Безрадостный свет серого сентябрьского утра едва пробивается сквозь шторы. Почти темно. Щелчки деревянных часов-ходиков не перебивает звук дождя; синоптики не обманули, будет пасмурно, но сухо.
Софья Тихоновна лежала на узкой, поставленной у стены постели и говорила «здравствуй» новому дню. Старалась сделать так, как подсказывали всей России телевизионно-журнальные целители, психологи, провидцы, экстрасенсы, мудрецы и просто доброжелательные люди: проснись и скажи новому дню с улыбкой – здравствуй!
Постель мягкая, теплая и использованная телом до удобных ямочек. Сколько еще улыбок удастся отдать неяркому свету, пробивающемуся сквозь серебристые плотные шторы?..
Вставать не хотелось совершенно. Думы баюкали и продлевали мир, не готовый к новому дню, мир сновидений, облака из грез; в мысли вплетались воспоминания о былом…
Пока лежишь и тихо щелкают ходики, все выглядит иначе. Ноющие в пасмурные дни ступни уютно спрятаны под одеялом, не зябко. И тело кажется прогретым, гибким и совершенно молодым, послушным.
А стоит встать, иллюзия развеется. Из зеркала глянет малознакомая седая женщина с верящими только прошлому глазами… Чужая. Зеркалу и внутреннему состоянию.
Пока лежишь, баюкаешь воспоминания, все кажется другим. Свершенное и явь переплетаются, ты снова молода, здорова, спина не ноет, не напоминает скрипом о годах, дела, намеченные с вечера, представляются легко-выполнимыми…
Утром в постели с прогретыми ногами все выглядит иначе…
Но стоит встать у зеркала… Увидеть визави… И не захочется здороваться с седоволосой дамой, где губ не видно без помады…
Как серо, однако, это утро!
Скорей бы облетела листва с огромного вяза и в комнату проникло больше света!
Пусть зимнего, пусть стылого, но – света!
Софья легла на бок и повернулась к стене.
Печально без Клавдии.
Сотни раз готовила себя к жизни без старшей сестры, убеждала: «Это неизбежно. Когда-нибудь ты обязательно останешься одна!»
Но оказалась не готова. Наверное, что-то подобное происходит и с отражением в зеркале. Пока не подойдешь лицом к лицу, не убедишься, как все это есть без прикрас и путаных иллюзий… Одиночество и седина неизбежны, но к подобному следует привыкать постепенно. Кому-то для этого требуются годы, кому-то месяцы, недели…
Мимо комнатной двери тихо прошаркали тапочки.
Теперь не надо прислушиваться и разгадывать: кто пошел на кухню?
Это Наденька проснулась и пошла ставить чайник…
Сначала заглянет в туалет, потом нальет в синий эмалированный чайник воды до половины и поставит на огонь.
Когда вскипит, заварит свежий чай. Когда-то заваривала индийский. «Три слона». Теперь без разницы. Который больше по коробочке глянется.
Клавочка тоже любила «Три слона»…
Когда шестилетняя Соня пришла к ней впервые, тоже поила ее чаем. Вот только был ли это «Три слона»?.. Баранки и мягкие бублики были точно…
«Мы сестры только по отцу», – приветствуя и фотографию Клавдии на стене, вздохнула Софа. Папа, тихий нежный папа Тихон Маркович Мальцев. Главный инженер небольшого деревообрабатывающего завода. Он вернулся с войны без левой руки. Но прежде, чем вернулся, Глафире Яковлевне, маме Клавдии, пришла похоронка: «Ваш муж, Тихон Маркович Мальцев, пал смертью храбрых…»
Глафира Яковлевна – эх! – в конце сорок четвертого закрутила роман с красавцем майором-тыловиком… Майор был далеко не холост и где-то даже многодетен. Но об этом не думали в те безрыбно-вдовьи времена. Пришел майор, и ладно…
А впрочем, хватит об этом… Второй женой Тихона Марковича стала мама – Мария Викторовна. Несравненная, добрая и умная. Дама, выдающая книги в техническом отделе районной библиотеки…
Софа тоже книги выдавала… Не сказать что по призванию, а потому, что так решила Клавдия: «Не смогу я тебя студентку пять лет на своей шее держать. Иди работай».
И почему не поступила на вечернее отделение института? Ведь было же желание… Работу библиотекаря и выбирала из-за удобства совмещения с учебой…
Но вот – не вышло. Сначала заболела перед вступительными экзаменами, на второй год – провалилась, на третий…
А что на третий?..
Забыла.
