Когда я говорю «чужие люди», я ведь совсем не обманываю тебя. Отец был мне совершенно чужим человеком, чужим по-настоящему. Он был один, как валун на дороге. Ты можешь валун увидеть. Можешь его погладить. Но сказать ему ничего не можешь, а если скажешь, он тебя услышит, но не ответит.
Мир кругом безответен, я к этому привыкла. Мир – это каменный сад. Отдельность отца разочаровала меня. Он меня разочаровал. Но при этом очаровал своей отдельностью.
Это было тяжелое лето 2010 года. Он встретил меня на вокзальной площади во Владимире. Я его сразу узнала. Последний раз я видела его в 2000 году на вокзале в Астрахани. Он пришел за минуту до отправления нашего поезда, хотя обещал отвезти нас с матерью на вокзал. Мать нервно курила у вагона, когда он шел к ней. Я видела его из окна поезда. Светило едкое астраханское солнце: оно прижимало к земле все живое, а мертвое оно делало еще более мертвым. Мать стояла в этом солнце. Ее кожа золотилась от загара. Отец подошел на полусогнутых ногах, блаженно улыбаясь. Он принес сверток каких-то нелепых сластей и вязанку сушеной воблы.
Он был весь разрушен. Его тело жило своей медленной жизнью, и лицо как будто спало и одновременно проснулось в другом, невидимом нам мире. То лето было его не первым героиновым летом. Я не знаю, когда он совсем перестал колоться, с того дня не видела его десять лет. Возможно, он перестал принимать героин, когда его дворовый друг, с которым он его покупал и ставил, умер страшной смертью. Никто мне не говорил, от чего он умер. Просто умер, вот и все.
Отец принимал наркотики всегда. Когда матери не было дома, он закрывал дверь на полотенце, чтобы четырехлетняя я не чувствовала запах химки – вываренной на растворителе травы конопли. Но я все равно его чувствовала, я смотрела кассеты на ворованном видике. У меня была кассета про двух псов и сиамскую кошку, которые говорили человеческими голосами. Обкуренного отца и его друзей это смешило. Это смешило и меня, я хотела угодить взрослым своей проницательностью.
Ранним мутным утром отец стоял на площади Владимирского вокзала. Все кругом было серое. Горели леса, густой тяжелый дым стоял в безветрии. Отец стоял в полурасстегнутой рубашке с коротким рукавом, хлопковых шароварах и черных шлепках на босу ногу. В руке он держал завязанный узлом небольшой пластиковый пакет. Его темный лоб бликовал на еле пробивающемся сквозь дым солнце.
Я должна рассказать о теле отца, я не забываю, просто еще не время.
Я подошла к нему, он обнял меня скупыми руками. Он посмотрел на меня так, как смотрят на своих взрослых детей родители, которые не знали и не видели их, пока те росли. Он двумя руками взял меня за плечи и, постаравшись быть приветливым, удивился тому, какая я большая. Мне было двадцать лет. Я не была большой, я была взрослой.
Он спросил меня, голодна ли я. Мы пошли в привокзальное кафе и заказали яичницу с жидким желтком, помидорный салат и два стаканчика кофе. Коричневые жирные гранулы растворимого кофе налипли на стенку пластикового стаканчика, и я все никак не могла отскрести их нелепой белой палочкой. Это было поводом для молчания. Я не знала, что сказать отцу, и он молча дул на кофе, чтобы остудить его. Он всегда остужал горячие напитки, чтобы пить их еле теплыми. Я узнала в этом себя саму.
Наша схожесть с ним была очевидна. Я была неуклюжей, немного косолапой двадцатилетней девушкой. Его походка была такой же комковатой. Я смотрела в его глаза, и он смотрел на меня моими постаревшими и выжженными временем глазами. Его рот был как мой, только без зубов. Он не перестал быть моим отцом за эти десять лет, что мы не видели друг друга. Он имел свое отдельное бытие долго, но материал, из которого он состоял, был идентичен моему. Сегодня утром я посмотрела на себя в зеркало и увидела, как мои веки постепенно стали опускаться. Они похожи на натруженную парусину. Мои впалые глаза стали еще ближе к тем глазам, что я увидела тогда в привокзальном кафе во Владимире.
Когда мы допили кофе, я спросила, где его машина, и он по-стариковски скуксился, сказав, что большие машины не пускают в город. Братан стоит на специальной дальнобойной стоянке за объездной дорогой. Он сказал, что нам нужно купить фотоаппарат. Все кругом было затянуто сухим дымом. Центральная Россия истлевала и отдавала воздуху некрасивую удушливую завесу.
