Я часто вижу ее затылок – он цвета мотылькового крыла. Из окна ее комнаты можно было увидеть серую полоску тайги, а по вечерам – закатное солнце. Я часто стояла у окна, наблюдая за тем, как медленно оно опускается на тайгу: сначала оно прикасалось к верхушкам деревьев, незаметно склеивалось с ними, а затем его проглатывал лес. На место дня приходил оранжевый вечер. Зеленые и фиолетовые полосы облаков тянулись над горизонтом.
Со Светкиного дивана не было видно края леса. Лежа рядом с ней, я смотрела на пустое небесное пространство. Иногда ветер тащил тучи, а провод соседской антенны петлей свисал с их балкона. Думая о Светлане, я представляю себе ее глаза, разглядывающие пустоту. Зимой небо яркое, синее. Такое небо она увидела, умирая. Это меня утешает.
(Я думала, что пишу книгу о ней. Но постоянно соскакиваю на то, чтобы писать о себе.)
Сидя на скамейке в лесу и слушая хриплый крик вороны, я пришла к выводу, что Светлана поделилась со мной своей пустотой. Мое письмо о ней – это письмо обо мне, и наоборот.
Когда я росла, мы часто проводили время вместе – она вынужденно нянчила меня в детстве, а подростком я проводила с ней выходные.
Проснувшись утром, мы маялись от безделья. Она постоянно ходила курить и каждый раз звала меня с собой. Ей было необходимо человеческое присутствие. Мы могли ни о чем не говорить, но, когда я отказывалась выходить с ней, она по-детски надувала губы, тогда я вздыхала и шла с ней на балкон или в подъезд.
Стоя, опершись на перила балкона, она внимательно смотрела на тропу за домом. По этой тропе в магазин или на рынок ходили ее знакомые и соседи. Когда кто-то появлялся из-за куста акации, Светка окликала их и махала рукой, не для того, чтобы передать что-то, но чтобы ее заметили. Тогда шедшие по тропе останавливались и задирали голову, чтобы понять, кто их зовет. Иногда это были те, с кем Светка поссорилась, или те, у кого она заняла денег, и тогда Светка тревожно отступала вглубь балкона и делала вид, что ее нет. Меня она тянула за собой. Когда никто не шел по тропе, она начинала скучать и плевать вниз.
Светка накапливала слюну и с шумом плевала, а я смотрела, как белый пузырчатый ошметок летит с шестого этажа. Иногда он разрывался в полете или его сдувало ветром на белье соседей. Тогда мы прятались в глубине своего балкона и, переглядываясь, смеялись. Она учила плеваться и меня. Светка показала: харкнуть как можно больше слизи из горла, смешать ее со слюной, сформировать каплю и вытолкнуть ее изо рта. У меня не получалось плеваться, слюны в моем рту было недостаточно и выталкивать ее струей воздуха у меня тоже не получалось. Мой плевок разлетался на мелкие брызги и летел в Светкину сторону. Она брезгливо уворачивалась и махала на меня рукой – я была никудышная напарница по плевкам.
Она стояла в своей большой фиолетовой кофте с геометрическим рисунком. Маленькая и беззащитная, как вылетевший в свет лампы мотылек. Одной рукой она сжимала полы своей кофты, а другой держала толстую сигарету, на фильтре которой отпечаталась ее темная помада. Я смотрела на ее руки. Теперь, глядя на ее руки на фотографии, я узнаю их – грубоватые с крупными костяшками пальцы. Саднящие заусенцы вокруг длинных прочных ногтей, подпиленных в форме овала. Она была похожа на мотылька – пыльная прокуренная кофта и сухая кожа рук, нежный пушок на щеках напоминали серую пыльцу. И огромные глаза цвета куколки насекомого. Темные пятнышки веснушек на щеках и маленьком вздернутом носу. Я часто вспоминаю, как она чинно, с ритуальной нерасторопностью наносила макияж. Даже в те дни, когда ей не нужно было выходить из дома.
К обеду мы варили куриный суп с домашней лапшой. Всегда один и тот же. Мне следовало начистить картошки, моркови и лука, а Светка мелко нарезала замороженные окорочка.