Софьюшка перевернулась на другой бок, свернулась уютным калачиком – «не встану, ни за что не встану, скажусь больной!» – и посмотрела на противоположную стену, где между сервантом и платьевым шкафом висели четыре черно-белые, слегка порыжевшие от времени фотографии. Все, что маме удалось выбросить в окно пылающего дома. Первой мама выпихнула сонную Софьюшку, потом охапку одежды, потом выбросила деревянную шкатулку, в которой хранились документы, памятные мелочи и несколько фотокарточек, а уж потом кинулась обратно за валенками – мороз, февраль, босая Софья на снегу… Вернуться не успела. Потерялась в дыму, и ее, полуобгоревшую, вынесли из дома пожарные…
Папа задержался на работе почти до полуночи… Вернулся уже к головешкам…
После той ночи маленькую сестру приютила Клавдия.
Сначала – пока мама была в больнице, потом, через четыре года, – навсегда.
Мама боролась за жизнь долго. Отец не выдержал ее мук и умер от разрыва сердца, а она все цеплялась – больными, незаживающими руками, заставляла изуродованное – но такое родное – лицо улыбаться дочери…
Соседи по бараку, куда переселили погорельцев, жалели. Помогали, чем могли, но основную заботу о маме взяла на себя подрастающая Софьюшка… Научилась печь оладьи и морковные котлеты, чисто прибирать микроскопическую комнатушку с осевшим деревянным полом и кипятить белье…
Когда маму снова увозили в больницу, у нее всегда были свежие сорочки – уже не белоснежные, но обязательно отглаженные, с подштопанными хлопковыми кружевами. Гордость Софьи.
В одной из этих маминых рубашек умерла и Клава…
Когда-то она была полная, дородная, но к старости усохла, и рубашки мамы стали ей совсем впору. Более полувека хранила Софья две сорочки как память, но когда Клавдия попросила одну из них вначале померить, не пожалела – отдала.
Она вообще не могла ни в чем Клавдии отказать. Ни словом, ни делом. Клавдия не позволила забрать сестру в приют, привела в этот дом сразу после похорон и, указав на узкую кровать возле стены и поправляя на подушках вязаные накидушки, сказала так:
– Вот, Софья. Будешь жить здесь. Я вдова, ты сирота, вдвоем сподручней.
Покойного мужа сестры Эммануила Сигизмундовича Софья помнила плохо. Робела чужого задумчивого мужчину. В шесть лет он казался ей почти стариком – тридцать пять лет, весь высохший, залысины! – рядом с прелестной юной Клавочкой. Он первым начал называть ее Софой, дарил леденцы монпансье, невнимательно выспрашивал о здоровье Марии Викторовны, безучастно просил передавать поклоны и уходил в свою каморку без окон к каким-то непонятным приспособлениям и предметам, к запаху горячего металла и химикалий, которого не вытягивала до конца крошечная вытяжка под потолком. Колдун, алхимик, высохший над фолиантами чернокнижник из маминых сказок… Теперь в его каморке кладовая… Память занавешена старыми тулупами и пальто с изъеденными молью воротниками…
А в пятьдесят втором Эммануил исчез. Клавдия много лет скрывала, куда и как, и только после школьного выпускного вечера Софьи призналась. Разоткровенничалась с повзрослевшей сестрой и рассказала историю семейного предательства. Всплакнула и приказала навсегда забыть фамилию Кузнецовых.
– Нет у нас такой родни, Софья, – сказала, строго поджимая губы. – Лида письмо прислала, каялась, мол, ни при чем она, Михея это грех. Но ты – забудь.
А Софья родственников Кузнецовых и так почти не помнила. Какие-то странные суматошные люди с тюками. Жили за занавеской, потом уехали. Собрали тюки, оставили после себя запах прелой овчины и кирзовых сапог и навсегда исчезли…
Уже гораздо позже нашла Софья поздравительную открытку в почтовом ящике: Марина из Перми желала доброго здоровья и долгих лет.
Марина-Мария-мама… От имени протянулась цепь ассоциаций, и Софья ответила.
Оказалось, что, ничего не зная о грехах отца, писала дочь Лидии.
…Софья Тихоновна перевела взгляд по стене налево, с портрета мамы на фотографию Клавдии: молодая отчаянная красавица с прической «перманент». Жесткий воротничок без кружев просится под пионерский галстук… И в миллионный раз удивилась, как не похожи две ее любимые женщины. Мама – тихий ангел с кроткой улыбкой и дерзкая уверенная московская барышня с камвольного комбината. Прядильщица.
И также в который раз, думая о Клавдии, поразилась, сколь много доброты скрывалось под маской громогласной бой-девицы. Директриса библиотеки, где сорок шесть лет проработала Софья Тихоновна, как-то, подвыпив на новогодней вечеринке, неловко пошутила:
– Ваша сестрица, милейшая Софья Тихонов на, напоминает мне приснопамятный ананас, уж вы простите. Снаружи колкая и шершавая, изнутри, мгм, вполне употребима…
Вполне употребимой нашел тридцатидвух-летнюю Клавдию и Дмитрий Яковлевич Родин, монтер камвольного комбината неполных тридцати лет. Однажды вечером Клавдия привела его в дом, представила Сонечке и раскраснелась:
– Вот, Софа. Это мой жених. Он будет жить здесь.
