– Давай договоримся: я тебе дам много хорошей бумаги и автоматический карандаш, а ты будешь всё тут зарисовывать. Так, чтобы из отдельных листов получился большой план. Что где расположено, все входы-выходы и где сидит охрана. Всё подписывай. Прятать рисунки будешь здесь, в лаборатории, – тут ещё ни разу не было обысков. Я постараюсь выпросить у Брахта, чтобы тебя записали в персонал лаборатории, мне давно нужен помощник. На волю тебя, конечно, не отпустят. Зато сможешь свободнее ходить по территории комплекса. Может, даже в замок попадёшь. Там у доктора Брахта большой архив. Идёт?
– Зачем тебе такие рисунки?
– Их можно передать на волю. У наци тут полно всяких секретов. Бункера, лаборатории. Испытания оружия. Вот если бы об этом узнали за границей…
– Ну знаешь…
– Ты не согласен?
Хайнц помолчал. То, что предлагал Фиртель, называлось не иначе как предательством. Настоящим предательством, а не тем вымышленным «заговором», признать участие в котором от Хайнца требовали гестаповцы. Но после перестрелки на Зонненштайне, после долгого следствия, гестаповских дубинок, полевого и концентрационного лагерей Хайнц перестал чувствовать свою причастность к чему-либо такому, где применимо слово «преданность». Он с детства привык ощущать себя частью чего-то большого и важного, того, чему посвящались надрывно-героические молодёжные песни и лозунги; привык к ежедневному стремлению быть достойным всего этого; теперь же он остался словно бы в абсолютно пустом пространстве, немом и тёмном, где прошлое больше не имело значения, а будущее невозможно было представить. И ему хотелось зацепиться за что-то, вновь ощутить себя причастным к чему-то. Хоть к чему-нибудь, что имело бы смысл.
– Я не знаю… Мне надо подумать.
– А чего тут думать? Если откажешься, никто так и не узнает, что тут творится, и погибнет много людей. Тебе этого хочется?
– Нет.
– Ну а в чём тогда дело?
Хайнц неловко пожал плечами, глядя в сторону:
– Да как-то… я же… – Он вздохнул: – Ладно. Я согласен.
– Вот и хорошо. А ещё можно попытаться организовать массовый побег. Я покажу схемы кое-кому в нашем бараке…
– Ты говорил, отсюда не убежать.
– Придётся постараться. Скоро они всех нас уничтожат. Весь лагерь. Я слышал. – Глаза Фиртеля за сломанными очками, неестественно выразительные, как у трагического актёра провинциального театра, были просто безумными, и Хайнц понял, что на сей раз это не привычное нытьё, всё совершенно серьёзно. – Уничтожат с помощью той машины, которая у них стоит на нижнем ярусе. Как только эксперименты закончатся. Или когда русские будут совсем близко. С нами будет то же самое, что с доходягами из нижних галерей, теми, кто больше не мог работать. Знаешь, что с ними случилось? Их превратили в чёрную пыль. Потом эту пыль смели в кучу и вывезли в одной-единственной маленькой тачке.
– А что это за машина такая? Я слышал про неё, но тут, знаешь, чего только не рассказывают.
– Сам толком не знаю. Какой-то излучатель. Вероятно, неизученная энергия, а может… – Фиртель принялся щёлкать пальцами, поочерёдно сгибая их в разные стороны до хруста в суставах, как делал всегда, когда нервничал или терял нить мысли. – Помнишь наш разговор про ритм? Вероятно, эта штуковина тоже имеет дело с ритмом… с вибрацией… Излучатель можно настроить на любое физическое тело. Сначала он, по-видимому, входит в резонанс с определённой целью, а потом разрушает её.
– Да разве такое возможно… – Хайнц осёкся. Здесь, в этом невообразимом месте, было возможно всё.