Каждый октябрь бабка доставала сани с голубыми рейками и шла на оптовый рынок, где покупала упаковку окорочков на полгода. Надев Светкину кофту, она брала маленький топорик с черной пластиковой рукоятью (который мы со Светкой называли индейским томагавком) и шла разделывать окорочка. За шкафом на балконе у бабки хранилась большая деревянная доска с кровавыми засечками. В течение двух часов с балкона раздавался тупой стук. Сначала бабка разрубала большой, размером со столешницу, блок заледеневших окорочков. Затем по одному откалывала замороженные куриные ноги и разрубала их на две части – бедро и голень. Куски окорочков она фасовала по пакетам и складывала в балконный шкаф, чтобы голодные птицы не поклевали.
Светка с утра доставала пакет из шкафа и клала на тарелку размораживаться. Я чистила размякшую и обросшую розовыми корешками картошку. Сначала я выбирала крупняк, его чистить было удобнее. Потом принималась за мелкую, ее было принято называть горохом. Ножи в этом доме были тупые, и Светка, вторя бабке, говорила, что такие ножи бывают только в тех домах, где не живет мужчина. Тупым ножом было тяжело чистить картошку – он все время застревал и срезал шкурку вместе со съедобной частью. Но им нельзя было порезаться, и я медленно скоблила мягкую лежалую картошку.
Светка брала бабкин томагавк и разрубала бедро. Когда светло-розовое мясо оголялось, она брала ножик и срезала тонкий ломтик мяса. Светка сравнивала себя с эскимосом, только он ест строганину, а я окорочка, говорила она. Пока я чистила картошку, Светка состругивала куриное мясо и макала его в соль, перемешанную с перцем. Именно так эскимосы едят строганину, говорила она, лукаво поглядывая на меня. Однажды я попросила ее дать мне попробовать кусочек, Светка скупо отрезала маленький ломтик и с жадностью сказала, что детям такое нельзя. Мясо было почти безвкусным и слабо пахло морозом, замерзшая в его порах влага быстро растаяла. Я, не жуя, проглотила мягкий кусок сырой курицы и поморщилась.
Когда от голени почти ничего не оставалось, Светка резала ее на кусочки. На мои слова, что кусочки слишком маленькие, она с важным видом воздевала указательный палец в волокнах куриного мяса к потолку и цитировала брежневское выражение, что экономика должна быть экономной. Мы смеялись вместе над этой шуткой, а потом я принималась чистить вялую морковь.
Проснувшись, мы сразу включали телевизор. Светка не заглядывала в газету с программой передач, она знала очередность сериалов и развлекательных шоу наизусть, потому что смотрела телевизор постоянно. Реклама ее расстраивала, и она, недовольно чертыхаясь, щелкала кнопкой пульта, чтобы переключить на другой канал. Когда время показа ее любимого сериала совпадало с интересной передачей на другом канале, она смотрела каждый канал поочередно: по пять минут, чтобы быть в курсе, не терять линии сюжета и одновременно знать всех героев развлекательной передачи, комментировать их действия и хохотать, если они говорят что-то, по ее мнению, глупое.
Каждый раз, когда мать отправляла меня к бабке и Светке, я не хотела ехать, потому что знала, что время в их доме будет пустым. Когда я возвращалась, мать оживленно спрашивала, чем меня кормили. Я отвечала, что мы со Светой варили куриный суп. Мать со скукой отворачивалась.
Но я все равно ехала к ним. Дни тянулись, в их пустоте было курение на балконе, щелчки телевизионного пульта и запах застаревшего нутра холодильника, содержимое которого Светка рассматривала по несколько минут. Каждый раз подходя к холодильнику, она говорила, что знает, чудес не бывает, но, мало ли, вдруг там появилось что-нибудь вкусненькое.
Все в этой квартире было погружено в тяжелую опустошительную дрему. Лепет телевизора и пыльный ковер на стене в комнате. Липкий линолеум в коридоре и мутный хрусталь в шкафах за стеклянными дверцами. Я помню холод и смесь черствых запахов, наполняющих эту квартиру. И коричневые тени на веках Светланы. А когда в палетке заканчивались коричневые, она использовала серые. Тени тихо переливались и сладко пахли.