Монтер поставил за шкаф облезлый чемоданишко с железными уголками и вынул из-за пазухи бутылку сладкой мадеры.
Через двадцать лет на поминках Дмитрия Яковлевича на столе стояла похожая бутылка с мадерой…
…Много незримых покойников собирается вокруг все так же узкой кровати, много. Вон, из зыбкого сиреневого сумрака выплывает папа… совсем молодой, могуче сильный – подбросит вверх на одной руке, поймает, защекочет! Прошла вдоль штор Клавдия – с пылкой юной улыбкой на усохших губах… Геркулес беззвучно спрыгнул с подоконника, разгоняя серебристую утреннюю муть…
Мама на фотографии смотрит вдаль и вглубь. Все улыбаются со стен, кто с дерзостью, кто с вдумчивой печалью, кто с тихой радостью… Великолепный снимок Лемешева в образе Вертера Массне чуть дальше… В шестьдесят третьем Софьюшка впервые попала в оперу и влюбилась в пожилого тенора до слез.
Мама тоже обожала Лемешева…
Последние ее слова были: «Как жаль… Я больше не услышу Ленского… И не приеду в Ленинград… Так хочется еще – хоть раз! – пройтись по Эрмитажу!»
Потом ушла в беспамятство…
Мама была другой. Совсем другой. Она стеснялась дворянского звания и прятала исконную фамилию до последних дней. Лишь незадолго перед смертью велела: «Гордись! Твой род идет из глубины веков и связан с величайшими фамилиями России».
Как жаль, непоправимо жаль, что времена достались Софье жестокие. Непомнящие. От титулов и славных званий остались только четыре фотографии да матушкин нательный крест…
– Эй, Софья Тихоновна, вставай! Кончай лениться, чай поспел! – В дверь комнаты ударил бестрепетный кулак соседки Нади.
Софьюшка вздрогнула, и по щеке скатилась теплая слеза.
Оказывается, плакала…
Чай пили на кухне, по-походному. Сидели за столом-тумбой полу-боком, Надежда Прохоровна нарезала докторской колбаски для бутербродов и, подкладывая их на тарелку Софьюшки, расписывала план мероприятий на утро:
– Я пойду к Таньке Зубовой. Ты погуляй возле гаражей, присмотрись, откуда праздный люд сте кается или – куда. Понятно?
Есть каждое утро чужую колбасу Софья Тихоновна стеснялась. Это чувство особенно усилилось после того, как все благодеяния хлопотливой Надежды Прохоровны стали принадлежать исключительно ей одной. Раньше все эти колбасные благоденствия равнозначно делились на двух сестер, привычку урезать расход продуктов на одну треть Надежда Прохоровна еще не приобрела и оттого усиленно подкладывала Софье Тихоновне полуторный рацион.
Софья Тихоновна чувствовала себя немного приживалкой.
И очень жалела, что с уходом из ее жизни Клавдии исчезла и манера принимать подобные трапезы как должное. Клавочка упрощенно относилась к некоторым проблемам и в безусловно щекотливых положениях обычно отвечала:
– Дают – бери. От Надьки не убудет.
По совести говоря, Надежда Прохоровна и сама так считала – не убудет от нее. Разбогатела она внезапно, еще никак не могла привыкнуть и придумать, на что, кроме продуктов и бытовых мелочей, можно истратить такие деньжищи.
Два года назад в Питере скончалась ее единственная родственница – двоюродная сестра Елизавета – и оставила в наследство двухкомнатную квартиру в историческом центре Петербурга.
Квартиру продали совестливые риелторы, и теперь Надежда Прохоровна считалась не только самой главной бабкой их большого старого дома, но и самой богатой.
– Ты чего еле кусаешь? – заботливо спрашивала. – Налегай, налегай, на улице холодно, подкрепиться следует…
Софья Тихоновна деликатно откусывала кусочек бутерброда.
– Пойдешь к гаражам, оденься поплоше…
– Зачем?
– Чтобы внимания не привлекать. А то знаю тебя, вырядишься как на парад…
Спорить с человеком, чью колбасу ешь, решила Софья Тихоновна, неловко.
На улице было хоть и холодно, но безветренно. Тяжелые, похожие на клочья мокрой ваты тучи стояли низко и, казалось, только ждали, когда тяжелая великанская рука нажмет сверху на серую паклю и вниз закапает сочащаяся влага, пахнущая, предположительно, лекарствами, больницей и осенней простудой.