Мы вышли из кафе и закурили. Я не понимала, зачем нам фотоаппарат, но мне было неудобно спросить. Отец поймал тачку, и мы поехали в «Эльдорадо». Странное дело, я все время об этом думаю и все не могу об этом надуматься. В мире есть много мест, и они всегда там, где мы их оставляем. Там может все измениться, сломаться, но я тебе точно говорю – место остается. Когда мы оттуда уходим, оно остается, а когда приходим, оно все еще там. Все может измениться так, что ты не сможешь попасть в это место – например, им кто-то завладеет и огородит. Но еще страшнее то, что ты не сможешь в это место вернуться, потому что умрешь. А смерть, ты же знаешь, – это когда все остается, кроме тебя. И оно длится в будущее без боли. С великим безразличием места.
Супермаркет электротехники «Эльдорадо» до сих пор там, где он был. Он такой, ну ты знаешь, немного тусклый супермаркет дешевых вещей. О том, что он по-прежнему там, я узнала, когда весной мы с моей женой были во Владимире и ждали, пока откроется пиццерия. Было мартовское утро и капель. На припеке было жарко, а в тени еще холодно. Я смотрела, как на асфальте ширится черная мокрая лужа от тающего снега. Все сверкало, была весна. Я подняла голову, чтобы осмотреться, и увидела этот жухлый супермаркет. Тот самый супермаркет, где мы с отцом купили маленький черный Olimpus за две тысячи пятьсот рублей и карту памяти к нему. Меня тогда удивило, что карта памяти стоит как половина самого фотоаппарата.
Отец молча отдал мне пакет с фотоаппаратом и посмотрел на мою одежду. Я стояла в плотных джинсах и кроссовках. Так не пойдет, сказал отец, на улице жара, а чем ближе к Астрахани, тем сильнее палит солнце. Он снова поймал тачку, и мы поехали на рынок.
Я приехала к отцу, потому что мне нужно было его увидеть. Мать говорила, что отец распиздяй, и попрекала меня тем, что я на него похожа. Я всегда думала, что отец больше похож не на отца, а на брата. Но отец был чужим мужчиной, с которым я должна была сесть на фуру и поехать: не потому, что я так хотела, а потому, что он так решил. Теперь я все делала так, как он решил: я должна была вставить в фотоаппарат карту памяти и сфотографировать его у памятника Андрею Рублеву. После этого я сама должна была встать у памятника Рублеву и улыбаться, пока отец делал снимок.
На этой фотографии я стою в коротких белых шортах с зеленым гавайским принтом. Эти шорты купил мне отец на владимирском рынке. Он долго шел вдоль прилавков, заваленных дешевым, ядовито пахнущим трикотажем, пока наконец не остановился напротив одного из киосков. Я остановилась рядом с ним, к нам тут же подошла жилистая продавщица в розовой кепке с мелкими блеклыми стразами, она по велению отца взяла деревянную палку с крюком и достала сверху пачку разноцветных шортов. Все шорты казались мне пошлыми, но отец настоял на том, чтобы я обязательно выбрала какие-нибудь из предложенных. На фоне розовых, фиолетовых и сине-оранжевых расцветок бело-зеленые показались мне более сдержанными, и я выбрала их. Отец достал из нагрудного кармана пачку мягких от пота купюр и заплатил двести пятьдесят рублей.
Я тут же должна была снять плотные джинсы и надеть свои новые шорты. Отец настаивал, и я сделала это за деревянным прилавком, заваленным футболками с Путиным и наивными приколами про пиво и русский характер. Отец увидел футболку с небрежно нанесенным принтом, на котором Путин оседлал медведя и с винтовкой наперевес двигался прямо на нас по бурелому. Футболка позабавила отца. Он ткнул в нее своим крепким пальцем, и я увидела, что каждый его ноготь оторочен темной линией въевшегося мазута. Весь его кожный рельеф был забит мазутом. Его одежда пахла соляркой, а на рубахе и шортах виднелись белые шершавые разводы. Это была соль от пота. Тело отца было как тусклый солончак: тугое, покрытое шрамами, солью и мазутом. Оно состарилось преждевременно. Отец захохотал от прочитанной им шутки на одной из футболок – и я увидела, как у впалых глаз образовались глубокие рытвины морщин. Рот его был темный, у отца практически не было зубов.
Стоя на истоптанной картонке, я увидела, что отец необратимо старый. Он не был похож на сорокатрехлетнего мужчину, он был похож на семидесятилетнего старика. В нем все было тяжелое. Он был похож на убитое молнией старое дерево, лежащее поперек дороги. Мой взгляд тянулся к нему и одновременно старался его избежать.
