Много ещё чего в таком роде Штернберг услышал – вернее, не услышал даже, а прочувствовал всей шкурой, в ментальном мире полные презрения слова ощущались всё равно как плевки да пощёчины. Проклятого заключённого ничто не пугало. Когда Штернберг, не выдержав, к стыду своему пригрозил ему поркой, пленный лишь равнодушно пожал плечами: он был уже за гранью всего, в том числе страха перед физической болью. Он твёрдо знал, сколько ему осталось, и не желал ничего менять в своей судьбе. Он наслаждался совершенной, нерушимой свободой, против которой Штернберг, вольный хоть пристрелить его сию минуту, ничего не смел. Штернберг молча выслушивал оскорбления и думал: да, не стоило даже связываться, с самого начала всё было ясно, да и как я-то держался бы на его месте, дай же мне бог вести себя в подобной ситуации вот так…
– А если я предложу вам уйти из лагеря? – поинтересовался Штернберг в конце концов, отчаявшись добиться хоть какого-нибудь толка.
– Как уйти?
– А вот так: выведу вас за ворота, дам какую-нибудь хламиду, запрещу охране стрелять – и гуляйте на все четыре стороны. Это не шутка. Пойдёте?
Заключённый подумал немного.
– Нет, не пойду.
– Почему же?
– Да потому, что ничего я у вас не возьму, ничего мне от вас, тварей поганых, и задаром не надо, и воли вашей фрицевской не надо, понял? Слушай, надоел ты мне, фриц, хуже горькой редьки, с души уже воротит от твоей косой рожи. Давай-ка на перекур.
Штернберг, от злости на провальную неудачу и на свою нерешительность – другой на его месте взял бы резиновую дубинку да пересчитал бы наглецу все рёбра – конвульсивно сжал кулаки, и пленный обратил на это внимание:
– Что, бить будешь? Ну, бей, ежели охота.
Штернберг вдохнул поглубже. Только без эмоций. Лупить, орать – это было бы сейчас признанием в слабости. Да и как можно бить отощавшего человека с израненной плетьми головой, с обезображенными пыткой, искалеченными руками?
– Вы знаете, каким образом будете убиты?
– Меня к медикам отправят, – сообщил заключённый с отвратительным подобием улыбки – во рту у него не хватало половины зубов. – Облучать будут какой-то дрянью, от которой ожоги, вот и сдохну. Через две недели. Это уже точно. Можешь потом проверить.
Штернберг, приподняв за нижний угол пару листов, приоткрыл тот раздел документации, куда ещё не заглядывал – там могли содержаться сведения о дальнейшей судьбе узника. Всё правильно, медицинский блок. Но что за облучение такое? Тут Штернберг припомнил слышанные в лабораториях разговоры о том, что в Равенсбрюк намерен перебраться из Биркенау доктор Шуман со своей мощной рентгеновской установкой. Об этом даже администрация ещё, кажется, не знает, и уж тем более откуда это знать заключённым… Облучение… Ожоги…
– А знаете, вы не ошиблись, – тихо сказал Штернберг. – Ну а если я прикажу расстрелять вас прямо сейчас?
– Не прикажешь, – твёрдо ответил узник.
– Посмотрим. Франц! Блокфюрера сюда.
Когда блокфюрер показался на пороге, Штернберг открыл рот, чтобы произнести одно-единственное слово – но не сумел. Просто не сумел. Ему никогда прежде не приходилось отдавать такого распоряжения. И короткое слово намертво застряло в глотке, хоть шомполом пропихивай.
Он сухо закашлялся, набрал воздуху побольше, закашлялся снова.
– Увести.
И насколько же торжествующим, презрительным, всё понимающим был брошенный напоследок взгляд заключённого. После его ухода Штернберг дико и бессмысленно уставился в разбросанные по столу документы, обхватив склонённую голову, ероша и сминая волосы. Он чувствовал себя оплёванным. Шах и мат. Проклятый кацетник… Он взял ручку и тщательно вымарал в личном деле советского офицера всё, что касалось медицинского блока. Он не мог объяснить себе, для чего это делает и какой ощутимый прок кому бы то ни было с этого будет.