Темно-зеленый плащ, в котором Софьюшка обычно выбивала ковры и одеяла, пах пылью и нафталином. Плащ задохнулся в кладовой среди ненужной рухляди, дикая спортивная шапочка сумасшедших расцветок казалась Софье Тихоновне терновым венцом…
Четыре ржавых гаража были ее голгофой. Крестом тяжелым – линялый плащ, снабженная помпоном шапка и пустая котомка из-под картофеля.
Выходя из подъезда, Софья Тихоновна опустила глаза и постаралась проскользнуть мимо соседских окон незаметной тенью. Софья Тихоновна Мальцева – эталон вкуса и безупречных манер! – в лыжной шапке с помпоном, разбитых Клавиных сапогах, с испятнанной котомкой… Уму непостижимо!
Но отказать Наденьке в такой малости, как помощь в поимке мерзкого отравителя, Софья не посмела.
– На твои кружевные митенки все ханурики сбегутся посмотреть! – предрекала Надежда Прохоровна, засовывая руку в платьевой шкаф почти по локоть. – Вот, – извлекла из нафталиновых недр ярко-полосатый комок, – шапочка. Бери. И перчаточки пригодятся, холодно.
– Но…
– Бери, бери. Утепляйся. Походишь, посмотришь… Никто внимания не обратит – ходит какая-то старуха у гаражей, и ну ее. Кому какое дело?
Софья Тихоновна закусила губу и натянула черные вязаные перчатки. «Старухой» она себя вовсе не могла назвать. Если только в лыжной шапке и разбитых сапогах Клавдии…
«Господи, какое чучело!» – подумала, мазнув взглядом по зеркалу, и брезгливо, двумя пальцами, поправила сползающую на лоб шапчонку.
Гаражи располагались через два двора от их дома. Когда-то на их месте, как, впрочем, и почти в каждом московском дворе, стояли сараи. Квартиры окрест были практически сплошь коммунальные, тесные, и многопудовый скарб жильцы предпочитали складывать в уличных сараюшках.
Там же хранились соленья, варенья, запасы неприхотливых овощей, каких-то железяк и деревяшек. Сараи частенько горели, и постепенно все их снесли. Поставили гаражи, потом снесли и их, оставив места только ветеранам и инвалидам.
Но Софья Тихоновна еще отлично помнила, как матери, свешиваясь из окон, кричали: «Эй, Санька, ты моего Кольку не видел?!» – «Видел, тетя Валя! – кричал соседский ребятенок. – Он с Ванькой, за сараями!»
Потом кричали: «Он с Вадиком за гаражами!» Теперь этих гаражей осталось всего четыре, и за ними собираются только бомжи и прочий люмпен.
А вообще говоря, ничего не осталось.
Куда-то пропали пышная сирень и акации вокруг укромных беседок. Повсюду разросшиеся лопухи да жгучая крапива…
Сегодняшние дворы – «благоустроенная» пустыня. Они простреливаются и просматриваются, как контрольно-следовая полоса на границе. Но матери все равно боятся отпускать туда детей.
А раньше… «Колька, ты моего Санька не видел?!» – «Видел, тетя Маша, он у песочницы, в кустах!»
В кустах московских двориков можно было потеряться, заблудиться. Какое множество укромных уголков они дарили дворовой ребятне! В теплом песке девочки лепили куличики и строили «прилавки магазинов». Невдалеке мальчишки играли в «красных и белых»… Тогда весь двор казался маленькой Софье огромным зеленым лабиринтом…
Теперь – пустыня. Огромная проплешина двора, четыре гаража в форме буквы «Г» и мусор. Этот огромный оплешивевший двор не смогли прибрать к рукам даже рачительные столичные градостроители. Глубоко под землей протекала в трубах безымянная речушка. Она размыла каверны, и, когда на этом пустыре решили все же обустроить хотя бы автомобильную стоянку, первый же приехавший бульдозер провалился. Рухнул носом в подземную промоину и почти месяц стоял, обиженно задрав к небу могучий железный зад.
Еле его оттуда достали. Боялись подогнать поближе тяжелую технику.
Софья Тихоновна подбиралась к гаражам легчайшими шагами. Сама себе казалась практически неузнаваемой, прибитой пылью, пропахшей нафталином, подряхлевшей, осиротевшей собирательницей пустой стеклянной тары.
«Нельзя, нельзя было соглашаться на эту авантюру!»
Но как не согласиться? Права Надежда – ее в этих гаражах любая собака узнает. Она для местных алкашей персона славная, много лет гоняла их по дворам, надев красную повязку дружинника… Надежде незаметно к ним не присмотреться…
Да был бы толк от маскарада…
И почему все сапоги Клавдии так скрипят?!
О проекте
О подписке