В узком проходе между рыночным прилавком и пластиковым стулом я чувствовала, как от жары и дыма все тело отекло и стало липким. Надев шорты, я почувствовала себя неприлично голой среди синтетических гор дешевого тряпья. Отец смеялся, он велел мне идти за ним, и я пошла, положив в пакет из «Эльдорадо» свои джинсы и чувствуя, как влажные ляжки трутся друг об друга.
Помню тусклую бесконечную степь, a eще влажную дельту Волги и мутный желтый Бахтемир. Вода Бахтемира знаешь какая была? Она была плотная, как ткань от взбитого со дна ила. Паромы шли, лодки шли. Рыба шла и била по дну. Тихий, желтый Бахтемир шел в Каспийское море.
Я вошла в реку у пирса, зажала нос пальцами, закрыла глаза и легла на эту желтую воду. Знаешь, что я услышала? Я услышала, как по илистому дну вода идет. Вода была больше, чем все, и скрежетала, как старая неистовая цепь. Мне стало страшно. Я встала, осколок черной ракушки царапнул мне ступню. От воды, попавшей в глаза, все стало мутным, как перламутровое нутро мидии. Солнце билось в воду, но вода забирала весь свет и тепло. Дно было холодным. На выцветшие волоски на руках налипли бежевые песчинки и темные речные травки, откуда-то повеяло тухлыми водорослями.
Я больше не знаю ничего о тех краях. Знаю только, что они плодородны. Черная медведка губит куст «бычьего сердца». Ночью в прохладной росе лопается сладкий абрикос от собственного избытка. Все набухает в этой влаге. Ранка от ракушки долго заживала и гноилась. Волосы нужно было туго заплетать в косу, чтобы они не зацепились за корягу и в них не запутались водоросли.
Однажды дед сетью притянул куст чилимов и дал мне коричневых колючих орехов. Мы их не ели, дед приносил их, как маленькие сувениры с рыбалки. Влажный чилим блестел, как голова дикого жука, а подсыхая, становился как плотная кожа. Тоскливо пах илом и кололся. Ракушки были ломкие. После схода воды берег оголился, и весь он был в белых, сереньких и голубых глазочках мертвых раковин. Я шла по песку и собирала их – конусовидные и гребешки – в один плотный целлофановый пакет. Собрав, зацепила за пояс свой мешок, села к деду на мотоцикл, обняла его за талию и услышала, как мои ракушки хрустят между нами. Вернулись домой, высыпали осколки моих ракушек на пол курятника, чтобы рыжие и белые несушки поклевали их. Осколки были голубые и нежные, как тонкий лунный камень, но их голубизна быстро утонула в густом птичьем помете.
Больше я и не помню ничего. Написала своему знакомому из книжного магазина «Фаланстер», чтобы он посмотрел, что у них там есть про Астрахань. Он для меня нашел справочник «Устная речь астраханцев: лексика, обороты речи, пословицы, тексты». Она настолько старая, что продавцы на корешок наклеили бумажный скотч и синей ручкой написали заголовок книги, a когда мне продавали, извинились за такой вид. Но мне главное буквы.
Отец тоже говорил, что ему главное, чтобы буквы были перед глазами. Каждое утро он тормозил фуру у газетного киоска и покупал себе свежие газеты: «Аргументы и факты», «Экспресс-газету» и обязательно местную газету, например «Волгоградскую правду».
Газеты он читал после обеда, лежа в спальнике и пожевывая замусоленную спичку. Он читал их во время обеда, раскрыв на руле, изучая страницу за страницей. Я не знаю, что он там понимал, ведь во время чтения он одновременно ел и слушал радио или кассету с песнями Михаила Круга. За время работы дальнобойщиком он практически потерял слух на левом ухе, поэтому радио он слушал на полной мощности, чтобы расслышать каждое слово и чтобы усмехнуться каждой остроте радиоведущих.
Я рассматривала отца, совершенно чужого для меня человека. Смотрела, как он ел и спал, пыталась вместить в себя его образ, чтобы понять, кто он и как так вышло, что он мой отец. Но у меня ничего не получалось, отец не вмещался, от него становилось тяжело и непонятно внутри.
Как бывший потребитель героина, отец устраивал себе каникулы. В такие дни он обычно никуда не ходил, а просто закрывался в квартире или садился в компании других дальнобойщиков и быстро напивался. Те знали его привычку и привозили его домой на его же серой «девятке», заносили в квартиру втроем. В эти моменты его маленькое крепкое тело становилось тяжелым, и три здоровых мужика с горем пополам поднимали отца с топчана, грузили на заднее сиденье и караваном из трех машин везли домой. У подъезда они выгружали его и втроем вносили на пятый этаж. Дома немного протрезвевший отец бродил по квартире, как медведь-шатун. Иногда он падал, спотыкаясь о ковер, громко матерился и вставал. Набродившись, отец засыпал и всю ночь кричал во сне. Я не знаю, что ему снилось, он вскрикивал и скулил, как старая измученная собака.