После военнопленного привели одиннадцатилетнюю еврейскую девочку – о скверне её злополучной национальности сигнализировала ярко-жёлтая нашивка на робе. Штернбергу ещё никогда не доводилось видеть, даже здесь, в лагере, создания настолько истощённого, почти бесплотного. Девочка положила на стол ломкие, как сухие прутья, руки и устремила на офицера немигающий взгляд гипнотизирующе-огромных чёрных глаз. Кажется, она вовсе не понимала, о чём её спрашивают, хотя, судя по документам, была из немецких евреев. Её сознание было подобно выжженной пустыне. Штернберг, маявшийся от тошной жалости к этому бестелесному существу, поначалу разговаривал с ней очень мягко, терпеливо повторяя одни и те же вопросы, но вдруг что-то в нём бешено скакнуло на прутья клетки, клацнув зубами, и он неожиданно для себя самого оглушительно рявкнул, привстав:
– Да ты глухая, что ли?!
Девочка сжалась, закрывая голову руками, и тоскливо подумала – наконец-то она хоть что-то подумала! – о ком-то, кто мог бы её сейчас защитить от орущей твари в мундире, если бы был рядом, если б не оказался так некстати в штрафблоке… И Штернберг вздрогнул от внезапной догадки, уловив эту мимолётную мысль. Значит, всё-таки существует здесь какой-то заключённый, который защищает от эсэсовцев других заключённых. Не он ли выдаёт пропуска на тот свет охранникам и надзирательницам?
– Кого тут недавно отправили в штрафблок? О ком ты только что подумала? – спросил Штернберг.
Ребёнок уставился на него с ужасом.
– Ты сейчас о ком-то подумала. Его имя.
Девочка молчала.
– Ну же, говори! – прикрикнул на неё Штернберг. Но от страха она даже думать перестала.
– Я тебя не выпущу отсюда, пока не скажешь!
– Дана, – прошептала малолетняя узница. – Её зовут Дана.
– Фамилию знаешь? Личный номер? Номер барака? Возраст? Национальность? – допытывался Штернберг. От металлических звуков его голоса девочка вздрагивала, как от ударов, и только молча мотала головой. И вдруг ни с того ни с сего маленькая узница без единого стона свалилась на пол, словно марионетка, у которой разом перерезали все нити. Только что сидела на стуле – и уже распростёрлась на полу. Обморок?.. У неё совсем не осталось ауры, и потому нельзя было на глаз определить, что же с ней случилось. Штернберг вскочил, бросился к девочке и, едва приподняв её, понял, что она не дышит, что её жизнь невидимыми тёплыми струйками утекает сквозь его пальцы.
Говорят, заключённые тут умирают постоянно и повсюду. На работах, на перекличке, в бараке, на допросе, везде, где угодно. Он с треском разодрал на ней спереди робу и хлипенькую кофтёнку, обнажая ребристую, как стиральная доска, грудь, ударил кулаком – не сильно, боясь сломать ребра, запуская остановившееся сердце, потом пару раз развёл и свёл её руки, и девочка задышала сама. Штернберг положил тяжёлые ладони ей на грудь и отнял, лишь когда она вскрикнула от жара вливаемой в неё чужой жизни.
Он поднялся, пинком распахнул дверь.
– Франц! Блокфюрера сюда. И передай, пусть приведёт кого-нибудь с носилками.
Девочка слабо пошевелилась. Какая бессмыслица, устало подумал Штернберг. Всё равно ведь умрёт. Не сегодня, так завтра. Не завтра, так через неделю, через месяц. Здесь все умирают.
Сегодня он явно был ни на что больше не годен, но, уже садясь в машину, вспомнил о таинственной заключённой по имени Дана, – попавшей в штрафблок. Следовало поторопиться вытащить её оттуда, иначе он рисковал уже не увидеть её живой.
