– Некоторые полагают волков грешными уже потому, что те желают отведать баранины, – негромко молвил рядом голос проповедника. – Между тем, урожденная природа не грех. Грех – неуемная жажда, вынуждающая при сытом брюхе резать все стадо, до последнего ягненка.
Кортэ смущенно пожал плечами, поднялся и поклонился, как следует. Полтора года жизни в обители научили соблюдать правило приветствия. К тому же уходить, не повидав старца еще раз, не хотелось, и Кортэ втайне обрадовался неслучайной встрече.
– Что, сразу видно, что я – волк? – буркнул нэрриха, поцеловав простой серебряный перстень и получив благословение.
– Так и я не овца, – повел бровью старик. Он, кряхтя, устроился рядом, на скамеечке, принесенной расторопным юным сэрвэдом. – Возраст берет свое, клыки выпали, шерсть повылезла, а повадки-то сразу вижу, на себя примеряю… Орден Зорких не таков, как мнится многим. Это по молодости братья жаждут сгребать души в костер веры – вилами. И я греб, грешен. Глядел на пламя, а того не ведал, что создаю лишь страх, а страх – он еще не вера… Или уже не вера. Теперь вот из сырых углей по зернышку добываю огонь. Хлопотно это, трудно, а все одно, пользы поболее, чем от иных затей. Ты с чем пришел, оборотень? Не рычи, что вижу, то вижу, не в своей ты шкуре, а только явился сюда сам… и значит, твой кривой путь выведет тебя к пользе и душевному благу.
– Как же, выведет… С чем я пришел? – усмехнулся Кортэ, глядя мимо собеседника, в сторону ворот. – Сам уже не понимаю, с чем и зачем. Не то я вижу, чего ждал.
– Первый настоятель древнего храма в горах избрал для нас имя Зорких потому, что полагал природу зрения исключительно сложной. Есть то, что доступно глазу. Но есть и иное, тайнописью внесенное в книгу души. Ты пришел в обитель ради явного, но чудо состоялось, и ты начал примечать сокрытое… так я разумею, – тихо молвил старик. Иным тоном уточнил: – Золота довольно ли оставил себе на дорогу?
– Конечно… Ловок ты подглядывать.
– Это ты неловок таиться, – рассмеялся старик. Покосился на ворота и тише добавил: – К обеду возвернутся здешние молодые волки. Спрашивай, что хотел и иди своей дорогой, мирный паломник. Новый-то настоятель, он пока что вилы предпочитает, горяч еще. Или выжил из ума… уже. Не разберу, мне свои грехи застят взор.
– Что у вас…
– Погоди, – отмахнулся старик. Покачал головой и глянул на Кортэ прямо, так, что стал виден выцветший, почти белесый тон его собственных глаз. – Не умеешь ты спрашивать. Ну какое тебе дело, гость случайный, что у нас творится? Помогать станешь? Нет. То-то и оно… Давай я сам отвечу тебе то, что следует по моему разумению. Коротко отвечу, запоминай. Беречь надобно смутное и сложное дело нашего патора, за то молюсь ежедневно. Еще прибавлю – это тебе, для души: хорошо ты слушал в храме, хоть и явился не в срок. Так скажу… ходят люди, вздыхают, шепотом поминают тьму, зажигают лампады, смягчают тени – но все одно, страх в них велик. А что есть тьма? Только слово. Все настоящее в нас, внутри. У всякого и тьма своя, и свет. Ни отнять нельзя, ни влить извне, покуда нет готового вместилища. Сосуд же для тьмы и света человек приготовляет сам. Лишь плясуньи, так мне думается, по бабьей глупости одни сосуды бьют в осколки, а иные наполняют, иногда не брезгуя и мутными источниками, черпая без души и дозволения.
– Ничего не понял, – признался Кортэ. – Кроме того, что дорога моя выложила петлю и теперь ведет в столицу.
– Может, и так, – старик с некоторым сомнением пожевал губами.
Встал, кряхтя и растирая спину, сокрушенно покачал головой, перехватил посох и побрел к воротам. Кортэ проводил проповедника взглядом. Обернулся к сэрвэду, явившемуся унести скамейку.
– Это кто был?