Наутро он просыпался абсолютно свежим. Как будто внутри него была черная пасть, которая вчера получила то, что ей было нужно, и закрывалась, не оставив ни шва. Утром отец спокойно шел за пивом, и весь день проводил лежа на диване у телевизора. На обед он ел жирный суп, запивая его кислым кефиром. На диване он дремал, одной рукой покручивая волосы у пупка, а другой охраняя пульт от телевизора. Телевизор все время орал, и я несколько раз, когда отец начинал храпеть, пыталась подкрутить громкость. Как только громкость снижалась, он открывал глаза и, повернувшись здоровым ухом, просил меня не выключать телик.
Вечером, когда перегар от водки и утреннего опохмела рассасывался, отец садился на маленькую машину, так он называл свою «девятку», и ехал провожать день на набережную Волги. Он шел сквозь разодетую толпу так, как будто был рыбой, плывущей в камышах. Толпа была неживой и непонятной ему, но он знал, как ее преодолеть. Подойдя к поющим фонтанам, он долго смотрел на фиолетовую подсветку и, кряхтя, пританцовывал в такт пластиковой музыке. Фонтан его не удивлял, но радовал своей веселостью.
Я все думала, для кого администрация города ставит эти бутафорские украшения: скудные музыкальные фонтаны и небольшие скульптуры дам с собачками и толстяков на скамейках с вытертыми до блеска животами. В Нижнем Новгороде на Покровке стоит скульптура козы-дерезы, ее отшлифованная спина светится на солнце. Каждый норовит посадить на нее ребенка или забраться сам. Фонтан по кругу воспроизводил аранжировку песни «It’s a beautiful life» Ace Of Base, но в шуме падающей воды и разговорах был слышен только писк высоких нот. Фонтан был создан для развлечения и, хотя был несуразным, он одним своим наличием обязывал чувствовать радость. И отец веселился. Люди кругом веселились и фотографировали поющий фонтан на смартфоны.
Отец спросил меня, взяла ли я фотоаппарат, и я ответила, что не взяла. Эх, ну ты даешь, разочарованно вздохнул отец. Так бы сфотографировали фонтан. Я достала из кармана небольшую кнопочную Nokia с фотоаппаратом и сказала, что могу сфотографировать его на телефон, а потом перенести снимок в компьютер или напечатать, если нужно. Отец обрадовался и тут же встал у фонтана. Я открыла камеру в телефоне и посмотрела на экран. В черной синеве астраханской ночи сияло фиолетовое пятно. Сбоку от фиолетовой вспышки можно было разглядеть очертание отцовской серой рубашки и силуэт его круглой коричневой головы. Блик от диодных фонарей на его лбу тоже было видно. Но сам снимок не получался, в нем не было радости. Я зафиксировала картинку и подошла к отцу. Ничего не получается, сказала я, слишком темно, и камера в телефоне очень слабая. Отец посмотрел на снимок и тут же рассмеялся от его нелепости. В его смехе я услышала разочарование от упущенной возможности. Ну ничего, сказал отец, в следующий раз не забудь, будем фотографироваться у фонтана.
У палатки для стрельбы он заплатил мальчишке стольник и взял у него винтовку. Покряхтев, он прицелился и выбил три банки из пяти. Тупые металлические пульки стукнули о бока пустых банок, и отец с ликованием поднял кулаки к небу и, потрясая ими, завопил. Мальчишка у тира оценил отцовскую стрельбу и выдал ему маленький брелок с Микки-Маусом. Отец покрутил брелок в руках и отдал его мне. Я со стыдом и жалостью приняла его трофей. Он не умел обращаться со мной как со взрослой, в его понимании я была маленькой девочкой. В палатке с мороженым он купил мне пломбир в вафельном стаканчике и две бутылки пива – себе и мне. Я смотрела на него и пыталась понять, как он – тот, кто он есть, – чувствует мое присутствие рядом. Волга шла медленно, под вечер она стала эмалевая и глухая. Я прицепила брелок к ключам, и из него тут же полез поролон. Мне стало еще тяжелее. Все, что делал отец, все, что он говорил и добывал, было как этот жалкий синтетический брелок. Мы молча допили пиво, и отец позвонил своему другу Коляну, чтобы тот увез нас домой на «девятке».
О проекте
О подписке