Этот блок – с виду обычный барак – располагался на краю женского лагеря, возле забора, отделявшего Старый лагерь от промышленной территории Равенсбрюка. Дежурный по блоку, ёжась под взглядом Штернберга, просмотрел списки, послал помощника в канцелярию соотнести по картотеке личные номера узников с именами и, трепеща перед грядущим втыком, сообщил раздражённо расхаживавшему из угла в угол свирепому офицеру, что узниц с таким именем в штрафблок за последнее время не доставляли.
– В таком случае, шарфюрер, – Штернберг резко развернулся и пошёл прямо на дежурного, – я приказываю вам построить здесь всех заключённых блока и выспросить у них имена и клички. И если хоть один-единственный заключённый помрёт в ходе этого мероприятия, вы сразу займёте его место, вы меня поняли?
– Так точно, – затрясся дежурный. – Разрешите з-заметить, штурмбаннфюрер, заключённые находятся в карцерах…
– Да хоть в преисподней! Я сказал – немедленно. Я не люблю повторять.
– Слушаюсь… – промямлил дежурный. Ему крайне не хотелось выволакивать из ледяных ям умиравших там или уже мёртвых людей. – Ещё вы можете обратиться к оберштурмфюреру Ланге, он ответственный за сортировку, но часто работает и здесь…
– И что дальше?! Что вы мне зубы заговариваете? – взгляд Штернберга упал на конторку дежурного, где поверх бумаг лежала длинная чёрная плеть. – Вас хлыстом огреть, чтоб поторопились? – он сгрёб со стола плётку, сбросив заодно какие-то папки, и оглушительно врезал ею по полу, выбив из затоптанного ковра тучу пыли.
– Оберштурмфюрер Ланге знает имена многих заключённых! – выпалил дежурный. – У него с ними какие-то личные дела…
– Ну так приведите сюда этого вашего Ланге, и поживее.
Лицо дежурного перекосилось.
– Виноват, штурмбаннфюрер, никак не могу. У него сейчас время отдыха, он меня попросту убьёт, если я побеспокою его…
– И правильно сделает. А что я вас прибью, не боитесь? – и Штернберг снова шарахнул по полу кнутом.
Дежурный замер в мучительном раздумье, страдальчески морща лоб. Он вычислял, кто для него опаснее – здешний офицер Ланге, способный очень надолго отравить ему существование, или же вот этот разъярённый чиновник, приезжий, но зато такой страшный. Если не угодишь чиновнику, так потом ещё и Ланге, пожалуй, фитиль вставит… И дежурный измыслил компромисс:
– Давайте я вас провожу к нему, и вы с ним поговорите. Меня-то он вовсе слушать не будет.
Штернберг, ворча, согласился. Вдвоём они направились в другой конец улицы: впереди топал эсэсовский унтер, за ним шествовал Штернберг, прихвативший надзирательскую плётку и зло похлопывающий ею себя по бедру при каждом шаге. Густо сыпал крупный снег, налипая на шинель и невесомо касаясь подставленной ветру щеки. Над крыльцом последнего в бесконечно длинном ряду барака раскачивался, поскрипывая с гнусным взвизгиванием, тусклый жёлтый фонарь в ржавой железной клетке.
Они вошли в полутёмную прихожую. Из угла вырос мордастый небритый детина и не замедлил крепко послать унтера подальше, но затем пригляделся к петлицам Штернберга, вздёрнул руку, точно шлагбаум, и пролаял: «Хайль Гитлер!»
– Смирно!!! – заорал на него Штернберг. – Вы как разговаривали с унтер-офицером, рядовой? Вы как держите себя перед офицером?! Почему на вашем рыле щетина как на свиной заднице?!! Шесть суток гауптвахты!!! За неуставной внешний вид и поведение! Шарфюрер! Доложите о моём приходе и уведите этого.
– Это же денщик оберштурмфюрера Ланге, – со страхом пробормотал дежурный.