В последнее время у Хайнца было много работы: Фиртель приносил ему разнообразные схемы и чертежи, которые следовало копировать в обеденный перерыв. Чертежи Хайнц переводил через оконное стекло, потом дополнял надписями. Обычно у Хайнца в распоряжении было лишь несколько минут: поначалу он и самый простой чертёж не успевал скопировать, однако с каждым днём работа шла всё быстрее и лучше. Фиртель называл его «человек-фотоаппарат». Готовые копии чертежей прятал в тайнике, местонахождение которого Хайнцу было неизвестно.
– Если всё это удастся передать на волю, нужным людям, которые переправят это за границу, то мы здорово нагреем наци, – часто повторял Фиртель.
– А какой нам с того прок? – спросил как-то Хайнц. Слово «наци» он пропускал мимо ушей. Ещё недавно он сам был «наци», рядовым войск СС, и с каждым новым чертежом напоминал себе, что теперь-то он и есть самый настоящий предатель. Но его нынешнее дело имело хоть какую-то цель, впервые за долгие недели потерянности и бессмыслицы.
– Какой прок? Ну как ты не понимаешь! Если союзники создадут такую же разновидность нового оружия, как у наци, обеим сторонам будет выгоднее заключить мирный договор, чем воевать дальше.
– Ты же знаешь, фюрер никогда не согласится на мирный договор, – возразил Хайнц. – Или победить, или погибнуть. Так нас учили.
– Эту чушь вдолбили тебе в голову восторженные идиоты в гитлерюгенде.
– Вот увидишь, мы будем воевать до конца.
– «Мы»? Кто это «мы»?!
– Да я только хотел сказать, что…
В этот день Фиртель с ним больше не разговаривал.
На следующий день в лабораторию привезли большую клетку с дюжиной тощих кошек самого помойного вида. Доктор Брахт где-то вычитал, что кошки якобы обладают врождённой способностью изменять скорость течения времени, и вознамерился проверить эту теорию на практике. Для начала кошек скопом посадили в зеркальную кабину, где они принялись завывать на разные голоса, в чём доктор Брахт уловил какой-то научный смысл, Фиртель придурковато улыбался, а Хайнц предположил, что животные просто хотят есть. Неожиданно доктор Брахт, обычно Хайнца в упор не замечавший, внял его предложению покормить зверей, и к обеду они – Фиртель, Хайнц и ещё двое заключённых – занимались тем, что кормили кошек варёной рыбой и заодно ели эту рыбу сами.
Когда заключённые доели рыбу, Фиртель ушёл доложить Брахту, что кошки накормлены, а вернулся вне себя от паники:
– Доигрались! Начальство что-то подозревает. Они пригласили специалиста из секретного института СС. Я его уже видел. Жуткий тип! Только на меня глянул и с ходу назвал все места, где я работал до ареста. Нам крышка, нам крышка…
Хайнц не успел ответить. Распахнулась дверь. На пороге стоял доктор Брахт, а за ним, в прокуренном сумраке коридора, – высоченная, до самой притолоки, тёмная тень.
В первое мгновение Хайнц его не узнал. Узнав же – не поверил собственным глазам. В единый миг многие дни допросов, заключения в лагерях, лабораторных будней свернулись будто в несколько часов, а морозный лес, метущий навстречу снег, каменные громады, почти бесконечная протяжённость того страшного дня – всё это придвинулось вплотную, воспрянуло в памяти с россыпью таких подробностей, будто произошло не далее как вчера.