– Черный Убальдо, – отозвался юноша, глядя вслед проповеднику. Опасливо сотворил знак стены и добавил, не в силах сдержаться: – Восьмой раз за месяц является. Спаси нас святой Хуан от гнева пламенного.
– Ты о нем, как о призраке, – заинтересовался Кортэ.
– Сеньор, зря шутите, – шепнул юноша с отчетливой дрожью в голосе. – Отшельник наш строг, и кое-кому с ним лучше и не встречаться.
Кортэ неопределенно хмыкнул, встал и тоже пошел к воротам. Отметил: птицы улетели, их вспугнули вставшие на стене дозором молодые служители. В отличие от стариков, безмятежно кормивших птиц, эти деловито и буднично звякали оружием, перекликались. У ворот заняли места уже не трое – шестеро, и глядели они на нерасторопного нищего бродягу с отчетливым раздражением: иссякло время проповеди, убирайся…
За воротами день улыбался с присущей лету жаркой веселостью. Шелестела трава, лоснилась под лаской ветра. Вытоптанная конными широкая тропа сбегала по холму двумя плавными изгибами. Темная фигура старика обнаружилась неожиданно далеко, отшельник спускался с холма уверенно и споро. Но недостаточно быстро, чтобы разминуться с конными, шумно и кучно скачущими от леса.
Кортэ нахмурился, сердито покачал головой и дернулся было ускорить шаг… Вспомнив о разговоре во дворе, тяжело и нехотя выдохнул сквозь зубы. Старец все верно расставил по местам: за спиной – чужая обитель, нет у рыжего нэрриха права лезть эдаким столичным чертом в здешние тонкие и сложные дела.
Следуя совету проповедника, сын тумана переборол порыв гнева, подобный шквалу чужого ветра. Сопя и вздыхая, побрел узкой тропкой к лощине, как и подобает паломнику, не лезущему под копыта конным служителям. Всадники у любого деревенщины вызвали бы оторопь, они мчались с гиканьем, при полном вооружении.
Взгляд то и дело возвращался к темному, едва приметному штриху вдали – фигуре старика. Взгляд остро и раздраженно изучал всадников, летящим махом, не придерживая коней и не уводя их в сторону ни на волос.
Сделав еще пять шагов, Кортэ сплюнул, смачно выругался, поминая чертей, сосуды, тьму и многочисленных тупых баранов. Добавив несколько слов относительно своих маскировки и выдержки, сын тумана резко свернул на главную дорогу, пошел быстрее… снова выругался и побежал! В душе копилась тянущая неопределенность дурного, готовая лопнуть болью.
Передовой всадник разминулся со стариком в каких-то двух локтях, и лишь потому, что отшельник уклонился ловко, ничуть не старчески. Второй конь пронесся еще ближе и опаснее. Кортэ ругнулся и рванул напрямик, через кусты и заросли! Он мчался, не замечая ям и колючек и понимая лишь одно: ему страшно смотреть на происходящее, но увы, он не успеет ничего изменить. Молодые волки выслуживаются перед своим новым вожаком, они в запале скачки пьяны и бездумны, готовы растоптать старика, неугодного в изменившейся обители.
Пыль мешала видеть толком, как двигается третий конь. Со стены, из-за спины, вскричали протяжно и страшно, тоже осознали: день обманул своей улыбкой, нет в его безоблачной теплоте добра – только горячечный азарт травли. Четвертый конь споткнулся на скаку и покатился через голову, завизжал, забился – и затих.
Пыли стало больше: теперь все верховые старались унять разгоряченных скакунов, закрутить по малой дуге, как можно скорее остановить. В сутолоке общей панической неразберихи Кортэ уже не видел старика и бежал молча, не тратя сил на ругань, выкладываясь так, как давно уже не приходилось.
Пыль висела тяжелым, как сама беда, облаком, прятала худшее. С ходу проскочив под брюхом ближнего коня – бешено хрипящего, с пустым седлом, – Кортэ нырнул вбок и вниз, уходя от удара копыт, перекатился, рывком преодолел последние канны, уже понимая с жуткой и окончательной отчетливостью: опоздал…
Споткнувшийся первым конь предсмертно скреб копытами корку натоптанной земли, хрипел, а его всадник лежал ничком без движения: не успел бросить стремя и покинуть седло, в падении оказался подмят тушей лошади. Дородный служитель замер в немыслимой, извернутой позе, и вряд ли его убило падение – это Кортэ тоже понял сразу, отметив порванное горло и изуродованный затылок. Посох отшельника, повернутый острым навершьем вперед, торчал из груди второго спешенного служителя: опрокинутый навзничь, он мертво, удивленно всматривался в небо… На груди покойника серебрился знак замкового камня в драгоценной гербовой оправе – носить такой дозволялось лишь настоятелю.
