно. Сердце Егорова колотилось, потому что он знал: Крик не ушел, он только затаился, он рядом, он даже в нем самом.

Офицер закуривал и жадно хлебал воду из трехлитровой банки, стоящей на фанерке, прилаженной к кондиционеру.

Постепенно руки и ноги расслаблялись. Егоров вновь закрывал глаза. Крик вроде бы ушел. Но лейтенант по-прежнему боится его. Очень боится. Он знает, что тот еще вернется. Непременно вернется. Засыпать было страшно. В итоге Виктор включал свет и садился за стол.

Поначалу слова не складывались в предложения. А затем внезапно письмо родителям выходило очень хорошим: бодрым, заботливым и теплым: «Жив и здоров. Совершенно не болею. Все замечательно. Погода прекрасная. Кормят до отвала. Надоело бездельничать. Только и делаю, что сплю да читаю. Жду отпуска. Очень соскучился. Всех вас сильно люблю. Крепко целую. Да, не забудьте поцеловать за меня и Тома. Кстати, как он там, этот кошара?»

Потом лейтенант курил, пил чай, вскипяченный в трехлитровой банке, вспоминал родителей. Он думал о том, что не всегда был хорошим сыном и часто расстраивал их, совершая множество больших и малых глупостей, что почти во всем был неуступчив, стараясь доказать свою правоту. А потом со временем жизнь подводила его к выводу, что правы все-таки были родители.

Виктор большими глотками пил чай из стакана, и ему становилось стыдно за все те переживания, которые он доставил родным. И уж совсем ему не хотелось представлять, как бы они отреагировали на известие о том, что он сам, добровольно и настойчиво добивался своей отправки в Афганистан. Слава богу, ему удалось это скрыть и представить все дело так, словно его отправило к новому месту службы по плановой замене начальство.

На войне лейтенант очень часто во сне видел дом. А здесь, в мирной жизни, ему снился Афган. И чем дальше он от войны, тем ближе становились люди, которых Виктор навсегда оставил там. Видя их бессчетное количество раз в своих снах и вспоминая днем, Егоров искренне сожалел, что был с кем-то из них порой грубым, а к кому-то иногда относился невнимательно. И острое сожаление о том, что ошибки уже невозможно исправить, наполняло сердце тягучей болью…

Воспоминания порождали неудержимое желание выпить. А сделав это, Виктор ощущал, что его память становится острее, четче и избирательнее. И погибшие начинали приходить к нему один за другим постоянно. С кем-то Егоров разговаривал, на кого-то просто смотрел со стороны, а кто-то, приходя, пристально всматривался в него и… исчезал.

Так было все эти месяцы: день за днем, ночь за ночью. Особенно тяжелыми были предрассветные часы, когда он просыпался от острого удара похмелья.

Лежал в каком-то полузабытьи, не понимая – то ли снится ему все это, то ли это галлюцинации… Знал, что весь этот бурлящий поток лиц, запахов, стрельбы, диалогов, ощущения жуткого удушья и жары, страха, пронизывающего до костей холодного озноба и ярости он сам прервать не в силах… Наверное, до тех пор, пока мозг окончательно не отключится, подобно внезапно перегоревшей от постоянных перепадов напряжения лампочке…

Только тогда наступали короткие часы полного забытья. Лишь в это время можно было не вспоминать. Не вспоминать многое.

Например, что когда-то в Афгане умер от желтухи еще один человек, с которым Егорова роднил их общий город.

Майор приходился лейтенанту земляком, что еще больше сближало разных по возрасту и сроку службы в Афгане людей. В отпуске он навестил родителей Егорова, а потом, надрываясь, тащил через весь Союз огромную посылку с домашними гостинцами…

Майор умер осенним утром, когда ночную стылость начинает пожирать восходящее солнце, а иней на пересохших, пожелтевших и скрученных листьях постепенно обращается в капли, слезами летящими на холодную и звонкую от шага часовых землю.

В то время Виктор тоже валялся в «заразке».

Подчиненные майора привезли огромный арбуз. Егоров увидел ребят возле отделения и сказал, что майор час назад помер и его перенесли в морг.

Парни остолбенели, а затем растерянно опустили темно-зеленый шар на асфальт и помчались к начальнику госпиталя.

Виктору стало жутко, что именно он оказался вестником смерти. Никогда раньше ему не приходилось выступать в подобной роли. Он выкинул сигарету и побрел в палату. Следом шел артиллерист Андрей, крепко прижимая к груди арбуз.

– Выбрось, – сказал Егоров, – или отдай бойцам.

– Отдам, – заверил Андрей. – Конечно, отдам, но только половину.

– Это арбуз майора! – разозлился лейтенант.

– Который мертв, – жестко заметил артиллерист. – Арбуз твой!

Под вечер в морге, где за тяжелой белой дверью лежал навсегда успокоившийся земляк, Виктор купил у молодого, но почти совсем лысого старшины-сверхсрочника спирт. Потом в тиши палаты они разводили его глюкозой из ампул, которые выпросили у дежурной медсестры, и пили…

После каждой стопки артиллерист, едва переведя дыхание, говорил, что нет закуси лучше арбуза.

– Не могу, – сопротивлялся Виктор и отводил настойчивую руку с большим серповидным ломтем в сторону. – Это не мой арбуз, а майора.