– Да хоть личный секретарь Папы Римского! Выполняйте приказ.
Вскоре унтер вернулся в сопровождении самого Ланге, поприветствовавшего Штернберга с величайшей почтительностью – но вид у оберштурмфюрера был ещё более расхристанный, чем у денщика. Ланге, перед тем как идти встречать гостя, потрудился затолкнуть упругое пивное брюшко под более или менее пристойно смотревшийся френч, но сальные волосы стояли гребнем, из распахнутой мотни торчало бельё, а галифе были в подозрительных белёсых пятнах.
Сглатывая кислую тошноту, Штернберг процедил морщась:
– Хоть бы застегнулись, а…
– О, прошу прощения, – Ланге с рекордной скоростью замкнул свою калитку. – Не желаете ли бокал бургундского, штурмбаннфюрер? Ваш визит для меня большая честь. Весь лагерь только и говорит, что о вашем приезде…
– В первую очередь я желаю знать, сумеете ли вы помочь мне определить личность заключённой, о которой только и известно, что имя или прозвище, да ещё что она находится сейчас в штрафблоке.
– Думаю, да – если молоденькая и симпатичная. Многих цыпочек я запоминаю ещё с первой сортировки… Да что ж мы на пороге стоим, прошу, проходите.
Позже, в бесчисленных кошмарах, эта небольшая полутёмная комната приобрела инфернальное свойство бесконечной растяжимости, вмещая столько существ, сколько требовалось неведомому постановщику сновидений; в реальности созданий было всего пятеро, и поначалу Штернберг не обратил на них никакого внимания – ясно же было, какого рода сиесту устраивает тут себе герр Ланге. Да и сам Ланге вовсе не был похож на того уполномоченного врага рода человеческого, что вставал потом из-за стола, открывая очередной выпуск предутреннего бреда – скорее уж он походил на пошляка-зазывалу при аттракционе по проекту Иеронима Босха, чем здесь грешили все, начиная с коменданта. Покуда Ланге сражался с закупоренной бутылкой, Штернберг, теребя кнут, расхаживал вдоль стены – дверь – синее окно, задёрнутое с той стороны рябой портьерой снегопада – угол с грязно-жёлтым торшером и подвывающим граммофоном.
– Меня интересует заключённая по имени Дана, по национальности предположительно чешка. Вероятнее всего, это у неё не имя даже, а что-то вроде прозвища. Насколько я знаю, – Штернберг припомнил тот бледный образ, что ему удалось выкрасть из сознания маленькой еврейки, – она молода, так что, не исключено, это всё-таки по вашей части, ведь вы тут, как говорят, имеете дело с молодёжью.
– Всё верно, штурмбаннфюрер, – с достоинством подтвердил Ланге. – Я тут, можно сказать, спец по молоденьким цыпочкам. Штрафблок, значит. Дана… Это случайно не та ли самая ведьма, которую я сплавил на медпроизводство?
– Ведьма? – насторожился Штернберг.
– Ну, страшная, как семь смертных грехов, к тому же стерва девка. И хитрая. Всё до поры до времени её как-то стороной обходило. И ребята на неё, страхолюдину, не смотрели, и даже на порке не была ни разу. А порка, это, знаете, святое, всё равно как крещение…
– Не отвлекайтесь.
– Так вот, попалась она в конце концов на попытке к бегству. Ну, перепоручили её мне, а я сначала выпорол её душевно, потом в ледяной карцер посадил, пускай щёлку поморозит…
– Короче.
– А теперь в медблок определил, по нашей внутренней производственной линии. Думал сначала по-божески с ней обойтись: отправить станцевать на виселице, и всё. Да только она меня довела, стервюга! Вот пускай теперь попоёт, когда медики обнулят её на все четыре конечности и мне в таком виде предоставят, что хочу, то и буду с ней делать…
– Что значит «довела»? – отрывисто спросил Штернберг. Весь этот омерзительный разговор уже осточертел ему донельзя.