Сам старик был тут же, но его Кортэ по-прежнему не мог увидеть: служители сгрудились возле тела и испуганно, как-то ошарашено молчали. То есть – трезвели после удалой скачки…
Нэрриха зарычал, досадуя на помехи, смахнул в сторону одного чернорясника, швырнул прочь второго, распихал прочих. Теперь он наконец смог опуститься на колени рядом с проповедником. Старец еще жил, хотя ему было мучительно каждое вздрагивающее усилие смятых, разбитых ребер. След подковы отпечатался на рясе жутко и точно, во всех подробностях. Над стариком, нелепо и бессмысленно стряхивая пыль с его босых ног, причитал крепкий и смуглый чернорясник. Было странно видеть, как по-детски испуганно дрожат его губы.
– Никто не думал даже… Как же это? Конь понес, он не хотел, не может быть… Вы бы в сторонку, кони-то лютые… Да как же так? Да что же это, Мастер, спаси нас всех, милости прошу…
Кортэ оскалился с тяжелой и злой горечью. Тот, кто мнил себя вожаком в здешней своре, зря счел старика беззубым, даже жалким. Зря пробовал выказать полноту недавно добытой и еще свежей, сладкой на вкус власти, зря норовил растоптать уважение к делу и имени Убальдо. И совсем уж напрасно не побоялся стращать конем старца, обманчиво дряхлого, согбенного. Ведь наверняка – не в первый раз они сошлись на склоне, весьма широком для трех карет – и безнадежно узком для двух недругов. Не в первый раз новый вожак нагло показывал зубы, но теперь уж точно – в последний.
Было почти смешно смотреть, как суетятся служители, не глядя в сторону двух жирных «баранов», зарезанных Черным Убальдо на его последней охоте… Кортэ выдохнул, ощущая всем своим ветром боль старика – как она толчками вливается в разорванную его грудину. Увы, сын тумана не учился у Оллэ и не успел воспринять наставления Ноттэ, он не освоил того, что дано пятому кругу опыта – право и силу выделять раха, целить людей… Пока что Кортэ освоил лишь отнятие жизни. И оттого сполна ощущал тянущее, мучительное отчаяние.
Белесые глаза старика на миг стали осмысленными, нащупали Кортэ. Губы дрогнули, выдыхая важное, но невнятное. Служители склонились и замерли, пытаясь уловить каждый звук. Но разобрал сказанное лишь нэрриха – тот, кто умеет внимать ветрам.
– Некоторые надо разбивать, пока они пусты, – упрямо выговорил отшельник. И добавил: – Уходи…
Кортэ разогнул спину, огляделся, осознавая себя воистину невидимкой средь белого дня. Кругом теснились, охали и причитали вооруженные люди, они наверняка знали приметы рыжего нэрриха и имели указание искать его, высматривать, а то и ловить. Но указания утратили смысл со смертью тех, кто распоряжался в обители. Тех, чьи тела теперь топтали, не потрудившись оттащить в сторону.
На убитых не желали взглянуть, их, может быть, мысленно и не считали достойными взгляда. Это ведь удобно – сгрузить свой грех на чужие мертвые плечи. Все мчались одной сворой и заходились азартным криком, все не пожелали объехать старика. Но себя простить куда проще и важнее, чем кого-то еще.
– Надо разбивать, – буркнул Кортэ, сосредоточенно сжал губы, поднялся с колен и побрел прочь, не оборачиваясь. – Сосуды, тьма, патор, плясуньи… Неужто нельзя было выложить дело толком? И дождаться, пока я соображу, что мне сказано. Попробовали б говнюки на меня наехать… Ладно, в столицу. И поскорее, так велено и так будет. Прежде прочего патор, значит. Или как он сказал? Дело патора. Черт, как же тут разобраться? Наехали они, как же. Этот мудрый придурок дождался меня в засаде, высмотрел и сказал то, что полагал важным. А после сразу сделал то, что давно задумал. Как просто! Я не понял и допустил. Волки, овцы… И один на целую округу пустоголовый баран Кортэ. Хоть волосы срежь под корень, хоть выскобли до синевы бороду, выходит неоспоримо: я рыжий, я во всем виноват.