Однако Штернберг с тех пор сильно изменился. Он был непривычно коротко острижен. Длинное его лицо с ввалившимися щеками анфас казалось ещё уже прежнего, а в профиль очертания головы вытянутой формы, с выпуклым затылком, напоминали абрисы на древних папирусах, и всё это вместе навевало на мысли о давно исчезнувшем жречестве – египетском, быть может. На лице застыло пренебрежительно-рассеянное выражение, бликующие в обильном искусственном свете очки в тонкой металлической оправе скрывали глаза. Штернберг больше не носил ни дорогих перстней, ни щегольской жезлоподобной трости, которые запомнились Хайнцу. В его бескровной бледности, в тускло-золотом оттенке обрезанных у самого корня волос, с небольшим мыском над высоким лбом, и удивительной, по контрасту с жёстким лицом, беззащитности торчащих ушей чудилось что-то больничное, будто его сюда доставили прямиком из медицинских лабораторий, которые жили своей тихой жизнью по соседству. Тем не менее эти перемены почти не остудили ликование, которое Хайнц едва был способен сдержать.
Командир жив! Значит, всё не так плохо. Значит, ещё не всё потеряно. Значит, что-то можно исправить…
– Зачем это? – без выражения спросил Штернберг у Брахта про клетку с кошками. – Вы, ко всему прочему, ещё и натуралист?
Брахт принялся объяснять суть своей идеи.
– Уберите отсюда животных, – процедил Штернберг не дослушав. – Вам что, в самом деле заняться нечем? Вы просто так жалованье проедаете?
Брахт оскорблённо поджал губы. И тут Штернберг посмотрел прямо на Хайнца. Боковой свет одной из ламп замазал стёкла его очков слепым желтоватым сиянием, уподобив их двум лунам, а гримаса под ними – с искривлённым ртом и обнажившимися крупными резцами – была настолько неопределённой, что могла означать что угодно: от радости до негодования или холодного недоумения.
– Не беспокойтесь, лаборантам можно доверять, – сказал Брахт. – Хотя бы по той причине, что из Фюрстенштайна они уже никуда не денутся.
– Да, конечно. Вполне можно. – В голосе Штернберга прозвучала ирония, которую Брахт, похоже, не уловил.
– Мне нужен помощник, – бесстрастно продолжал Штернберг. – Тот, кто будет понимать суть моей работы. Вот он вполне подойдёт. Рядовой Рихтер уже участвовал в моих экспериментах. – Штернберг указал на Хайнца. Тот невольно встал по стойке смирно.
Фиртель озадаченно покрутил головой и уставился на Хайнца так, словно увидел его впервые.
– Но как же мои собственные опыты… – возмутился Брахт.
– Ваши опыты, дорогой коллега, яйца выеденного не стоят.
– А вам не кажется, что вы несколько заблуждаетесь?
– Мои разработки приоритетны, так что придётся вам подыскать вместо него кого-нибудь другого.
Сумрачный зимний день внезапно разразился праздничным снегопадом сияющей белизны, так и ломившимся в окна. Шелест снега по карнизу звучал как обещание перемен.
– Я рад снова оказаться под вашим началом, оберштурмбаннфюрер, – выдал Хайнц, посчитав, что должен что-нибудь сказать.
Штернберг впечатал указательным пальцем очки в переносицу, и блики на стёклах пропали. Зрачки его были неестественно сужены; быть может, оттого взгляд за стёклами казался совершенно пустым. Каким-то выпотрошенным. Обессмысленным. Страшный был взгляд. Но Хайнц ещё надеялся на то, что всё теперь пойдёт хорошо.
– Правило номер один, – сказал Штернберг, когда они чуть позже вдвоём вышли из лаборатории и Хайнц с нетерпением ожидал каких-то пояснений, приказов, любых слов, адресованных ему лично. – Постарайся при мне пореже произносить это слово – «оберштурмбаннфюрер». Можешь называть меня «командир», да как угодно называй, но только не «фюрером».
Довольно быстро Хайнц понял, что Штернбергу нужен был вовсе не помощник для проведения каких-то загадочных опытов, а просто-напросто ординарец, хоть какая-то замена верному и героически погибшему Францу. Сам Штернберг объяснил Хайнцу своё решение забрать его из лаборатории по-другому:
– Как только доктору Брахту надоели бы его идиотские опыты, тебя сразу бы ликвидировали. Скоро здесь весь лагерь ликвидируют.