– Да ведьма – она и есть ведьма, – в незатейливых мыслях Ланге промелькнуло опасливое недоумение. – Мне её приволокли уже раненую и избитую, но всё равно, она как глянула на меня своими кошачьими зенками, мне отчего-то аж поплохело. Я ж говорю, ведьма…
– Где она? – гаркнул Штернберг.
Ланге вздрогнул и уронил штопор.
– Да наверно, уже в медблоке. Я ж её по внутрилагерной линии пустил, для своей личной коллекции.
– Что это значит? – зло спросил Штернберг.
– А вот, взгляните, штурмбаннфюрер, – с гордостью осклабился Ланге. – Возможно, вас заинтересует… Самому рейхсфюреру очень понравилось, он был просто в восторге.
И лишь тогда Штернберг увидел то, чего до этой секунды не замечал. Молчаливо присутствовавший при их беседе гарем оберштурмфюрера состоял исключительно из калек: безруких или безногих, а то и вовсе лишённых конечностей совершенно голых женщин. Впрочем, все подробности Штернберг рассмотрел позже, в многосерийных кошмарах – а сейчас его взгляд беспорядочно метался, не в силах на чём-либо остановиться; он снова почувствовал безудержную тошноту, в ушах нарастал тонкий звон, как перед обмороком.
– Вам нравится? Наши медики разработали особую технологию вылущивания суставов…
– Оберштурмфюрер, можно вас на минутку? – не своим голосом произнёс Штернберг, отступая в прихожую.
Едва за спиной Ланге закрылась дверь, Штернберг молниеносно сгрёб его за шиворот и втиснул в угол – эсэсовец и вякнуть не успел, лишь стукнули о стену каблуки сапог.
– Слушай меня внимательно, ты, затейник, если с этой заключённой, Даной, хоть что-нибудь успели сотворить, я тебя самого по внутрилагерной линии пущу, ты меня понял?!
– Так… так точно, – просипел полузадушенный Ланге и поболтал не достающими до пола ногами. Штернберг отнял руки, и Ланге рухнул на взвизгнувшие половицы.
– Встать!!! – взревел Штернберг. Внезапно он вспомнил, что имеет в распоряжении длинный надзирательский кнут, изъятый из приёмной штрафблока, и с острым наслаждением вытянул им по спине копошащегося на четвереньках оберштурмфюрера.
– Лечь! Встать! Лечь! Встать! Смирно! Как стоишь, свинья! Смирно!!!
Ланге крупно дрожал, его пухлое трясущееся лицо стало белым как тесто.
– Вы только посмотрите на себя! И это называется немецкий офицер? – рукояткой кнута Штернберг ткнул Ланге в круглый живот. – Это называется баба на сносях, а не немецкий офицер! Почему от вас в служебное время разит вином, как из старой бочки? Почему у вас бордель в рабочем кабинете? Отвечайте, вы, троглодит!
Ланге, громко икая от страха, попытался что-то выговорить, но не осилил и первых двух слогов.
– Отставить! На пол! Пятьдесят раз отжаться! Раз! Два! Три! Четыре!..
За всю эту бесконечно длинную трижды проклятую неделю Штернбергу впервые было так хорошо – и никогда в жизни он ещё не получал такого пронзительного удовольствия от вида чужих мучений.
Когда Ланге окончательно изнемог и был не в силах продолжать даже под ударами кнута, Штернберг пинками выпроводил его на улицу.
– По кррругу бегом марш!!!
И Ланге, хныкая и давясь соплями, бегал вокруг, как цирковая лошадь, а Штернберг, длинный, чёрный, свирепый, страшный, подгонял его, будто жестокий дрессировщик, щелчками хлыста, стоило только незадачливому эсэсовцу чуть сбавить галоп. Невиданное зрелище быстро собрало зевак. Проходившая мимо колонна заключённых замедлила шаг и скоро вовсе остановилась – капо в изумлении застыла на месте, разинув рот, а узницы, скрестив руки на груди и кивая головами, громко переговаривались:
О проекте
О подписке