Солнце нещадно пекло голову, и хотелось верить: на душе черно и жгуче-тягостно из-за этого всепоглощающего жара. Дорога слоится и плывет перед глазами. Куда идти? Зачем сбивать ноги и рвать душу, если снова можно так же вот – опоздать и ничего не изменить в жизни и смерти людей. Тех, кому высшие не дают права возвращаться в мир. Может, такова их, богов, злая шутка? А может, великая милость. Нэрриха, в отличие от людей, не вправе уйти, даже страстно желая покоя и забвения. Даже утратив веру в себя, мир и людей. Даже отчаявшись и похоронив всех, кто был дорог. Дети ветра обречены возвращаться из-за порога смерти, дарующей людям свободу от грехов и прозрений, долгов и обид. Нэрриха в чем-то почти боги, но в ином – рабы, вынужденные снова и снова впрягаться в лямку бытия, помня утраченное и не находя в памяти ни радости, ни отдыха для души, ни облегчения для совести.
– Оллэ, значит, просто слабак, – хмыкнул Кортэ, распрямляясь и поводя плечами. Сплюнув в пыль, он высморкался, старательно растер ладонями лицо. – Оллэ жалеет себя. Я тоже попробовал. Дерьмо. Вся эта жалость – вонючее жидкое дерьмо. Меня ждут, а я тут спотыкаюсь и мокрым носом музыку играю.
Сделав столь определенный вывод, Кортэ зашагал быстрее, а затем и побежал, негромко, но изобретательно ругая себя и дорогу. Не дал он спуску и старому волку Убальдо, который нажил седину, но не научился прощать, хотя Башня велит молиться за врагов изобретательно и многословно, тем ограничив их прижизненное наказание.
До самого заката Кортэ упражнялся в нехитром остроумии, старательно избегая мыслей о праве на дурное настроение и уныние. Дорога выглядела пустой, что по идее весьма огорчительно для голодного путника. Но Кортэ не огорчался и надеялся на перемены к лучшему. Когда из лощинки приглашающе подмигнул рыжий глаз костра, нэрриха заинтересованно хмыкнул и заспешил на огонек, полагая себя желанным гостем. И даже не посторонним…
Вороной конь пасся, стреноженный и накрытый попоной. Заботливый хозяин скакуна сидел у огня и жарил, судя по размеру порций, убийственно сытный ужин. Значит, ждал гостя.
– Вион, какого рожна ты свалил от великого нашего мудрюка и замшельца Оллэ? – не здороваясь, Кортэ приступил к выяснению отношений. Рухнул в траву, блаженно вытянул ноги, содрал с временного вертела полусырой, обжигающе горячий кусок и пробурчал, пережевывая жилистую старую баранину: – К кому ты нанялся ловить меня?
– Мне страшно, – выговорил младший нэрриха, глядя в огонь и не поворачивая головы. – Я надеялся, что ты придешь до ночи и… и надеялся, что ты не придешь вовсе. Мне стыдно. Они сказали – великое знание. Мне одному. И ничего им не надо взамен.
– Ха! Плюшки дарят даром дуракам, – рассмеялся Кортэ, облизывая сожженные подушечки пальцев. Упрямо вырвал с рапиры второй кусок мяса. – На тебя похоже, тебе надо великое, ценное и непременно без дележки. Это пройдет. Перебесишься. По себе знаю.
– Мне страшно, – повторил Вион и смолк.
Сгорбился, натянул плащ на голову и стал выглядеть совсем жалким, невзрослым, готовым в любой миг расплакаться или упасть ничком и закрыть голову руками. Кортэ пожал плечами, возмущенно хмыкнул и продолжил трапезу. Потакать чужим страхам он не желал, лечить от них – не собирался. Тем более Виона, чье имя до сих пор не следовало лишний раз повторять при Зоэ: малышка сразу скучнела и отворачивалась. Этого нэрриха она недавно числила частью своей семьи, и, пожалуй, до сих пор ничего не изменилось – предательство не прощают именно тем, кто не безразличен. Додумавшись до такой идеи, Кортэ сыто вздохнул, откинулся на охапку заготовленных Вионом веток, накрытых конским потником.