– Дурак! – раздражался артиллерист. – Его нет. Ребята оставили арбуз тебе.

– Нет, – возражал Егоров. – Они растерялись, а положили на землю потому, что идти с ним в морг – глупо.

– Наверни кусман, – уговаривал Андрей. – Смотри, какой сочный…

Артиллерист широко распахивал рот и ухватывал нежную мякоть крупными желтыми крепкими зубами. Сок тек по подбородку, и Андрей постоянно хватался за край застиранной госпитальной куртки, обтирая ею лицо. Виктор отворачивался, ненавидя артиллериста. Еще он с ужасом думал о встрече с женой майора и о том, что он сможет написать ей сейчас.

– Представляешь, – нервно говорил Егоров, постоянно покусывая нижнюю губу. – Только вчера я от него мух отгонял, в реанимации. Майор лежит под капельницей и рукой двинуть не может. А мухи, сволочи, все на лицо к нему, все на лицо. Тогда я девочек-медсестер упросил, и они меня к Алексей Борисычу внутрь пустили. Он худой такой, как скелет, и глаза закрыты. А мухи все на лицо к нему, все на лицо. Он губами шевелит, а они не боятся – в самый рот лезут, бляди. Я рядом с Борисычем сел и сук этих отгонять стал.

Вдруг он глаза открывает.

– Ты, Вить? – говорит.

– Да, я, – отвечаю.

– Уходи, – шепчет. – Заболеешь и тоже, как я, с трубкой в груди лежать будешь.

А я сказал, что не заболею, потому что зараза к заразе не пристает. Он подумал, что у меня тоже гепатит, и успокоился. Я ему не стал говорить про брюшняк. Это для него все равно не опасно было. Я ведь у девчонок наперед спросил, и они ответили, что брюшной тиф по воздуху не передается.

Потом Борисыч глаза закрыл, а я ему сказал, что письмо от мамы получил, где она пишет, как они с женой Борисыча по магазинам ходили, и как его сильно любит жена, и что ждет она его не дождется, и только и делает, что о Борисыче вспоминает.

Я ему о детях говорил, ведь они в маминой школе учатся. Мол, самые лучшие они: сын совсем взрослый, серьезный, а девочка – прилежная и старательная. Они – отличники, и их на всех школьных линейках постоянно другим в пример ставят. И жене Борисыча они все время помогают: в магазины ходят, дома убираются. Сын его не курит и с пацанами по подворотням не шляется.

Я вот все это говорил и думал, что он меня совсем не слышит, а Борисыч вдруг про сына переспрашивать стал. И я подтвердил, что он самый лучший в школе.

Да я врал ему все, Андрюха, врал! Не было никакого письма. А сын его – придурок и раздолбай: дома неделями не ночует, выпивает со старшими пацанами и уже давно на учете в детской комнате милиции стоит. Только Борисыч ни о чем этом не знает. А теперь… теперь… он вообще ничего не узнает.

Представляешь, мужики покупали арбуз и определенно думали, как он обрадуется. Они выбирали самый спелый и, конечно, не торговались. Потому что стыдно выгадывать деньги на человеке, который болеет.

Мужики хотели сделать ему приятное и не подозревали, что в это самое время майор умирает. Как же так – был человек, и нет его?

– Каждому свой путь, – отвечал Андрей, становясь необычно серьезным. – Никто не знает, где и когда он даст дуба. Кто-то загибается молодым, а кто-то старым и в постели. Каждому своя смерть, и это не от нас зависит.

– А от кого?

Артиллерист резко вонзил указательный палец в потолок, и Егоров вздрогнул.

– Но там же никого нет!

– Есть, – уверенно сказал старший лейтенант. – Сначала, попав сюда, я, как и ты, думал. Но теперь, после полутора лет… Есть! Кто-то там обязательно есть! Не знаю, кто это и что, но есть. Поэтому люди так по-разному и умирают, потому и не знаешь срока своей смерти. Это хорошо, что не знаешь. А вдруг она рядом стоит?

Глаза артиллериста потемнели, и Егоров прямо-таки кожей ощутил медленный, леденящий танец небытия вокруг себя. В тот момент ему показалось, что костлявая рука и в самом деле где-то рядом и вот-вот схватит его за сердце.

Лейтенант порывисто обернулся, но в тусклом свете, кроме двух рядов солдатских коек, выкрашенных в белый цвет, и деревянных тумбочек между ними, ничего не увидел.

– Я в Афгане достаточно, – продолжил Андрей, – и понял, что если не веришь, то погибнешь. Непременно убьют. Чтобы выжить – надо верить. Обязательно! Все равно во что, но верить надо. Иначе – хана, – и артиллерист ударил себя ребром прозрачной ладони по горлу.

– Ты… ты… веришь?

Старший лейтенант распахнул блеклую госпитальную куртку и оттянул застиранный тельник. На его худой впалой груди висела маленькая иконка.

– Перед отъездом ночью жена повесила, сказав, что пока Божья Матерь со мной, я буду жить.

– И ты… веришь?

Виктор испытал какое-то странное отторжение…

Потом, куря, они сидели на госпитальной лавочке. Большие черные тучи закрыли окружающие долину горы.