Мне всегда казалось, что для письма необходимо место. Две первые книги я написала в метро, по дороге на учебу и работу. Свой первый роман я написала в бордовом кресле в съемной квартире, заваленной хозяйскими книгами. Я шла во тьме и не знала, куда иду, но меня тянуло к письму. Так мотылька тянет на свет мутной желтой лампы. Второй роман я написала, лежа на большом советском диване, обитом гобеленом. Он был зеленый, а под пуговками, крепящими обивку, я находила волокна застарелой пыли. Эта съемная квартира находилась на тринадцатом этаже панельного дома в Отрадном. Каждое утро я слышала крики рабочих и рокот фур, привозивших стройматериалы для парка «Яуза». Я слышала крики мигрантов и рассматривала водителей грузовиков – лысых пузатых мужчин с кривоватыми ногами. Все они, как один, были одеты в светлые бриджи с боковыми карманами, из которых доставали сигареты. Пока рабочие разгружали рулоны газонной травы, водители громко комментировали их действия.
Для этой книги я долго искала место. Мы вернулись в старую квартиру, но в моем кресле писать было невозможно. Это кресло принадлежало первому роману. Садясь в него, я впадаю в темную дрему, отданную мертвой матери, которой и была посвящена написанная в нем книга.
Наконец я нашла лесной кабинет. Каждый день я прихожу в Тимирязевский лес, сажусь на скамью напротив опытной дачи и рассматриваю кормушки для птиц. Здесь кормятся беспокойные белки и пугливые мыши, сиплая ворона кричит и стучит дятел. Слышно, как за лесом одна за другой идут электрички, сигналя тем, кто перебегает железнодорожные пути. Иногда между деревьев можно увидеть голубые огоньки скорой помощи. Сначала я писала эту книгу в заметках на своем айфоне, теперь я беру с собой ноутбук. На черную клавиатуру падают отмершие почки и желтые соцветия кленов. Даже когда идет дождь, я продолжаю писать эту книгу – в плаще и водонепроницаемой шляпе я сижу на своей скамейке и пишу.
Мне снится война. Сегодня всю ночь я разгружала черные пакеты с трупами мужчин. Пакеты были сложены в серый контейнер, отцепленный от фуры, и когда я заглянула в него, то увидела босую окоченевшую ступню сквозь прореху. После 24 февраля я начала принимать антидепрессанты и стала больше времени проводить в лесу, где редко можно увидеть людей. Иногда я вижу велосипедистов, бегунов и группы старушек, которые занимаются скандинавской ходьбой. Лес стал моим временным убежищем.
Я никуда не еду и постоянно жду, что что-то изменится. Это похоже на болезнь. Болезнь, как она мне представляется, – это такое место, где тебе кажется, что выход обязательно найдется. Кажется, что болезнь можно снять как заскорузлую кожу со старой мозоли. Я нашла подтверждение своей теории, когда начала принимать препараты. Мой день строго разбит на три части: утром я выпиваю «Велаксен», днем четвертинку «Трилептала» и вечером половинку «Трилептала». Если мне становится тревожно, я стараюсь справиться самостоятельно, но если тревога поглощает меня полностью – я выпиваю маленькую дозу «Этаперазина». Мне удалось выскочить из болезни, как змейка выскальзывает из своей шкурки. Но змея, меняя наряд, остается змеей, она сохраняет свой красочный узор и структуру чешуи. Так и со мной, таблетки гасят побочные симптомы расстройства: тревогу, гнев, страх. Но они не могут заполнить пустоты, которая и есть ключевой принцип организации моего сознания.
Иногда я спрашиваю у себя, почему для письма мне нужна фигура извне: мать, отец, Светлана. Почему я не могу написать о себе? Потому что я – это основа отражающей поверхности зеркала. Металлическое напыление. Можно долго всматриваться в изнаночную сторону зеркала и ничего не увидеть кроме мелкой поблескивающей пыли. Я отражаю реальность. Раньше люди верили, что старые зеркала помнят все увиденное. В некотором смысле, так и есть. Я и есть живое зеркало. Я помню все – нежную белую кожу на бабкиной щеке, ее карие глаза под уставшими веками. Я помню облизанные ветром камни на казахстанских горах. Я помню запах старых занавесок в коричневом вагоне поезда Москва – Баку, на котором ехала в Волжский, чтобы встретиться с матерью. Я живу в собственном взгляде, в его касании к материальному миру. Но все, что я помню, мне не принадлежит.
О проекте
О подписке