В небе, бархатном и чуть лоснящемся последними бликами заката, теплились лампады первых звезд. Неутомимые святые вышли на молитву, Кортэ горько усмехнулся: сегодня к тому есть особенный повод. Старик Убальдо уже высоко взобрался по ступеням своих прижизненных деяний. Хочется верить, что столь решительный человек без помех достигнет порога вышнего. И, помня заветы старого волка, следует не жалеть себя и не растрачивать на пустяки, а сразу взяться за трудную работу по твердому камню. Кортэ судорожно, морщась и постанывая, зевнул. Повернул голову и еще раз изучил смятого страхом, осунувшегося спутника.
– Я тебя прощаю, – величественно сообщил сын тумана. – Понял, огрызок? От имени всех рыжих прощаю, заодно от имени Зоэ и нашей нелепой семьи, невесть как составленной из младенцев, баранов и ублюдков. Ты всё еще часть семьи Зоэ. Это неизменно, хотя подобной доброты ты точно не стоишь. Но, раз я уперся и простил, изволь портить ночь дельными жалобами. Валяй, я весь внимание. Ты предал Оллэ?
– Зоэ имеет право презирать меня, – легко признал Вион. Наконец-то он повернул голову и глянул на Кортэ, даже попробовал улыбнуться, но губы задрожали и исказились гримасой страха. – Никому подобное не запрещено. Я охотился на Ноттэ и был прощен, я пробовал присягнуть королям Тагезы, но Изабелла не назвала это изменой. Я бросил Зоэ, хотя обещал ей защиту.
– Но ты снова прощен, – кивнул Кортэ.
– Я умолял Оллэ взять меня в обучение, на коленях стоял… – нехотя, с отчетливой болью, выдавил Вион и едва слышно продолжил: – Он прошел мимо. Я таскался за ним полгода и всем лгал, называясь учеником. Громко лгал, а он не слышал и не слушал. Мне стало казаться, что я пустое место и даже менее того. Надежды рухнули, ничего не осталось… Совсем ничего.
– Вытри сопли и говори внятно, – велел Кортэ. Хотел добавить несколько колючих замечаний, но передумал. – Ты не безнадежен, пожалуй. Ты решился сказать вслух то, о чем проще промолчать. Уже неплохо… Знаешь, я тоже предал Ноттэ и такого наворотил вместо признания вины… Ползал на коленях, напрашиваясь в ученики, а сам надеялся добыть из тайника под кроватью арбалет. Ха! Я уже привык к его трофейному эстоку, поверил сам в свое вранье о победе над сыном заката, якобы добытой в честном бою.
Вион кивнул, снова стал рассеянно глядеть в огонь и кутаться в плащ, хоронясь в тени капюшона, натянутого до самых глаз, словно душноватая сухая ночь – холодна и неприветлива. Губы кривились, гримаса делалась болезненной и даже жутковатой.
– Они пришли и сказали: все изменится, великое знание сделает тебя сильным, – шепнул младший нэрриха. Глаза блеснули сухо и тускло. – Ты станешь лучшим, сможешь прирезать Кортэ и дать совет Оллэ. Короли поклонятся тебе, а маджестик объявит святым.
– Дети людей в такие смешные сказки не верят уже к пяти годам, набравшись ума, – настороженно отметил Кортэ. – Что «они» попросили взамен?
– Ничего… Совсем ничего, – замотал головой Вион, кусая губу и из последних сил сдерживая отчаяние. – Сказали, есть древний ритуал, еще из времен ложных богов. Башня подобного не одобряет, но ради великого знания… Если я признаю над собой руку ордена Зорких…
– Ага, всё даром, но найм пожизненный, – хмыкнул Кортэ. – Малыш, тебе бы лет десять потолкаться в квартале ростовщиков, пристроиться хоть переписчиком долговых соглашений и поучиться жизни. На словах всё даром, а после по бумагам выходит, что удавиться не на чем, веревка – и та в закладе, не говоря уж о шее. А как иначе? Дураки вроде стада, хочешь – сразу режь, а хочешь – паси, позволяй им накопить жирок, и после свежуй…
О проекте
О подписке