Хайнц не придумал ничего умнее, кроме как спросить:
– Та машина в подземельях… она как раз для этого нужна?
– И для этого, в числе прочего. Похоже, ты осведомлён даже лучше меня. – Характерный смешок, словно шелест прихваченной инеем палой листвы; лишь Штернберг умел так усмехаться.
– Виноват, оберштур… командир… Но ведь все эти люди ни в чём не виноваты. Я уже месяц живу среди них. Они не преступники, я точно знаю.
– Ну и что с того? Думаешь, это кого-то волнует?
– Меня-то вы вытащили из лагеря. Почему не вытащили, например, Фиртеля? Он такой же заключённый, как и я.
– Ха, но ведь не он же помешал мне пустить себе пулю в голову. Не бог весть какая заслуга, конечно. Однако после этого было бы свинством оставить тебя в лагере.
«Похоже, он не слишком-то мне благодарен», – подумалось Хайнцу. Тем своим поступком Хайнц до сих пор очень гордился, несмотря ни на что. Тогда, на заснеженном капище, Хайнц в последний миг выбил пистолет у офицера из рук. Он не мог допустить того, что должно было произойти. Не мог отпустить командира в небытие. Потом долго говорил что-то, казавшееся в тех обстоятельствах важным и справедливым… и даже такой человек, как Штернберг, ему, кажется, поверил.
– Благодарен, как видишь, – без выражения произнёс Штернберг. Хайнц вздрогнул. Опять ему придётся привыкать к тому, что командир слышит каждую его мысль. – Та попытка была не чем иным, как проявлением трусости последнего разбора.
Порой Хайнцу казалось, что офицер говорит не столько с ним, сколько с самим собой. Учитывая новые привычки Штернберга, это было неудивительно…
Жил теперь Хайнц не в бараке, а в одной из комнат замка и в лаборатории больше не появлялся. Других перемен, увы, не предвиделось.
День начинался с подкисшего холодного рассвета, что растекался по краю серебристого неба, отбрасывавшего металлический отблеск на многочисленные пустые полированные поверхности – большая часть мебели в квартире, расположенной в восточном крыле замка, не использовалась. Хайнц рассортировывал разбросанные на столе бумаги – записи, карты, атласы, книги – в опрятные стопки. Все бумаги из мусорной корзины он дотла сжигал в камине – таков был приказ офицера. В этой же корзине регулярно находил ампулы из-под раствора морфия. Ампулы производили на Хайнца гнетущее впечатление. Затем Хайнц шёл в столовую – за завтраком – через всё крыло, заодно разглядывая на славу отреставрированные помещения.
Работавшие в лаборатории и потому много чего слышавшие от вольных заключённые рассказывали, что фюрер намеревался въехать в новую резиденцию ещё в ноябре прошлого года, но сдать объект к сроку строители не успели. Гитлер так и не приехал, и теперь всем без лишних слов было ясно: фюрер здесь уже, скорее всего, не появится. Роскошные банкетные залы и апартаменты для ближайших соратников, комнаты для прислуги, несколько весьма комфортабельных квартир и около двух десятков номеров для гостей – всё это застыло в пустоте безвременья, готовое принять жильцов самого высокого ранга, но проходили дни, а свежесозданное великолепие по-прежнему оставалось законсервированным в каменной тишине. Разве что квартиры и номера для гостей оказались востребованы эсэсовскими офицерами, руководившими строительными работами, что продолжались на нижних ярусах, или испытаниями, которые шли полным ходом в лабораториях, в том числе подземных. Эти же офицеры безудержно транжирили спиртное из огромных запасов в подвалах замка. Создавалось впечатление, что они все как один понимали, что пропажу дорогих вин, завезённых на случай высочайших приёмов, с них уже никто не спросит. Из замковых подвалов бутылки иногда перекочёвывали и в кабинет Штернберга.
О проекте
О подписке